И перед ним – пустой поезд, заполненный ненужной роскошью, передвижная египетская гробница, гробница Тутанхамона, погребальная ладья, Восточный экспресс, постепенно заносимый снегом, медленно плывущим с Запада…
Спрашиваете, думала ли об этом «королева детектива»?
Наверняка нет.
Конечно, нет.
Безусловно, нет.
Кто знает, о чем она думала, когда писала всё это. О грязной посуде, как она сама говорила? О бананах, как отвечал на подобный вопрос Джон Леннон?
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…»
Когда б мы знали, из какого сора вырастают детективные шедевры…
«ЧТО В ИМЕНИ ТЕБЕ МОЕМ?»
В конце правления фараона Рамсеса III одна из его наложниц составила заговор с целью помешать возведению на престол законного наследника. Она намеревалась сделать царем Египта своего сына. Заговор был раскрыт (скорее всего, благодаря доносу кого-то из участников). Фараон назначил специальную следственную комиссию, перед которой предстали заговорщики. Все они признались (как сказано в дошедших до нас протоколах судебных заседаний, «под палками»). И вот такая любопытная деталь содержится в этих протоколах: преступникам, представшим перед комиссией, были заменены имена. Так, в протоколах фигурируют: Пенхевибин («Мерзкий Пенхеви»), Паракаменеф («Ослепленный Ра»), Шадмесджер («Отрезанное ухо») и т.д. Вряд ли любящие родители дали такие имена этим людям при рождении. Скорее всего, новые имена призваны были стать частью наказания – в том числе, и физического[80].
И ведь действительно: есть нечто в именах человеческих, влияющее на то, как воспринимается носитель. Конечно, в наше время это влияние несколько иное, но оно есть, есть.
Вот, например. Представьте себе, что открываете новую книгу, а в ней, в самом начале сказано следующее. Жил в городе Л. (ранее С-П.), что на реке Н., некий гражданин по имени Александр Сергеевич Полушечкин. Работал в какой-то малоинтересной конторе, ссорился с начальством, вечерами рисовал очень хорошие пейзажи и даже портреты. Терпеть не мог директора – за то, что тот положил глаз на красавицу-жену Полушечкина…
Что, дорогой читатель, сразу же подумаете, что попал вам в руки пасквиль на трагическую историю великого русского поэта? Но с чего вы так решили? Имя-отчество совпало? А если бы персонажа звали, скажем, Федор Михайлович? Или Михаил Юрьевич? Или Владимир Ильич?
То-то и оно. Есть имена, которые, хотел того автор или не хотел, непременно вызовут ощущение подтекста в произведении, буде автор, случайно или намеренно, даст эти имена своим героям. А. С., М. Ю., В. И. и так далее.
Разумеется, эту особенность читательского восприятия писатели иногда используют вполне сознательно. Например, тот же Артур Конан Дойл дал придуманному «королю шантажа» имя Чарльз Огастес [81](рассказ «Конец Чарльза Огастеса Милвертона»), – а так звали жившего несколькими десятилетиями ранее подлинного лондонского шантажиста Чарльза Огастеса Хауэлла. Хауэлл был секретарем знаменитого прерафаэлита – поэта и художника Данте Габриэля Росетти – и источником своего существования сделал именно шантаж представителей викторианской богемы из круга друзей покровителя и работодателя. Скандальная известность Ч. О. Х. вызывала соответствующее отношение к персонажу – Ч. О М., описанному Дойлом. Именно этого и добивался писатель. Финал рассказа А. К. Дойла – убийство шантажиста на глазах Шерлока Холмса и доктора Уотсона, которое совершает знатная дама, ставшая жертвой «короля шантажа», – тоже отсылал к финалу «прототипа», загадочному убийству Ч. О. Хауэлла. Мрачная деталь – оставшаяся во рту убитого монета – наводила на мысль о мести шантажисту.
Такая двусмысленность, связанная с именем литературного героя, порою прочнейшим образом застревает в памяти. Прочитав однажды полное имя знаменитого летчика Линдберга – Чарльз Огастес, я немедленно вспомнил о его полном тезке (но не однофамильце!) из рассказов А. К. Дойла. Оттуда ниточка в памяти моей непроизвольно потянулась уже к историческому лицу, циничному и жадному Чарльзу Огастесу Хауэллу, убитому кем-то из жертв.
Определить, сознательно ли писатель дает своему персонажу имя известного человека или же случайно так вышло, представляется очень сложным. Если, конечно, не сохранились в черновиках, письмах, дневниках прямые указания.
Но коль скоро имя (имя-отчество) героя книги вызывает у читателя (в данном случае, у меня) цепочку ассоциаций, он (в данном случае, я) начинает обращать внимание на те, зачастую мелкие, детали, которые подтверждают первоначальный эффект узнавания. «Ба, да вот о ком идет речь, оказывается!»
