Выскакиваю за сумкой. И замираю: в Анькиной комнате неторопливо звучат голоса.
– А Вадик пошел Инне Павловне жаловаться, а она ему не поверила и у меня спросила: «Аня, это правда?»
– Угу.
– Пап, а ты знаешь, что потом было?
– Угу.
– А вот и не знаешь. Потому что Инна Павловна сказала, что мы оба неправы…
Я подкрадываюсь к детской: Анютка на визг петель не обращает никакого внимания, а Темчик оборачивается – заметил, как ручка шевельнулась. Он, как оглох, сразу такой наблюдательный стал. И хозяйственный: наша мадемуазель сидит в кресле, распластав на коленях мою книжку, а Темчик рядом топорщится – с утюгом наперевес. Интересно, откуда в доме взялась гладильная доска?
– Женька, а ты зачем проснулась? Я папу уже ужином накормила – я ему хлопья с молоком сделала, а папа мне тортик принес!
По-моему, Анька еле сдерживается, чтобы не показать мне язык. Темчик внимательно смотрит на утюг и переключает на нем какую-то кнопку. Над доской немедленно возникает облачко пара. Это ни разу не ведьмовство, а спецэффект с термоподогревом. Я в таких вещах никогда не разбиралась.
– Передай папе, что я поехала на работу! – чеканю я.
Ключи от квартиры, перчатки, фляжка ржавой воды. Молодильное яблоко. Лучше даже два. Что у Таньки стряслось? Судя по голосу, неприятное, но любопытное. Именно под таким предлогом меня легче всего выманить из дому. Если вернусь до одиннадцати, то зайду в универсам, у нас зубная паста заканчивается. Если вообще не вернусь – они справятся без меня. Бумажные салфетки, пудреница, набор осиновых колышков.
Пока я – в собачьем обличье – мчалась от нужной станции метро по продиктованному маршруту, к подушечкам лап налип снег. И теперь, после обратной переброски, сапоги у меня забрызганы целиком и полностью. На пальто тоже какие-то бурые разводы и сомнительные пятна – словно машина из лужи окатила. Надо было сперва отряхнуться, а уже потом принимать человеческий вид.
– Над карманом еще грязюка! – сообщает вместо приветствия Рыжая, не вставая со скамейки.
Я ее по запаху легко вычислила: домчалась до нужного двора, разглядела нахохленный силуэт у ворот типовой школы-«самолетика».
– Ворот застегни, а то горло торчит. Я задубела вся.
– А конторские где?
– За Табельным полетели. Аргумент-то отрицательный, – хмыкает Татьяна, поднимая воротник толстенной черной куртки.
Хороший куртец, от приличной фирмы, теплый. Только на Таньке он смотрится как ватник. Особенно в сочетании с высокими армейскими ботинками и темным беретом на коротких волосах.
– Обновилась нормально? – Я прекращаю безнадежную борьбу с грязью.
– Как огурчик. Мне Кот мозги новые поставил, свежей закваски, хожу вся такая умная, даже не знаю, зачем мне такое счастье. – Танька уморительно чешет в затылке, прямо сквозь берет. – Курить будешь?
– Буду.
Я не удивлюсь, если Рыжая до сих пор дымит «Беломором», в ее мужиковато-военный стиль такое вписывается. Однако из кармана псевдотелогрейки выпархивает узенькая пачка дамского курева, пахнущего больше духами, чем дымом. Снег возле скамейки утыкан похожими бычками – не иначе Таня смолит по две сигареты подряд, от одной ей никотина мало.
– Старый приехал, заценил бодягу, велел конторских звать. Ну заодно в бланке расписался. – Танькино непривычно молодое лицо хмурится, делается суровым, как у советской героической статуи. – Уничтожать-то при трех свидетелях можно, а в протоколе пятеро должны быть. Я тебя сдернула, Ленке звоню, а она, оказывается, в Нижнем.
– Два года дали, – поясняю я.
– Это разве срок? Ну я спросила, кто теперь у Ленки на участке работает, она дела передавала, должна знать – кому. Позвонила этой Тамаре, вроде нормальная. Приехала, закорючку поставила и упорхнула. Район свежий, типа ей обжиться надо.
– Понятно… – кривлюсь я.
Может, неизвестная Смотровая по имени Тамара – вполне вменяемая барышня. Просто Ленка мне подруга, а потому я к ее сменщице не могу объективно относиться. Любая ведьма на новом участке первые вечера безотлучно сидит, старается не уезжать далеко. Какие могут быть претензии? А все равно злюсь.
– А твоя мала́я как? – Танька встает со скамейки, начинает постукивать ботинками. – Я с ней в Инкубаторе общалась, забавная деваха.
– Анютка? – Я не сразу соотношу эти характеристики с Анькиной вечно недовольной мордочкой. – Ну… ничего так.
– По матери скучает?
– Вроде да. – После того как Анька получила фотографию Марфы, больше мы на эту тему не заговаривали.
– Бедолага. Дусь, ты ей привет передавай, от тети Таты. Может, помнит еще меня.
– Передам… – За последний час я благополучно забыла об Анькином существовании. И о том, что я на нее и Темчика обиделась.
– Тань, а где свинарник-то?
– А ты чего, сама не чуешь? – Татьяна кивает на огроменный сугроб, наметенный между школьным забором и ближайшим гаражом. – Там все, внутри…
Начинаю всматриваться в ничем не примечательный снежный завал. Вон сигаретная пачка из него торчит, билеты автобусные. Внутри обломки детского совочка спрятались и какая-то маленькая пластиковая игрушка – не машинка и не солдатик. Больше похоже на капсулку из шоколадного яйца, с сюрпризом внутри. Еще в сугробе под слоями снега таятся две размокшие карамельки и рваный гондон. Все.
