— Слушай, прораб, — подошел к нему Садыков, — а если столбы? Понимаешь? По краю столбы поставить, чтобы шофер видел край? Делай, а?
— На большом расстоянии? — озабоченно посмотрел на него прораб.
— Считай полкилометра.
— Тогда лучше балюстраду с точеными балясинами, — серьезно, пряча насмешку, ответил Неуспокоев. — А вы подумали о том, как будем врывать столбы? Камень! — топнул он. — Бурить, взрывать, зубами грызть? Вы лучше людей столбами по краям расставьте. Энтузиасты! А вам без хлопот.
— Зачем так говоришь? — отступил ошеломленно Садыков.
— А что вас так возмутило? — спокойно пожал плечами Неуспокоев. — Наши парни спасибо вам скажут. Они рвутся к подвигу! А здесь настоящий подвиг, романтика опасности, а не романтика перевыполнения норм укладки бетона.
— Значит, вы не верите, что наши ребята встали бы маяками вот здесь, на этом самом краю?! — закричал вдруг Воронков, подбегая к обрыву. — Встанут, если понадобится. И нечего над энтузиастами насмешки строить!
— Видите ли, товарищ Воронков, — холодно ответил прораб, — энтузиазм консервировать нельзя. При длительном употреблении он выдыхается, скисает. Но это мое частное мнение, можете с ним не соглашаться.
— И не соглашусь! И никогда не соглашусь! — сдавленным, перехваченным тенорком крикнул Илья.
— Прекрати, Воронков! Дискуссию в другом месте организуешь! — резковато вмешался Грушин.
Илья недовольно замолчал. А Степан Елизарович обратился к Садыкову:
— А дальше как, Курман Газизыч? Все так же: справа стена, слева без донышка?
— Сказал уже, считай полкилометра. Однако там дорога много шире. Пойдем посмотрим?
— Обязательно.
Садыков, Грушин, Полупанов и Воронков ушли. После их ухода все долго молчали. Слышен стал ветер, с журчаньем и всплесками, как река, плывший по ущелью. Он обдавал пронзительным весенним холодком и пахнул ледоходом, будто только что пролетел над искрошенными льдинами и черной пенистой водой. Вместе с ветром в ущелье вполз знобящий волчий вой.
— Его только и не хватало для настроения, — хмуро сказал Борис.
Марфа фыркнула в ладонь:
— Тоже свое частное мнение высказывает. Недоволен предстоящим сокращением ихнего штата.
Шура села на камень, — слабо зевнула и повела плечами:
— Холодно становится, и спать хочу… Нет, я не то хотела сказать. — Она несмело улыбнулась. — Я не гожусь в герои, а поэтому я вернулась бы назад. Ну, потеряли бы дней пять…
— Дней пять? Да вы что? — всполошилась Марфа. — Мой Егор Парменович с катушек свалится! Он, говорят, во сне посевную видит, кричит и директивно ругается!
— Я его понимаю, — откликнулся Неуспокоев. Он закуривал и, не гася спички, неприятно усмехнулся. — В рекордсмены рвется Егор Парменович.
— Непонятно что-то, — покосилась на него Марфа. — Как это — в рекордсмены рвется?
— А что же тут непонятного, милая Марфуша? — снова усмехнулся Неуспокоев, бросив догоревшую спичку. — Если уважаемые Егор Парменович и Курман Газизович за остаток дня и ночь перепрыгнут через Султан-Тау, проведя колонну чуть ли не по козьим тропкам, то об этом заговорят в обкоме, а очень возможно, и где-нибудь повыше. Понятно, оттуда последуют для товарищей Корчакова и Садыкова всякие весьма приятные вещи. Еще бы, обеспечили сверхранний сев на целине!
Шура сплела пальцы и выгнула ладони так, что хрустнули суставы. В глазах ее была тоска.
— Это тоже ваше частное мнение? — тихо спросила она.
Неуспокоев не ответил, отошел от скалы и сел на камень, на котором сидела Шура. Девушка сжалась и чуть отодвинулась, но прораб не заметил этого.
Из-за скалы вышли Корчаков, Садыков и все остальные. Неуспокоев поднялся, чтобы идти им навстречу, но его остановила Марфа:
— Погодите, я с вами желаю спорить! Вы нам много наговорили, а я вам одно скажу: сезонник вы! — По тону чувствовалось, что для нее хуже «сезонника» нет ничего на свете. — И ваше частное мнение можете оставить при себе. Я лично с Воронковым согласна. Высоты я страх как боюсь, а надо будет — встану здесь, на краешке, столбом!
— Афишной тумбой, Марфуша! Габарит позволяет! — крикнул подходивший Воронков, и все засмеялись.
— А ну тебя, трепача! — обиделась Марфа. — Как дорога-то, подходящая?
— Другой нет, так и эта будет подходящая, — ответил весело Воронков. — Не беспокойтесь, Марфа Матвеевна, пройдем! Красиво пройдем!
…Когда шли обратно, над горами размахнулся закат. По зеленому прозрачному небу вольная и небрежная кисть разбросала мазки багрового пламени. Пламенели и горы, будто их отлили из раскаленного чугуна и поставили на ночь остывать.
Борис вел Шуру под руку. Городские ее боты плохо были приспособлены для ходьбы по горным дорогам. В его бережных и чистых прикосновениях Шура чувствовала светлое уважение, которое делает прекрасными отношения между женщиной и мужчиной. Ей было радостно, счастливо, и одновременно охватывали печаль и жалость, какие охватывают умную и душевную женщину, видящую человека, достойного любви, но полюбить которого она не может.
