Мне почему-то кажется, что, если б дело обстояло так, Бабель непременно так и написал бы – мол, валялась во дворе сабля, брошенная польским жолнером, весело разрубленным со всего маху начальником 2й (3-й, 5-й, 10-й) кавбригады в гусарских чикчирах с серебряными позументами. Или – сабля погибшего в бою Сашки Жегулева, отчаянного туберкулезника с пышным пшеничным чубом и отсутствующими передними зубами[324]. Или еще как-то. Но нет:
«И, отвернувшись, я увидел чужую саблю, валявшуюся неподалеку…» [ Курсив мой – Д.К.]
Какие, однако, растеряхи эти красные казаки! Все теряют. Вот и оружие валяется где ни попадя, прямо во дворе. Никто и не почесался. Даже мародерам не понадобилась сабля. Даже евреям местным, все пускающим в дело или на продажу.
Только товарищу Лютову, кривому альтер-эго Исаака Бабеля, отражению Бабеля в кривом (лукавом) зеркале бабелевского текста.
И только для того, чтобы зарезать гуся.
Гусь свинье товарищ
Олег Лекманов, разбирая в лекции рассказ «Мой первый гусь», пишет:
«Герой совершает жертвоприношение. И дальше об этом просто будет впрямую сказано. Смотрите: “А на дворе казаки сидели уже вокруг своего котелка. Они сидели неподвижно, прямые, как жрецы, и не смотрели на гуся”. Вот возникает это слово “жрецы”, и все сразу перемещается в плоскость как раз жертвоприношения. Герой совершает обряд. Он совершает обрядовое жертвоприношение, для того чтобы стать одним из этих казаков…»[325]
Подмечено очень точно. Но, полагаю, неполно. Ибо это не просто жертвоприношение.
Тут мы имеем еще и демонстрацию сознательного нарушения кашрута – еврейских законов, касающихся пищи. Чтобы мясо гуся стало пригодным для употребления, кошерным, гусь должен быть зарезан особым образом, и сделать это должен «шойхет» (или «шехтер») – резник, знающий все тонкости «шхиты» – ритуального забоя скота и птицы, принятого у евреев. А гусь, зарезанный так, как показано Бабелем («гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла <…> копаясь в гусе саблей»), – это ведь не кошер и даже не просто треф – то, что запретно к употреблению. Такая гусятина, с точки зрения иудаизма, все равно что свинина. Хоть старая поговорка и говорит, что гусь свинье не товарищ, но тут получается – товарищ. Или братишка:
«– Братишка, – сказал мне вдруг Суровков, старший из казаков, – садись с нами снедать, покеле твой гусь доспеет…
Он вынул из сапога запасную ложку и подал ее мне. Мы похлебали самодельных щей и съели свинину»[326].
Еврей Лютов грубо нарушает еврейский закон – ест свинину (не случайно об этом говорится в тексте; если бы для Бабеля это не было важным, мог бы написать просто «мясо»); он убивает (действительно, с непонятной, неоправданной жестокостью – об этом пишет Лекманов) гуся, нарушая строгие правила шхиты – совершая жертвоприношение варварское, жестокое, поистине языческое…
«…Подошел муж Иудеянин пред глазами всех, чтобы принести по повелению царя идольскую жертву на жертвеннике, который был в Модине.
<…>
Маттафия возревновал, и затрепетала внутренность его, и воспламенилась ярость его по законе, и он, подбежав, убил его при жертвеннике...»[327]
Поведение Лютова подобно поведению этого Иудеянина – а ведь оно вызвало знаменитое восстание Маккавеев. К счастью Лютова, еврейского ревнителя во дворе не оказалось.
Мало того. Коль скоро несчастный гусь играет роль жертвы, как то справедливо показал О. Лекманов, Лютов, выходит, собирался его употребить в пищу («Изжарь мне его, хозяйка…»). Притом что несчастный гусь еще трепещет («Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей»), Лютов, получается, готов был нарушить уже не только еврейский закон, запрещающий употребление в пищу трефного. Среди заповедей, предписываемых «Бней-Ноах», то есть, «Сыновьям Ноя»[328], имеется и такая – не употреблять в пищу мяса, отрезанного от живого животного. Согласно же толкованию этой заповеди, если после забоя животное трепещет («крылья заходили над убитой птицей»), мясо этого животного считается взятым от живого, то есть – запретным.
А значит, Лютов был готов пойти куда дальше в своем нарушении заповедей, в своей кровавой попытке (не важно, что кровь – птичья) уйти от еврейства. Он готов был вычеркнуть себя вообще из нравственного человечества (потомков сынов Ноя), пасть на дно древнего, архаического, не вполне человеческого, аморального язычества. Допотопного – в прямом смысле слова.
