Журчание воды перестает казаться мне единственной симфонией, достойной моего внимания. Такие новости не грех и послушать.
«Как сообщил заместитель начальника столичного департамента образования, в Москве будут закрываться монгольские школы, – бодро сообщает ведущий. – В следующем учебном году их останется всего четыреста. Представители монгольской общины считают, что этого недостаточно».
Четыреста. Монгольских. Школ. В Москве. Ясен пень, этого недостаточно, соглашаюсь я. Всего четыреста, подумать только. Это, кстати, сколько же их сейчас, если после закрытия останется четыреста? Уму непостижимо.
Вообще-то на этом месте мне полагалось бы перестать корчить из себя сверхчеловека и наконец разбить тарелку. Или хоть чашку. Но у меня железные нервы. Это, как показывает полевая практика, очень полезно для посуды.
«Ride the wild wind, – радио как ни в чем не бывало начинает петь голосом Фредди Меркьюри. – Ride the wild wind, – настойчиво повторяет оно. И задорно добавляет: – Хей-хей-хей!» – чтобы проняло.
Никаких возражений. Хей-хей-хей, конечно. Мыть посуду в компании Фредди – отличное занятие. А сокращать число монгольских школ в Москве до четырехсот – свинство. Я так думаю.
А «Радио Užupis» я пока искать не буду. Не на этом приемнике. И выключать его не буду, пожалуй. До следующего выпуска новостей. Монгольские школы – ладно бы, но надо же выяснить, что там, черт побери, творится с нашим вильнюсским метро.
Про машину времени[36]
Вот просто выходишь из дома в половине восьмого вечера, мусор вынести, а там солнце и ветер, там пахнет речной свежестью, увядающей зеленью, разогретым асфальтом, и еще от мусорных баков тянет слегка уютной такой гнильцой. Для меня ароматы – машина времени, самая надежная и безопасная. Тело мое точно знает, что означает эта смесь запахов: мне шесть лет, путешествие к помойке – своего рода инициация, плата за вхождение в первые врата мира взрослых, труд мой тяжек, но почетен, а дома меня ждет чай с лимоном, яблочный пирог и книжка про трех толстяков, но это потом, позже, а пока можно отнести ведро в подъезд и, что ли, погулять.
Тело хочет гулять, но не знает, что ему можно выходить за пределы двора; тут на выручку приходит взрослая вполне голова. Она-то в курсе, мне уже давно можно все – вот абсолютно все, что вздумается.
Вообще все.
И поэтому мы с головой покидаем двор и идем неспешно в Старый город. Это сперва неспешно, а потом вниз, под горку, быстро, еще быстрее, еще, пока в теле живет младенческая резвость, пока оно готово бежать просто так, без цели, потому что бежится – прочь, от дома, далеко-далеко, дальше, чем далеко.
Пока я бегу, на город опустятся синие сумерки. Почти ночь, но щедро разведенная водой. Вода скоро выпарится, тьма загустеет, хоть ложкой ее ешь, но пока – сумерки.
И хорошо.
А потом можно свернуть в переулок, и еще раз свернуть, и еще. Сегодня был теплый вечер, один из последних по-настоящему теплых вечеров, когда тонкая футболка с длинными рукавами – самая уместная одежда. Да и с короткими, собственно, ничего страшного.
Девушка из лавки, где торгуют чаем, благовониями, да шелковыми китайскими халатами, предлагает зайти, послушать новый диск: «Вам точно понравится». Хриплая какая-то мексиканка. Действительно хороша, рвет сердце на части. Потому и не стану брать ее с собой, мне мое сердце нужно целым. Чтобы утешить девушку из чайной лавки, покупаю у нее другой диск, с кельтскими танцами. Давно хотелось, а тут такой повод – последний теплый вечер и запахи.
Ох уж эти запахи.
В переулке, сразу за чайной, к вечерней свежести примешивается аромат дыма, порыв ветра доносит до меня запах вареной кукурузы. Неожиданное, но эффектное сочетание. Мимо проходит юноша с длинными, до пояса почти, русыми волосами. У юноши плеер, он абсолютно трезв и беспричинно счастлив. Подпевает плееру: «О, май браза, о, май лав!» Проносится мимо, локти наши на миг соприкасаются, из ближайшего окна струится аромат роз и жареного мяса, на стене вижу надпись кривыми, огромными буквами: YOUR LIFE WILL BE HAPPY AND PEACEFUL
Ага, держи карман шире.
В такие вечера моя смерть, которая, как водится, всегда рядом, ахает: «О, господи!» – суетливо, по-бабьи крестится, шарахается от меня, как от бешеной собаки. Потом, конечно, приходит в себя, возвращается. «Прости, – говорит, – сама не знаю, что на меня нашло».
Зато я, кажется, знаю.
Про фей[37]
Как пройти в гостиницу N?[38] – спрашивают меня по-английски на углу Немецкого бульвара[39] и улицы святого Николая[40].
Из всех виленских гостиниц я по имени опознаю только отель «Шекспир», и не по причине высокого культурного уровня, а потому что там во дворе стоит проволочный Минотавр на одноколесном велосипеде.
– Сожалею, не знаю такую гостиницу, – говорю я.
