Прораб самоуверенно улыбнулся и медленными, красивыми движениями начал натягивать на руки перчатки. Он снял их перед тем, как собрался ударить казаха. Но охватившее его чувство недовольства собой не исчезало, а разрасталось.
Глава 22О соколах и коршунах
В иззябшем за зиму, голом, сквозном саду было промозгло-холодно, но в ветвях уже кричали как сумасшедшие грачи.
Борис и Шура шли по захламленной, с ледяными горбушками аллее. Догадываясь, о чем будет разговор, он взглядом спросил ее, и она так же молча, взлетом бровей ответила: «Да. Разговор будет о нем». Борис осторожно прижал к себе ее локоть: «Не волнуйтесь. А вы-то здесь при чем?..»
А как он сам относится к Неуспокоеву? На это ответить не легко. Тут все неясно, запутано. Борис пытался видеть в прорабе хорошего парня, со смелыми и чистыми порывами, с большими широкими мыслями, но что-то мешало, какая-то мелочь, может быть одно слово, взгляд, жест, которые тотчас забывались, но оставляли, видимо, след в душе Бориса. Дружить с ним нельзя, Борис убедился теперь в этом, дружба будет неравной. Держится Неуспокоев с окружающими вежливо, даже по-приятельски, но есть всегда в его тоне какая-то снисходительная, с едва уловимым оттенком ехидности, въедливая нотка, от которой даже зубы ноют. И раздражает его манера держаться картинно как-то. Он все время не выходит из различных поз, хотя позировать не перед кем, и незачем, и не место. Но это, видимо, определенный, органический его стиль. А, все это мелочь! У каждого из нас есть словечки противные, и жесты, и даже позочки неприятные. Но вот возмутительный его поступок с колхозником казахом? Не приоткрылось ли в этом настоящее лицо инженера Неуспокоева?
На повороте аллеи стояла деревянная скамейка, уже обсохшая, теплая от солнца. Они сели, и сразу же, глядя в землю, обтягивая платье на круглых коленях, Шура сказала:
— Я знаю, что вы сейчас думаете о нем: шовинист, плантатор с Малайки.
— Вы сделали географическое открытие, — невесело пошутил Борис. — Есть Малакка, есть Малайя, а Малайки нет.
— Хорошо, Малакка… Как вы можете шутить, Борис Иванович? — чуть дрогнули ее губы.
— Плантатор — это слишком. Но вот в чем дело… Если бы просто разодрались два рабочих парня, русский и казах, влетело бы обоим, это было бы не очень страшно. Неприятный факт, конечно. А он хотел избить казаха. Именно избить! Сначала заставил того бросить кирпич, а потом… Если бы у него была в этот момент нагайка в руках, мне кажется, он пустил бы ее в ход. А слова какие! «Бить вас, скотов, нужно!» Как… — Борис подумал секунду и закончил брезгливо: — Как становой пристав!
На руку его, лежавшую на скамье, легла теплая девичья ладонь. Он попытался осторожно освободиться, но пальцы Шуры крепко сжали его руку. В сердце Бориса стало тесно от этой быстрой, невероятной, ослепительной ласки. Он медленно поднял на Шуру глаза, и девушка увидела в них тот душевный порыв, когда сбивчиво, взволнованно высказывается самое дорогое, самое сокровенное. И она испугалась. Краснея от мысли, что она наносит обиду хорошему парню, Шура нахмурилась и отвела глаза.
Борис понял, грубовато выдернул руку и, сунув ее в карман, начал пяткой рыть землю: привычка детства в минуты, когда он бывал недоволен собой. Потом спросил как можно мягче:
— А какое ваше отношение к этому событию? Она взялась обеими руками за концы развязанного платка и, глядя прямо перед собой, сказала негромко, но убежденно:
— Его надо понять. У него трудный характер красивого и талантливого человека.
— Красивого? Ну, это на чей вкус! — фальшиво засмеялся Борис. — Хорошо! Согласен! Он неприятно развязен, самонадеян, но какое-то обаяние в нем несомненно есть. Но откуда видно, что он талантлив?
Шура помолчала, по-прежнему держась за концы платка, и вдруг с силой затянула их под подбородком.
— Красота видна, а талант чувствуется! Остальное досказали ее чистые, без подвоха, глаза.
В них был ясный, глубокий свет.
— Вот оно что! — как можно ироничнее поднял брови Борис. Но это была жалкая ирония.
К скамейке подошла бродившая по саду корова с огромными, как лопухи, мохнатыми ушами. И даже она, медленно перетирая жвачку, посмотрела на Бориса насмешливо и сочувственно. Он неумело, по-городскому замахнулся на нее, но корова лишь шевельнула лопухами и издевательски вздохнула.
— Да, он красив, талантлив и широк в замыслах, — с горькой искренностью заговорил Борис. — Но вот я задаю себе вопрос… Такой вопрос…
Шура сторожила взглядом, его лицо, глядела совсем по-детски прямо ему в глаза, пытаясь узнать его мысли раньше, чем он их выскажет.
— Я спрашиваю себя: достоин гражданин Неуспокоев шагнуть в эпоху коммунизма? Признают его своим люди коммунизма? Или скажут: «Пережиток! Реликт!»
— А кого, какого человека люди коммунизма назовут своим? — не спуская с Чупрова глаз, напряженно спросила Шура.
Борис медленно, глубоко вздохнул и долго задерживал выдох.