– Хороший сугроб – ни шприцов, ни бутылок.
– Мастерство не проспишь! – Танька самодовольно качает головой. – А я второй месяц категорию подтвердить не могу, аттестат куда-то пролюбился. Теперь хожу то в Шварца, то в Контору, восстанавливаю. Пока не восстановлю, зарплату не поднимут.
– Жуть какая! – отзываюсь я, не сводя глаз с сугроба.
Танька же мне явно не про фантики хотела сказать. Тут еще что-то есть: опасное, требующее особого вмешательства. Ибо под термином «свинарник» у нас подразумевают именно не сильно приятные явления, нарушающие порядок и спокойствие на территории.
– Тань, так это что… аргумент?
– А ты как думала? Крылатки тут зря, по-твоему, пасутся?
Во дворе и по ту сторону школьного забора слишком уж активно шныряют тени. Я в снегу штук пять насчитала и еще трех на ближайшей березе. А главная кошавка – черная, крупная, почти круглая из-за теплого меха – щурится на меня с крыши гаража. Чирикает что-то возмущенное, встряхивая роскошные крылья. В снег мелкими брызгами оседают темно-зеленые перышки.
– Цирля?
– А кто еще? Старый ее с собой привез, а она обратно в машину не полезла. В крышу впечаталась и сидит. Севастьяныч сказал, что сама потом домой вернется.
– Куть-куть… – От меня еще собакой до сих пор пахнет, Цирля вряд ли подойдет. – А я думала, Гунька крылатку с собой забрал. Он с ней разговаривать мог.
– Да леший их со Старым разберет. – Танька пожимает плечами – словно сигнал подает. Крылатки разражаются одинаковым, надсадным и протяжным мявом.
Сугроб меняется на глазах – так, словно на него выплеснули ведро горячей воды. Снежная неровная корка проваливается, растворяется в дрожащем жарком воздухе, во все стороны летят колючие льдинки, мелкие брызги и даже крошечные пузырьки. Сквозь островки снега проглядывает земля – мокрая, липкая, словно вскопанная лопатой. Будто здесь взрыхлили круглую клумбу, диаметром полметра. Или открыли канализационный люк, а под крышкой обнаружился засыпанный сточный колодец.
Я присаживаюсь на корточки, всматриваюсь в жирно блестящую землю. В центре проталины лежит голубая пластмассовая расческа. Банальный гребешок на длинной ручке. Двух зубцов не хватает, на кромке процарапаны какие-то мелкие буквы. А сбоку цена выбита – «11 коп». И пентаграммка – советский знак качества.
– Мать моя женщина! Тань, это оно?
– Мряяяяяяу! Мяяяяяяяя!
– Оно самое. Руки! Без конторских не надо. – Меня перехватывают за запястье.
Угрюмый кошачий мяв звучит пронзительно и строго – почти костельным хором. Как «Аве, Мария» или даже что-то заупокойное.
– Замолчали живо! – Таня показывает ближайшей крылатке немаленьких размеров кулак. – Цирля, уйми своих мамзелей…
– Мееееее… Мрууууу… – огрызается Цирля, слетая с крыши гаража.
Теперь бывший сугроб окружен крылатыми кошками: они скребут лапами оплывающий снег, топорщат мех и перья, нетерпеливо порхают, огибая по воздуху проталину так, словно она накрыта огромным прозрачным стаканом. Сквозь нежданно весенние запахи пробивается другой, сильный и тревожный – немного ацетонный, немного прогорклый.
Расческа светлеет, становится желто-прозрачной. Оттиснутый ценник рассасывается, рукоятка вытягивается, на ней проклевывается стилизованный рыбий хвост. По пластмассе неспешно бегут трещинки, превращающиеся в простенький узор. На месте отломанных зубцов вырастают новые.
– Ручка! Смотри, опять! – Расческа снова меняет размеры и длину. Крылатки уже не мечутся, они сидят вокруг проталины и ласково урчат, чуя подступающее тепло.
Меня обдает жаром – будто рядом что-то бесшумно взорвалось. Снова сработал аргумент, началось следующее преобразование.
Расческа стала серебряной – вычурной, украшенной затейливой резьбой. Недостающий зубчик проклюнулся на своем месте. На длинной ручке можно разглядеть тщательно отчеканенный сюжет – дуб в цепях, русалку на ветвях, усатую кошачью голову.
– Мряу, мряу, мяяяяя!
– Мама…
– Дуська, руки убрала, урою! – На моих плечах две крупные ладони. – Не трогай!
Я падаю на бок, в сырой снег. Лекарственно-гаражный запах усиливается, в нем можно различить спирт и керосин и что-то вязкое, гниловатое. Так пахнет застоявшаяся вода в вазах с цветами.
– Мрээээ… мяяяяя… мяяур!
– Цыц! – орет мне в ухо Татьяна.
А я ведь молчу. Я просто пытаюсь продвинуться вперед, дотронуться до аргумента, своими руками почувствовать, как он снова сменит форму, цвет, материал…
– Сгоришь же! Там сто градусов, как в кипятке! – Танька Рыжая сама тянется все ближе.
– Я в перчатках!
– Ты овца!
– Мяяяяр! Мяяя… Каррр!
– Темнеть начал, смотри скорее!