Она в загробную жизнь не верила, потому линьки не испугалась, решила, что контузия. Молоденькая была, большой разницы между старым возрастом и новым не заметила. Хорошо, что один из сотрудников Конторы в нужном ведомстве служил. Человек с правильными погонами и беседы о любви к Родине свое дело сделали. Турбина решила, что ее отправляют в спецразведучилище для товарищей с особыми способностями. Способных в Шварце было много. Не все, правда, товарищи. По большей части – господа и дамы. Идеологически выверенная Турбина чувствовала себя подкидышем в нашем буржуйском гнезде разврата. А нам она казалась кем-то вроде Маугли, вернувшегося из своей обожаемой волчьей стаи в родную деревню. Потом, конечно, слегка привыкли друг к другу. Вообще из Колпаковой хорошая бы Отладчица вышла. Но вмешался случай. Точнее, Фонька вмешался, сам об этом не подозревая.
Дело в том, что, когда ты Фоню знаешь сто десять лет, а может, и больше, то глаз у тебя замылен. Ты этого кобеля видишь как облупленного, и его демоническая внешность вкупе с ангельскими глазюками на тебя не действует. А женский контингент при виде нашего Афанасия Макаровича обмирал и растекался. Кем этот паразит ни был – Александром, Андроном, Альбертом – в любой из жизней вокруг него вился рой трепетных нимф. Даже когда он однажды докатился до статуса электрика в ДЭЗе, обзавелся мощной плешью и стальными зубами, на него барышни вешались изо всех сил. А в горьком сорок шестом, на фоне тотального мужского дефицита, красавчик в капитанских погонах пользовался катастрофическим спросом. Каждую ночь пользовался. Фонька в Спутники не собирался, ему себя блюсти не требовалось.
Будь Тамара обычной мирской, ничего бы страшного и не произошло. Ну сводил бы ее Фоньчик на концерт Утесова, сам бы на гитаре что-то изобразил под рюмку-другую. Потом организовал бы первую и последнюю брачную ночь и с чувством выполненного супружеского долга растворился бы в дали следующего амура, не оставив после себя никаких деликатных проблем. (Афанасий кобелировал очень аккуратно.) Как бы это было славно и хорошо, но увы. Тамара была настоящей Сторожевой ведьмой с абсолютно мирским, да еще протравленным идеологией сознанием.
Той весной мне шестьдесят девять лет исполнилось. В таком возрасте порядочные барышни на первую линьку уходят. А у меня четвертая жизнь началась. Я только что стала Елизаветой Лындиной, молодой девицей, ничего хорошего от своей юности и смазливой морды не ждущей. Не хотелось ни праздновать, ни жить. Только работать – желательно на износ.
Камрады мои, однако, думали по-другому. В девятом часу вечера, когда у дневного отделения закончились лекции, а в дежурном гастрономе еще не закрылись двери, на нашей общажной кухне закипело, загрохотало, застучало ножами, запахло жареным, соленым и ароматным. Пришлось напяливать на себя фартук и радостную улыбку.
Девочки деликатно делали вид, что все в порядке: суетились и щебетали, гоняли из кухни наших же однокурсников – кого за горючим, а кого и просто к лешему…
– Петруха, уйди, кому говорят! Полный георгиевский кавалер, а – лапами в винегрет! Иди Фоньке помоги патефон настроить, нечего тут!
– Так, медамочки, у кого сковородка чугунная была? Ну кто замылил, сознавайтесь!
– Элен, ну что за свинство! Жаришь картошку – так мой за собой! А то, честное благородное, я тебя, Субботина, этой сковородкой отхожу!
– Так, девоньки, ша! Отойдите мне все тут, у меня в руках селедка!
– Дорочка, душечка, это что – все нам на стол? Ну хоть хвостик-то отрежь?
– Хвостик тебе? Что она мне понимает за эту рыбу? Чтобы я кого-то из вас подпустила к моей селедке, шиксы несчастные! Дорочка сделает так, как мама родная не приготовит…
– Дорка, держи свою кошавку полоумную, она сейчас тут все крыльями посшибает!
– Тьфу на вас три раза! Зюзечка, лети сюда, не слушай, что говорят эти злые люди!
– Правильно, Зюзь, лети-лети. Сейчас мамка тебя мадерой поить будет, авось и нам что достанется! Подайте, девочки, изменнику родины и врагу народа!
– Мотя, ну что ты юродствуешь?
– Матвей, ну вправду, фуражку-то так портить зачем? Хорошо, что здесь все свои, а если бы кто другой увидел?
– Шлимазл! Мотя, вот скажи ты мне, где твоя совесть?
– Я ее на базаре на сало поменял! Вуаля!
– Живое сало, взаправду! Ну настоящее. Чего смеяться-то!
– Танечка, да кто ж над тобой смеется?! Медам, дайте мне ножик! Сейчас всем буквально по ломтику!
– Ну до чего ножи тупые! Фаддей, у тебя финка была вроде? Неси скорее…
– Нет, барышни мои, это невыносимо, такая закусь – и без водки! Грешно, практически!
– Да шут с тобой, всю душу мне вымотал! Открывай уже! Стопочки где у нас?
– Мне лучше в блюдечко! Зюзя! Зюзечка! Куть-куть-кутя!
– Предлагаю поднять эти рюмки за здоровье товарища, которому мы все обязаны…
– Ты что несешь, идиот!
– Тут мирских нет, кому твой Сталин нужен?
– Да тихо вы! Обязаны отличным поводом для того, чтобы вкусно покушать и приятно попить! За товарища Озерную, мадам и месье, за дорогую нашу Дусю-раскрасавицу!
