– Господа, у всех налито?
– Так за что пьем?
– За хорошие новости. Чтобы не долго…
– Стоя, господа!
– И не чокаясь! Заранее!
Странное место было – общага наша. За беседы, которые между примусов и панцирных коек велись в любое время суток, светили такие срока и такие статьи, что язык не повернется выговорить. Однако ж выговаривали. Потому как ни одному мирскому за нашу ограду хода не было: соответствующие таблички на воротах и колючка в три ряда. И намертво вмурованный в забор страшенный собачий лай, сам по себе включавшийся при попытке проникнуть на территорию. Дорка и еще кое-кто из недавно умерших морщились, но терпели. Понимали, что речь идет о нашей же безопасности. Точнее, о свободе. Возможности думать и говорить то, что взаправду лежит на языке. Будто вот тут, на чахлом гектарчике институтской территории, находится совсем другое государство, в котором можно жить, ничего не боясь.
– Вот ты выйди за ворота, встань в ближайшую очередь за керосином и послушай, о чем мирские на самом деле думают… То же самое услышишь!
– Ну нам еще бояться не хватало! Что с нами сделают? Разве что полиняем…
– Мальчики, ну у нас день рождения, а вам опять политинформацию надо устроить…
– И все-таки ты знаешь, Петь… Чтобы, так сказать, подвести итог нашей беседы…
– Рыба тухнет с головы, а голова недолговечна.
– Нет, ну они опять! Все, хватит уже этого безобразия, заводите патефон…
– С радостью, Зиночка… Только наша шарманка опять хрипит и хрюкает. Теперь, для разнообразия, иголка полетела…
– Давай все-таки новую поставим, без всякого ведьмовства? Пластинку жалко.
– Девчонки, а я вам не говорила, как Ростик на пластинках у себя в Ташкенте выкрутился?
– Чтобы Ростик и не выкрутился? Я тебя умоляю…
– Он из осколков наловчился пуговицы делать. Их не достать было. Вот Ростинька и скумекал. Походил по помойкам и утильщикам, набрал материал.
– Ай, молодца! Вроде балбес балбесом, а туда же… Или Ирина подсказала?
– Ирки там с ним не было! Она ж еще до войны соскочила…
– Дуся? – Ленка перегнулась через стол, шепнула мне в ухо. – Дусенька, давай ты платье наденешь? Сейчас танцевать будем, у тебя праздник. А то сидишь в фартуке…
– Нет. Не хочу…
Я мотнула головой, все голоса и запахи от себя отогнала. А за ними, как за спасительным туманом, скрывалось то, что я видеть никак не хотела: черные ночные мысли, фотография покойного мужа в изголовье и краткие редкие сны, в которых Санечка живой, а войны – не было. Это, наверное, всем снилось, кто не дождался.
– Мы с Дорой тебе его специально оставили… – вздохнула Ленка.
У нас с девочками было одно выходное платье на троих, белое в синий горошек. Таскали его по очереди. А перед солнышком специально спички тянули, кому надеть. Сегодня платье было моим по умолчанию.
– Дусенька, давай, беги переоденься…
– Там дождик… – Я не спорила. Понимала, что встану и пойду. Не для себя, для девочек.
– Фонькин реглан возьми, укроешься.
От барака, к которому примыкала кухонька, до нашего флигелька бежать от силы полторы минуты. Еще две – на то, чтобы платье сменить. И три на прическу и марафет. Помада и румяна, самые простецкие, «тэжэ», других в хозяйстве не водилось. Волосы у меня не отросли толком, я на них хотела косынку накинуть, да не нашла. Пока обратно через двор бежала, показалось, что на проходной кто-то стоит, меня зовет. На секунду мелькнула смутная фигура. Сквозь дождь толком не поймешь – мужская или женская. Кто бы там ни был, это не ко мне, не мое. Можно не оборачиваться.
Я и не стала, честно. Потому что в эту секунду поверила наконец: не будет у меня больше Сани, никогда. Но надо обязательно бежать дальше, не оборачиваясь. Помнить про прошлое, но не жить им.
Простенькая совсем мысль, а настоящая. Это как с ведьмовством – пока сама чудо не сделаешь, не поверишь, что так бывает. Пока горе через себя не пропустишь, в жизни не догадаешься, сколько сил нужно, чтобы идти дальше. Долго, не сворачивая, щадя себя, но при этом не разрешая себе все бросить. Большое горе несет за собой мудрость, пусть сколь угодно нежеланную, но необходимую. И она точно будет с тобой всегда.
Из распахнутого окна кухни грохотнуло танго. С полутакта, из середины: починили патефон. Стол к стеночке сдвинули, а никто не танцует, меня ждут. А я – вот она. В скрипучем плаще, под которым спряталось белое платье. Так только в кино бывает, вот честно.
– Еще раз добрый вечер, дамы и господа! – Я глянула на наших мужчин. Так, словно выбирала себе любимого и единственного на всю жизнь, а не кавалера на один вечер. Петруха, Фадька, Фельдшер, Матвей… Фонька!
– Афанасий Макарович!
Фонька кивнул. Жестом попросил сменить пластинку, поставить то, другое. Мое… Танго «Расставание» в исполнении джаз-оркестра Цфасмана, поет артист Михайлов. Я его давно любила, до войны, до свадьбы еще.