— Не знаю! — шумно выдохнул он. — Этого я еще не знаю! Но со мной часто бывает так. Смотрю на человека и чувствую — он органично войдет в коммунизм. И наоборот, наблюдая другого человека, чувствую — а на этого при коммунизме будут пальцами показывать: «Реликт!..» Но это только чувства, ощущения. Иногда я сам не могу понять, на каких основаниях они возникли. А точно не могу сказать, каким должен быть человек коммунизма. Прямо говорю — не знаю!
— А я знаю, — тихо сказала Шура и смущенно опустила глаза.
Борис удивленно посмотрел на нее.
— Я тоже часто задумываюсь над этим… И я знаю, — уверенно положила Шура руку на грудь, — знаю, что человек при коммунизме будет прекрасен до последнего дня своей жизни. Как часто видим мы «старух зловещих, стариков», жадных, трусливых, себялюбивых, скопидомов, человеконенавистников. А разве они такими и родились? Разве не было у них, хотя бы в юности, смелых порывов, чистой любви, широты души? Вы понимаете меня?
— Кажется, понимаю, — подумав, ответил Борис. — Вы продолжайте, продолжайте!
— Вы сказали, что любите наблюдать людей. И вот глядите вы в чьи-нибудь мутные, пронырливые и пустые глаза или на чье-нибудь лицо, хищное, лживое, со злым ртом, с ядовитой улыбкой. Есть такие глаза и такие лица? Есть, — грустно ответила сама себе Шура. — А разве не светилась когда-то в этих глазах отзывчивая, красивая душа, не горела в них любовь к людям, жажда труда и подвига? Поверьте, Борис Иванович, были эти глаза и это лицо иными! Были! Но все растеряно на жизненном пути, все изуродовано. Засосала нечистая, жадная жизнь, и превратился человек в приспособленца, в тупую, ленивую скотину. Это в лучшем еще случае. А в худшем, выйдя в мир большой и трудный, объятый диким страхом перед жизнью, начнет он сбивать, топтать, душить и встречного и поперечного. Ему кажется, что все люди его соперники, его враги. На душе только оболочка, скорлупка осталась, а зернышко уже сгнило. Ну вот и получился законченный подлец, полный ненависти к людям, признающий только подлость, угнетение, грубую силу…
Шура замолчала, невесело задумавшись.
— Боитесь превратиться в этот зловещий портрет? — улыбаясь посмотрел на нее Борис.
— Нет, не боюсь! — ответила девушка смелым, открытым взглядом. — Наше с вами счастье, наше великое счастье, что мы родились в годы социализма и на пороге коммунизма. Ах, как мало мы, молодые, ценим это! Какое будущее ждало бы нас? Подумаешь и вздрогнешь! А я вот не боюсь превратиться в злую, завистливую мегеру. Нас жизнь не изуродует. Коммунизм спасет нас от этого, от грязи, жестокости, подлости. Мы до последнего нашего вздоха донесем все чистое, высокое, святое, что есть в нас. А это и есть самая высокая, самая покоряющая красота! Внутренняя красота. Она не бросается, правда, в глаза с первого взгляда. Мы до конца жизни будем красивы. Вы верите в это, Борис Иванович?
Он не ответил. Тихие и простые Шурины слова взбудоражили его душу. Она заглянула далеко вперед, и стало от этого и радостно и беспокойно. А чувства, которыми жил сейчас Борис, дела, которые он делал, и мысли, теснившиеся в голове, все показалось ему мелким, неярким, даже стыдным.
— После этого не хочется уже говорить о Неуспокоевых, — нежно и тоскливо улыбнулся он Шуре.
— Почему же? Говорите. Пожалуйста, говорите! — тревожно оживилась Шура.
— Разве не видите вы, что он живет и работает, будто колоду карт тасует, и ждет, когда жизнь-колода выбросит ему козырного туза. А какие же высокие и благородные чувства могут быть за карточным столом? Зачем он, в конце-то концов, приехал на целину?
— Он уже ответил нам — «на ловлю денег и чинов»! — резко сорвался голос Шуры.
— Нет, у него это не так грубо и примитивно, — не замечая раздражения девушки, сказал Борис. — Но какой-то эквивалент…
Она хотела возразить ему, судя по быстрому повороту головы, опять чем-то резким, но увидела сквозь голые деревья огибающую сад дорогу и смолчала. По дороге ехали колхозники казахи на своих маленьких, шершавых, серьезных каких-то лошаденках. Чернобородый богатырь ехал, бросив поводья, положив на переднюю луку крепкий кулак. Женщины тащились сзади пешком, привычно выдирая ноги из грязи. Последней шла высокая статная старуха. Она гордо держала голову, а широкая длинная юбка ее и белый кимешек на голове оскорбленно развевались.
Шура взглянула на Бориса — видит ли он колхозников? — и быстро отвела глаза. Чупров тоже смотрел на дорогу, на колхозников.
— Спросите самого Николая Владимировича, зачем он поехал на целину, — сказала вдруг она. — Он идет сюда.
По аллее шел, приветливо улыбаясь им обоим, Неуспокоев.
— Нет, говорить с ним я не буду! — решительно поднялся Борис. — Вы остаетесь? Я ухожу.
Подошедший к Шуре Неуспокоев посмотрел растерянно вслед уходившему Чупрову.
— Почему он ушел?
Шура молчала.
— Понимаю. Суд удаляется на совещание! И даже не выслушав последнего слова подсудимого! Этого я не учел. И это самое скверное. Поистине: бойся быка спереди, коня сзади, а идейного дурака со всех сторон.