А Борис был занят другими мыслями. Может быть, впервые он, будучи с Шурой, думал о другом человеке, о прорабе, о его словах, то циничных, то подогретых каким-то ложным пафосом. Нехорошо, неладно в душе этого человека. И кто же он — просто путаник, себялюбец или оборотень? Над этим стоит подумать. Но думать мешала Марфа. Не стесняясь, громко, так что в ущельях грохотало эхо, она поверяла Шуре свои любовные переживания:
— По секрету скажу вам, Александра Карповна, нравится мне до невозможности Илюша Воронков. А как на ваш вкус? Одобряете? Я наповал в него влюбилась!
— За два дня? — улыбнулась Шура. — Мы когда выехали из города? Ах, нет, сегодня уже три дня.
— Вы уж очень, товарищ доктор! За кого меня считаете? — весело обиделась Марфа. — Я из Ленинграда с первой партией приехала, еще зимой. На курсах прицепщиков с ним познакомилась. Он нам понятие о тракторном моторе давал.
Марфа вдруг стала серьезной.
— Между прочим, по Павлову, любовь — это работа второй сигнальной системы. Там, где сны, мечты, грусть и прочая поэзия. Животные на это не способны, только человек способен. Имейте это в виду.
— Откуда вы это знаете? — не утерпел Борис.
— А что, не могла я брошюрку почитать об условных рефлексах? — с вызовом спросила Марфа и захохотала. — Только это из брошюрки и запомнила.
— Борис Иванович, можно вас на минуточку? — крикнул шедший последним, в одиночестве, Неуспокоев.
Шура перестала смеяться и беспокойно посмотрела на Бориса. Он извинился и остановился, поджидая прораба.
— У меня к вам небольшой вопрос, — сразу же, поравнявшись с Борисом, заговорил Неуспокоев. — Вы давно знакомы с Александрой Карловной? Давно, я знаю. А я всего месяц. И все ж… Вы замечаете?
— Замечаю, — ответил Борис, почувствовав в пальцах мелкую дрожь. Грубая, мужская похвальба Неуспокоева не вызвала в нем ревность, не задела его самолюбие. Это пришло потом. А сейчас он почувствовал только одно: что оскорбляют Шуру.
— У кого-то из наших поэтов я вычитал шутливые, но верные слова. — Неуспокоев посмотрел внимательно на темнеющее небо. — Между влюбленными сердцами — прямой провод… Замечаете? — опустил он глаза на Бориса.
— Замечаю.
— Да-а… — сожалеюще вздохнул прораб. — Сложный и причудливый рисунок жизни. Очень, очень сложный!
— Вы сказали все, что хотели? — спросил Борис, следя, чтобы голос его звучал спокойно.
— А куда это вы рветесь? — искоса посмотрел Неуспокоев и вдруг сказал грубо: — Идите… идите к черту!
Когда Борис догнал Шуру, она тотчас спросила:
— О чем он с вами говорил?
— О сложном и причудливом рисунке жизни. Словом, о вас! — криво улыбнулся Борис и тотчас испугался, пожалел: «Зачем я оказал ей это? Нетактично получилось».
Шура низко опустила голову. А Марфа теребила ее за рукав:
— А вам нравится, Александра Карповна, когда у мужчины легкая походочка? Когда он будто на носочках идет, без каблуков? Я как погляжу на Илюшину походку, так у меня даже под коленками щекотно. Ей-богу!
— Марфуша, хладнокровней! — крикнул Воронков, шедший впереди.
— Неужели услыхал? — ахнула тихонько Марфа. — Ну и пусть! Скорее оргвывод сделает. Не больно-то он торопится с оргвыводами.
И сразу, без паузы, запела:
Лучше в речке быть утопимому,
Чем на свете жить нелюбимому…
Но могучий ее голос был ранен грустью.
— Марфа, вам говорят, помолчите! Дайте послушать! — опять крикнул Илья.
Воронков и все ушедшие вперед стояли и к чему-то прислушивались. Все уже поднялись снова на гряду, заросшую молодым сосняком, а снизу, с дороги, доносилось приближающееся стрекотанье мотора. С гряды видны были «Слезы шофера» до обвалившейся скалы и крутой поворот около нее. Затем дорога уходила в низину, в вечернюю темноту, и снова выходила на свет, поднимаясь «генеральским погоном» — белым зигзагом на очередную гору. Тонкое стрекотанье мотора, чем-то похожее на сучащуюся, крутящуюся нитку, вытянуло на дорогу машину. Она неслась на предельной скорости, и рыжий свет уже зажженных фар пьяно качался перед нею. Было беспокойное что-то и отчаянное в этой черной машине, одиноко летевшей по белой опасной дороге. Будто уходила она от смертельной погони или догоняла что-то бесконечно дорогое, без чего нет жизни, без чего лучше голову свернуть на этих чертоломных поворотах!
— Четырехтонка. Номер, Илья, не видишь? — забеспокоился почему-то Полупанов.
— Что ты, Паша, дистанция велика, — ответил Воронков. — Интересно, кто это собирается голову сломать?
— Здесь теперь народу немало появится, — подал голос Корчаков. — Землеустроители, гидрологи, дорожники, заготовители. Оживает степь!
— Лихо джигитует! — восхитился Садыков. — Люблю в человеке огонь! Пошли, товарищи. Просека готова, наверное. Будем выводить колонну из леса.
— Курман Газизыч, минуточку! — умоляюще сказал Воронков. — Дай посмотреть, как он «Слезы шофера» проскочит.