– …что нет любви. Мне немного взгрустнулось, без тоски, без печали. В этот час прозвучали слова твои. Расстаемся – я не в силах злиться, виноваты в этом ты и я. Утомленное солнце нежно с морем…
Кружимся по нашей кухоньке, стараясь примус с подоконника не свалить. Кто на нас во все глаза смотрит, кто отворачивается. Так и должно быть: панихида в ритме танго. Один куплет и два припева, аргентинский ритм, варшавская мелодия[10]. Лампочка дрожит – будто слезы смаргивает…
Все уйдет в сны и воспоминания, осядет трещинками на фотокарточке и морщинками у глаз… Саня, ты прости, что я живая, что меня до конца не убили, что танцую, улыбаюсь. Прости, что у меня другие будут. Прости, что я тебе дочку не родила, как мы мечтали когда-то… Прости, что к тебе на могилу не приду: я ведь даже не знаю, где ты остался. «Под Москвой» – это же тысячи и тысячи километров, конца и края нет. Все равно, что в небе похоронен, правда?
– …в этот час ты призналась, призналась, призна… – заело пластинку, вот незадача. Ну да ладно, патефон – не пулемет, «ничего смертельно страшного», как наша Дорка говорит.
Музыка остановилась, мы тоже замерли. Как на картинке, ей-богу. Фоня – орденоносец-капитан, одни сапоги как блестят, и я при нем – лирической героиней. Щекой к его плечу прижалась, подол у платья волной пошел. Стоим, улыбаемся. Все понимаем.
– Красота-то какая… – тихо отозвалась вдруг Ленка.
И в ладоши захлопала, как ребенок. Они овацию нам устроили. Как Шульженко и Утесову вместе взятым. Я в реверансе опускаюсь, Фонька честь отдает. Артисты больших и малых императорских театров, в чистом виде.
– Секундочку, мадам и месье! – Афанасий подмигнул, будто мы о чем-то договаривались. У меня вдруг горло пересохло, и пальцы стали ледяными – как в детстве, на день ангела, когда мне подарки вручали. Похожее было ощущение. Потому что Фонька скомандовал:
– Закрой глаза, подставь руки…
И мне на ладони опустилось легкое, картонное, перевязанное шелковой лентой. Шляпная коробка, больше похожая на нарядную кукольную. А внутри – взаправду шляпка. Маленькая, хорошенькая… Заграничная. Неношеная. Чудо какое, а?
– Носи на здоровье, душа моя… – улыбнулся Фонька. А смотрел он не на шляпку, а куда-то в прошлое, на ту, что у него до войны была.
– Медамочки, вы гляньте, какая прелесть?!
– Прямо Вера Холодная, честное слово!
– Орлова!
– Серова!
– Целиковская!
– Федорова!
– Лындина, девочки… – выпалила я.
– Кто? – Мои товарки переглянулись.
– Лын-ди-на… Елизавета… эээ… как меня там по отчеству теперь? – Я же Санино имя брать не стала, все верила, что он еще живой.
– Петровна, как императрицу, – отчеканила Танька Рыжая.
– Лындина Елизавета Петровна! Гордость советского кинематографа. Пока будущая.
Зеркала у нас на кухне не водилось, пришлось самовар использовать. В его пузатом боку было хорошо видно, как я улыбаюсь.
Мы выставили патефон на кухонный подоконник. Праздник выплеснулся вместе со скрипучей музыкой во двор. Кто-то из наших перевесил лунный свет, чтобы танцевать удобнее было. Красиво получилось, хоть и тревожно. Слишком похожи лучи белого света на полосы поисковых прожекторов. Раньше те метались по ночному небу, натыкались на аэростаты, скрещивались гигантскими клинками, вылавливая в темноте чужой «хейнкель» или еще какую-нибудь паскудину с крестами на боку. А лунный свет тек из продырявленной тучи слабыми волнами – амурскими или дунайскими, в зависимости от пластинки. И никакой тревоги – боевой или зряшной – вокруг не наблюдалось.
Все три учебных курса нарисовались здесь практически в полном составе. Впереди этой разношерстной толпы двигался востроносый, хромой и прекрасный профессор Фейнхель, ходячая, хоть и с палочкой, легенда современной передовой научной магии. Шел он к нам от парадного крыльца через кусты прямой наводкой, раздвигая тростью мокрые ветки, поправляя свободной рукой пуговицы пиджака… Не отводя подслеповатого взгляда от нашей Дорки. Той слов не было нужно: кивнула понимающе, ссадила с плеча разомлевшую крылатку и шагнула навстречу музыке…
А потом ко мне тоже подлетели и пригласили, приложились к ручке, уволокли в дебри пряной «Кумпарситы». Я тоже немножко летела, касалась стоптанными босоножками не земли, а темного сырого неба. А впереди не столько луна бликовала, сколько новая жизнь, которая ждала, когда я свое отреву и очередную молодость распробую.
Из-за лунного света казалось, что рядом не свой брат студент, а кто-то античный и мраморный. Да и я тоже вполне себе не то Афина, не то Афродита, зародившаяся прямо тут, на кособокой хлипкой лавочке, в пятнистой тени неухоженных кустов…
«Кумпарсита» шпарила по пятому разу, затмевая скандальных котов – ведьмовских и не очень. В аудиториях неуверенно дребезжал звонок, созывал ночное отделение на третью пару. И уже слегка встрепенулся, но с места не сдвинулся мой ухажер…
– Пойду. Сейчас. Секунду… А ты откуда? Хотя я тебя все равно найду.