– Уел!
– Дуся, рюмочку-то давай, а? Не каждый день мадеру пьем.
Я обернулась, глянула на единственных оставшихся у меня живых.
Вот они стоят, смотрят сквозь наш вечный кухонно-табачный чад. Застыли как на фотоснимке. Кто со сковородкой в руках, кто с банкой американской тушенки, кто с еще не расстеленной скатертью. Вот пусть так и стоят в моей памяти – смешные мои, родные ведьмы и ведуны, ближе которых никогда уже никого у меня не будет. Ни-ко-го.
– Евдокия! – Афоня тряхнул роскошным чубом. – За столом я тебе скажу красиво. А пока слушай как есть. Я тебе, Дусенька, в твой день рождения хочу пожелать счастья. Самого что ни на есть лучшего, первой пробы! Чтобы согрелась. Поняла меня, ма шер?
– Конечно, спасибо! – Улыбка не улыбка, а приличия соблюдены.
Я смотрела на своих – как в душу себе всех впечатывала. У нас ведь войну только трое выдержали – Ленка в эвакуации, Марфа на каком-то московском номерном заводе и Зина в блокадном Ленинграде. Остальные – новенькие, как с иголочки. Молодые и красивые, мирной жизни не нюхавшие.
– Мотька, чтоб ты сдох, что ты у кошавки лакаешь?
Дорка Гурвич прижимала к себе растрепанную крылатку. Грозно зыркала на Матвея, который глотнул из блюдца кошавкиной мадеры. У Доры волосы отросли, уже не ежик, золотистые стружки. Будто от Изадоры черная тень отвалилась – память о лагере смерти.
– Дора, сжальтесь! Подлейте бывшему кадету!
Матвей опустился на одно колено и попытался поцеловать Дорке руку. Словно на танец приглашал. Молодой лихой кавалер, улыбка белоснежная, спина прямая – словно не в эту спину в мае сорок четвертого где-то под Севастополем впечатался шальной осколок.
– Хлеб у нас где? Медамочки, кому я свои карточки сегодня отдавала?
Зинка, урожденная княжна Зубковская, а ныне – учительница французского в мужской школе – перебирала кульки на нашем подоконнике. Руки у нее раньше были изящные, кожа светилась – как дорогой фарфор. Но это еще до блокадных зим.
– Господа, курага осталась, из Ростиной посылки. Компот сварим или в пирог положим?
Ленуська нависла над укутанной в газеты кастрюлей, приподняла крышку. Ей сейчас лет тридцать пять по паспорту. А по выражению лица все шестьдесят, словно она два возраста сложила: свои года и Мани, сестренки, погибшей в первую киевскую бомбежку.
– С луком вроде пирог хотели? Как по мне, сами понимаете, так без разницы…
Танька Онегина глядела тоскливыми глазами на тарелку с остатками сала. Сглатывала слюну, облизывала нежные, как у новорожденного, губы. А она и есть новорожденная. Прошлая жизнь у Тани Рыжей не на фронте или в оккупации кончилась, а на Колыме.
– А не поздно для пирога? А то картошка сварилась, остынет!
Марфа стояла у примуса в платье, пошитом из трофейного отреза цвета «бэж». Правда, не на картофель смотрела – на то, как Фаддей своей финкой пробует яблоко на шестнадцать частей разрезать. Или даже на тридцать две. У него пальцы ловкие, у Фадьки. Не зря в свое время минером был. Зря, правда, подорвался: взяли потом фрицы город Минск…
– А вы холодную картошку есть брезгуете, принцесса?
И яблоко распалось на тоненькие, почти прозрачные лепестки, вздрогнуло на блюдце – как полураспущенный бутон очень крупного цветка.
– Боевая машина просит посадки! Иду на заправку! – Фонька вытащил из-за пазухи еще одну бутылку. Полы кожаного плаща-реглана распахнулись – словно занавес в театре отдернули. Форма Афанасию шла необыкновенно. Да только он ее, не снимая, носил не из-за кокетства, а потому, что гражданской одежды толком не нажил. Хоть не Спутник, а все больше по детным вдовам шастал. А где дети – там и деньги с последней получки…
– Товарищи, добрый вечер! Кто занял мой примус? – Весь теплый чад вместе с нашими смешочками вымело в распахнувшуюся дверь. На кухню явилась еще одна обитательница общаги: неулыбчивая, нержавеющая. Одно слово – Турбина.
Бывает такой момент, когда «Брызги шампанского» оказываются не в масть. Не танцевать хочется, а говорить и слушать. Кивать и спорить, зная, что истина рядом, буквально у тебя в руке и откроется – со следующей фразой или со следующей рюмкой…
– Брось ты… Все мирские смертны. И Он тоже, сколько бы Богом ни прикидывался.
– Ну насчет Бога ты, положим, загнул. Какой из него бог? Так, идол мелкий. Лет пять ему осталось, от силы десять. Больше организм не выдержит.
– Нам-то эти пять лет пережить – как плюнуть, а мирских жалко.
– Так Он тоже мирской. Имеем право вмешаться.
– И потом пойти по Несоответствию.
– Так лучше, Петя, мы по Несоответствию, чем бабы с младенцами по пятьдесят восьмой[9].
– Думаешь, ты один такой умный? Яшка-Казак еще в двадцать девятом решил попробовать. Так его наши же на преждевременную линьку отправили.
– Точно наши? Что у мирских наверху идиоты – это я знала, но что у нас Контора на всю голову стукнутая… Зюзя, брысь! Дор, возьми кошавку, я на нее чулков не напасусь.