И поднимаю глаза на спрашивающих.
Две пожилые женщины, одна высокая блондинка, костистая, с роскошным носом, которой, если по уму, неплохо бы разделить на два, с чудесной улыбкой и кроткими серыми глазами. Вторая – маленькая, пухлая, кудрявая, черноглазая и, мягко говоря, не слишком добродушная.
Мой аналитический аппарат, битком набитый информацией, почерпнутой из волшебных сказок, тут же радостно говорит: ага, феи. Давай уж, выручай их.
– Но может быть, вы знаете, на какой улице ваша гостиница? – спрашиваю я, и они печально качают головами, одновременно извлекая из карманов визитные карточки гостиницы, на которых, как водится, не только адрес написан, но и схема нарисована. Как туда пройти, это мне теперь предельно ясно, как объяснить – не очень, потому что с нашими виленскими лешими ни одна заграничная фея не совладает.
– Ладно, – говорю, – идите пока за мной, а потом я вам покажу.
И мы с феями идем по улице святого Николая, сворачиваем потом, куда положено, и еще раз, и выходим наконец на финишную прямую.
– Видите, там в конце квартала большая улица, по которой ездят троллейбусы? – спрашиваю. – Вот она на вашей карте. А вот ваша гостиница. Теперь найдете?
– Найдем, – радуются феи. – Теперь найдем.
Мы идем дальше, я обгоняю неторопливых фей, на углу оборачиваюсь, чтобы помахать им рукой на прощание, и обнаруживаю у себя за спиной совершенно пустую улицу и двух ворон, побольше и поменьше, вальяжно прогуливающихся по мостовой.
– Ай, молодцы какие. Хорошие девочки, – говорю я, думая про себя, что волшебные сказки – это отличный бэкграунд, очень полезный в быту.
Мартовский снег[41]
Если снег хочет от меня хотя бы христианской любви (и милосердия), ему следует идти только в марте. Мартовский снег мне по-человечески понятен: зима, уходя, имеет право хлопнуть дверью. И пусть себе хлопает, лишь бы шла уже.
В детстве у меня была книжка с картинками, где процесс смены сезонов был развернут в крупномасштабную драму, там действовали братья-месяцы, не все, а только Март, Апрель и Май и еще почему-то Зима и Весна, которые были не суммой месяцев, а отдельными персонажами.
Зима каким-то образом умудрилась поссорить Марта с братьями, и он страдал, как Урфин Джюс, начитавшийся Достоевского. Страдания сделали Марта-месяца злодеем и предателем, он разрешил Зиме не уходить и лютовать сколько заблагорассудится, а сам сел на завалинку в позе врубелевского демона и мятежно пригорюнился. Красивый такой, как все книжные злодеи.
Потом, конечно, Апрель и Май пришли, волоча за собой Весну, Зиму они прогнали, а с братом, насколько я помню, помирились и обнялись, но лицо его на картинке оставалось мрачным и мятежным, мне было совершенно ясно, что он им еще устроит.
Это, не сомневаюсь, была совершенно дурацкая книжка, но она до сих пор имеет надо мной власть. Когда в марте начинается вдруг метель, я сразу вспоминаю картинку: мятежный Март, пригорюнившись, сидит на завалинке и дуется на весь мир, пока смазливые братцы пробиваются к нему сквозь непогоду. Я к этому агрессивному придурку отношусь с пониманием и сочувствием. Пусть себе выкаблучивается, ладно, я подожду.
Однажды снег в марте шел в городе Одессе. То есть, наверное, не однажды, а не раз, но мне запомнился только один снегопад накануне Восьмого марта, не то в семьдесят девятом, не то в восьмидесятом году прошлого столетия.
Поскольку был канун Восьмого марта, родной отец отправил меня на Соборную площадь покупать цветы разнообразным бабам. Двум родственницам и одной зазнобе. Три букета то есть.
На все про все папа дал мне червонец. Он был не жадный, скорее наоборот, просто не ориентировался в ценах на цветы в канун дамского праздника. И я тоже не. Поэтому когда папа сказал: «А на сдачу можешь пойти в кафе-мороженое», это не прозвучало как издевательство. Хотя должно было бы.
Короче. Снег валил крупными хлопьями, почти все бабки-цветочницы разбежались, остались только самые стойкие и еще несгибаемые грузины с запредельно дорогими гвоздиками, к которым и соваться не стоило. Самый убогий, занюханный букетик из трех тюльпанов стоил в тот незабываемый день, как оказалось, пять рублей. Оно и к лучшему, потому что купить эту увядшую пакость мне бы все равно эстетическое чувство не позволило. Оно у меня уже тогда было о-го-го. И успешно заменяло мыслительный аппарат и нравственный закон, который теоретически должен быть где-то внутри.
Ну то есть все было просто ужасно, но мне как-то неожиданно понравилось. И полупустой цветочный рынок на Соборной площади, и сугробы на прилавках, и румяные от холода старухи с тюльпанами, и рыхлые снежные шапки на дорогих грузинских гвоздиках. В дальнем углу кто-то зачем-то развел костерок, снежные хлопья падали в огонь и таяли, и это тоже было здорово, т