И вот тут происходит неожиданное. Со стороны казаков-«жрецов» приходит к нему помощь, со стороны казаков-«жрецов» протягивают ему крепкую руку и не дают упасть на самое дно:
«Садись с нами снедать, покеле твой гусь доспеет…»
Нет, это не просто инициация. Лютова не просто принимают (да и не принимают – считают только, что «четырехглазый» прошел первое испытание).
Его попытку (только попытку!) уйти от еврейства «жрецы» принимают и понимают. Но от попытки следом нарушить уже общечеловеческий запрет, означающий окончательное падение, – они же и удерживают.
Сознательно ли автор дал читателям возможность усмотреть именно такой подтекст в действиях своих героев? Думаю, да – ведь Бабель получил, помимо светского (реальное училище), еще и религиозное образование (домашнее), и все эти нюансы прекрасно понимал.
Безусый, четырехглазый
«Отцовская сабля, висевшая на стене прямо против окна, казалась горящею. Чувства мои оживились. Я сняла саблю со стены, вынула ее из ножен и, смотря на нее, погрузилась в мысли; сабля эта была игрушкою моею, когда я была еще в пеленах, утехою и упражнением в отроческие лета, и почему ж теперь не была бы она защитою и славою моею на военном поприще? “Я буду носить тебя с честию”, – сказала я, поцеловав клинок и вкладывая ее в ножны…»[329]
Так описывает прощание с родным домом Надежда Дурова. Далее была служба ее в казачьем полку, после – военная карьера, вплоть до чина штаб-ротмистра. Удивительная жизнь женщины, которая, под мужским именем и в мужской одежде, участвовала в самой знаменитой войне XIX века – войне с Наполеоном, собственными глазами видела кровопролитное и жестокое Бородинское сражение – то самое, о котором Наполеон писал впоследствии:
«Из всех моих сражений самое ужасное то, которое я дал под Москвою. Французы в нем показали себя достойными одержать победу, а русские стяжали право быть непобедимыми…»[330]
И, судя по книге Н.А. Дуровой, она во время службы своей в казачьем, гусарском и уланском полках носила свою саблю с честью – как и обещала. Кровь гуся оказалась не только первой, но и единственной кровью, обагрившей ее клинок. Прочие подвиги она совершила либо без применения оружия (спасая сослуживцев в бою), либо с другими его видами – пистолетами, карабином, пикой.
Совпадение эпизодов, разделенных столетием, заставило меня внимательнее прочесть мемуары Надежды Дуровой. И прежде всего бросилось мне в глаза то, что ведь место действия многих эпизодов, описанных кавалерист-девицей, и рассказов Бабеля, почти совпадают. «Конармия» описывает польский поход красной кавалерии, проходивший по Волыни, окрестностям Ровно, еврейским местечкам западно-украинских земель, – но ведь и добрая (первая) половина книги Дуровой повествует почти о тех же (а иногда и о тех же без «почти») местечках и городах. Ведь именно по ним проносятся сначала казачий, а затем гусарский полк, в которых служила героиня, в 1808–1811 годах. И поляки, евреи, украинцы, возникающие перед глазами кавалерист-девицы, – это предки, прадеды и прапрадеды поляков, украинцев, евреев, с которыми сталкивается герой «Конармии». Внешне кажется, что ничего общего в описаниях нет. И то сказать – поход Дуровой относится ко времени, когда война лишь ожидается; у Бабеля же война предстает во всей своей возвышенной чудовищности, в крови и жестокости. Но нечто общее присутствует – взгляд постороннего. Внимательный, цепкий – но со стороны. И еще одно, очень важное – презрение. Правда, презрение Дуровой иронично и насмешливо:
«Жиды говорили все вдруг и оглушали меня; я не знала, что делать, пока один проворный жид не сказал мне потихоньку: “Вы не избавитесь от них иначе, как выбрав себе фактора; тогда он выпроводит тотчас всю эту сволочь и приведет вам купца, у которого вы купите все, что вам надобно, за весьма сходную цену”. Я спросила, что такое фактор? “Фактор, – отвечал жид, – есть род слуги проворного, усердного, сметливого, неутомимого и до невероятности дешевого. Угодно вам иметь такого слугу?” Я сказала, что именно такой мне и надобен, и просила его выбрать. “Зачем выбирать, – сказал жид, – я сам буду вашим фактором!”
<…>
Я, как и все, заплатила дань, сбираемую этими плутами с молодости и неопытности: мундир мой был сшит прекрасно! все мое гусарское одеяние блистало вкусом и богатством. Дешевый слуга мой за шестидневную услугу свою взял от меня только один рубль; но зато и в полк приехала я с одним рублем, оставшимся мне от двух тысяч, которые поглотила Вильна посредством усердного, дешевого слуги моего»[331].
Презрение же Бабеля окрашено состраданием и жалостью:
«Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году – на пасху.