Так и случилось со мною, когда…
Собственно, вот.
Двойник господина Л.
«Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели, и с виду настоящий жид – я и принял его за жида, и неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие; я поворотился им спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов или объяснений»[82]. Так А.С. Пушкин описывает свою случайную встречу с осужденным по делу декабристов В.К. Кюхельбекером. «Неразлучные понятия жида и шпиона», однако, не вынудили поэта поворотиться спиной к человеку, который, в отличие от Кюхельбекера, действительно соответствовал такому определению – и, главное, к человеку, бывшему Пушкину близким другом. По крайней мере, во всё время кишиневской ссылки.
Человеком этим был отставной подполковник Иван Петрович Липранди. Почему-то историки, к месту и не к месту, поминают «испано-мавританские корни» рода Липранди, а кто-то даже объявил предков Липранди испанскими грандами мавританского происхождения. Разочарую и читателя, и историков: ни одного мавра по фамилии Липранди мне найти не удалось. Зато во множестве представители этого семейства присутствуют, например, на сайте «Еврейская генеалогия Аргентины». Скорее всего, испанские «мавры» Липранди молились в сторону Иерусалима, а не Мекки.
Так что с первым понятием тут всё в порядке. Что до второго, до шпионства – подполковник Липранди был создателем первой в русской армии военно-полицейской службы, да и в Бессарабии, где пришлось ему служить в пору южной ссылки поэта, он, по поручению генерала М. Ф. Орлова, занимался расследованиями различных щекотливых дел в дислоцированных там военных подразделениях:
«В декабре 1821 года, по поручению генерала Орлова, я должен был произвести следствие в 31-м и 32-м егерских полках. Первый находился в Измаиле, второй в Аккермане. Пушкин изъявил желание мне сопутствовать, но по неизвестным причинам Инзов не отпускал его. Пушкин обратился к Орлову, и этот выпросил позволения. Мы отправились прежде в Аккерман, так как там мне достаточно было для выполнения поручения нескольких часов»[83].
А после отставки он занимался организацией русской разведывательной сети на прилегавших к границе турецких землях, о чем со сдержанной гордостью поведал много лет спустя в воспоминаниях…
Такая вот ирония истории[84].
Пушкин познакомился с Липранди в Кишиневе, куда был сослан в 1820 году. Здесь поэт служил в канцелярии бессарабского наместника генерала И.Н. Инзова. Судя по воспоминаниям Липранди, Пушкин часто сопровождал его в поездках по Бессарабии. Новые впечатления он черпал не только из поездок, но и из увлекательных рассказов нового знакомца – о войне 1812 года, в которой Липранди участвовал, о бессчетных дуэлях и романтических приключениях, о примечательных личностях, с которыми подполковнику доводилось встречаться, – например, о знаменитом сыщике Видоке, у которого он учился сыскному делу, о княгине Екатерине Багратион – вдове героя Отечественной войны 1812 года, в парижском салоне которой ему доводилось бывать… Пушкина так увлекло это знакомство, что поэт сделал Ивана Петровича Липранди прототипом самого романтического своего героя – мрачно-таинственного Сильвио из повести «Выстрел»[85]. Сравним пристрастную, но в чем-то справедливую характеристику, данную Липранди известным и популярным в XIX веке мемуаристом Ф.Ф. Вигелем, – и описание Сильвио у Пушкина:
«[Липранди] всегда был мрачен, и в мутных глазах его никогда радость не блистала. В нем было бедуинское гостеприимство, и он готов был и на одолжения, отчего многие его любили. …ко всем распрям между военными был он примешан: являясь будто примирителем, более возбуждал ссорящихся и потом предлагал себя секундантом. Многим оттого казался он страшен; но были другие, которые уверяли, что когда дело дойдет собственно до него, то ни в ратоборстве, ни в единоборстве он большой твердости духа не покажет»[86].
«Ему было около тридцати пяти лет, и мы за то почитали его стариком. Опытность давала ему перед нами многие преимущества; к тому же его обыкновенная угрюмость, крутой нрав и злой язык имели сильное влияние на молодые наши умы… Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета… Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не усумнился подставить ему своей головы. Разговор между нами касался часто поединков; Сильвио (так назову его) никогда в него не вмешивался. На вопрос, случалось ли ему драться, отвечал он сухо, что случалось, но в подробности не входил, и видно было, что таковые вопросы были ему неприятны. Мы полагали, что на совести его лежала какая-нибудь несчастная жертва его ужасного искусства. Впрочем, нам и в голову не приходило подозревать в нем что-нибудь похожее на робость. Есть люди, коих одна наружность удаляет таковые подозрения. Нечаянный случай всех нас изумил»