дом с Вадимом и сказала:
— А я чистым весом центнер потяну. Хочешь, попрыгаю?
Целинники, стоявшие около промоины, захохотали. Вадим, делая вид, что для него Марфа не существует, подошел к Неуспокоеву.
— Надо бы на вашу конструкцию сначала машину полегче пустить.
— Марфушу пустите! — закричал из толпы, давясь смехом, Непомнящих.
Смех вспыхнул снова, и Косте ответили веселые голоса:
— Тяжела будет! Что тебе троллейбус! — Точно!
Марфа тоже захохотала, прикрыв ладонью рот. Так, смеясь, она, неуклюже передвигая огромные бахилы, сползла с моста, подошла к Вадимовой машине и втиснулась в кабину.
— Поехали! — крикнула она, высунувшись, Вадиму. — Не бойся, с тобой поеду. В случае чего, вместе загремим вниз!
— Вылезай! Сейчас же слезь! — бешено заорал Вадим еще на мосту, а подбежав к машине, замахал кулаками. — Выкидывайся! Выметайся, говорят, чертова тумба!
Марфа, похохатывая в горстку, вылезла из кабины, но от машины не отошла. Вадим сел на водительское место, сердито захлопнул дверцы и, вызывающе задрав бороду, включил зажигание. Переваливаясь с баллона на баллон, пятитонка робко вползла на мост и на середине его опасно накренилась. В тишине моляще вскрикнул Кожагул:
— Аллах праведный!.. Совсем плохо!..
Он вскинул руки, сложенные шалашиком, и, опустив их, медленно повел по бороде, шепча что-то. Кожагул молился.
Машина на мосту дернулась, выровнялась и медленно выползла на противоположную сторону. Кожагул успокоенно снял руки с бороды, а Ипат с сердцем всек в бревно топор и повернулся к мосту спиной:
— Руки бы отшибить таким мастерам! Вот тебе и чертеж!
Левый брус моста угрожающе провис над промоиной.
— Когда Суворов переходил Чертов мост, офицеры и солдаты своими шарфами связали доски. А все-таки перешли! — осуждающе сказал Воронков.
— Вот и снимай с брюк ремень, связывай! — обиженно посмотрел на него Ипат. — Иль боишься портки потерять?
Никто не засмеялся.
— Нужны козлы. Без опор на таком перегоне десять тонн не удержать, — зажав в кулак подбородок, сказал Неуспокоев не то себе, не то стоявшим рядом Корчакову и Садыкову.
— А почему задумались? — спросил директор.
— Позволит ли высота? И какое дно?.. Веревку сюда! Подлиннее! Живо! — резко крикнул он, ни к кому не обращаясь.
«Приказывать умеет, — подумал Корчаков. — И спросить тоже, наверное, сумеет!»
Принесенный моток толстой веревки привязали к ели на краю промоины. Прораб ловко, по-спортсменски, спустился на дно и долго бродил там, светя фонариком. А на обоих берегах оврага стояли на коленях, сидели на корточках люди и беспокойно смотрели вниз, на двигающийся огонек. Воронков не выдержал и тоже опустился в промоину. Через минуту полез туда и Виктор Крохадев.
Борис сидел на бревне вместе с Корчаковым, Галимом Нуржановичем, Садыковым и Грушиным. Молчали и слушали со смутным сердцем, как в горах хохотал пронзительно и веще филин. Курман Газизович курил одну папиросу за другой, часто и жадно затягиваясь. Егор Парменович тер ладонью щетину на подбородке и мрачно сопел, надувая щеки.
Первым вылез из промоины Воронков. Садыков подошел к нему и молча встал рядом. Илья, тоже молча, покачал головой и безнадежно махнул рукой. Борис вздрогнул, охваченный острым предчувствием беды. Потом поднялся из промоины Неуспокоев, подошел к директору и, сматывая рулетку, сказал:
— Высота велика. И дно ползет. Рухляк на несколько метров вглубь. Вода его окончательно раскиселит. Нельзя!
Садыков снял фуражку, опять надел и не закричал, как все ожидали, а сказал тихо:
— Нельзя? Да? Через нельзя делай. Аркан на шее! Что? Понимаешь?
— Как трудно говорить с вами, товарищ Садыков, о самых простых вещах. — Неуспокоев сел на бревно и, страдальчески морщась, поднес кончики пальцев к вискам. — Чего вы от меня хотите? Существуют определенные законы строительства. Это вам известно? Законы физики, наконец!
— Аля-баля-аляля! Шолтай-болтай! — крикнул кто-то — рядом, с недоброй издевкой повторяя надменные, полные значительности интонации Неуспокоева.
— Кто это? Что это значит? — вскочил прораб.
От толпы отделился Кожагул и встал против прораба, в упор глядя на него единственным глазом. Луна освещала его неподвижную улыбку.
— Зачем плюешь, как молодой верблюд? Делать надо!
— Ну, знаете… Я требую, Егор Парменович, прекратить это издевательство!
— Пожалуйста, не сердитесь, товарищ, — умоляюще протянул к нему руку Нуржанов. — Кожагул не может… он просто не умеет… А беспокойство людей естественно. Попробуйте понять их, пожалуйста, поймите их!
Неуспокоев непонятно молчал.
Корчаков поймал его за рукав и, потянув, снова посадил на бревно.
— Повернуть назад? Это займет много времени. Придется пятить машины задним ходом до мест, где можно повернуться, и каждую машину повертывать отдельно. А потом идти назад в Уялы? Словом, положение — хуже не бывает! Вы же понимаете.
И после слов директора Неуспокоев долго молчал. Он был взволнован и раздражен. Он собирался работать на целине, задохнувшись от азарта, запыхавшись в трудном беге к первым местам. Для сильного и умного характера трудности и препятствия не страшны, они даже полезны, чтобы развернуться вовсю, чтобы не зажиреть, не успокоиться. Только в борьбе с полным напряжением он раскроет себя полностью. Он знал, что имеет все данные, чтобы стать первым среди многих других, таких же умных и твердых. Но его передергивало от тяжелой, обидной зависти, когда он видел людей, пытающихся равняться с ним умом, талантами, твердостью. Он считал, что такие люди перебегают ему дорогу. Сейчас он с тихой, едкой ненавистью думал о Корчакове и Садыкове. Толстый увалень и простой шофер, шоферяга, тоже лезут делать большие дела!
— К сожалению, я бессилен, — наконец ответил он. — Мост-времянка, без средней опоры или с опорой на козлы, здесь не пригоден. Нужны сваи или ряжи. Но это уже капитальное строительство. Значит, пусть расхлебывает кашу тот, кто ее заварил. Я сказал все, — отвесил он учтивый полупоклон.
Егор Парменович молча подошел к Садыкову:
— Поворачиваем, Курман?
Глава 31Как некоторые понимают выражение «тю-тю!»
Никто не ответил на слова Егора Парменовича. Все долго молчали. В неспокойной этой тишине слышно стало коварное журчанье крошечного ручейка на дне промоины, ночные шорохи леса и крики летевших на север птичьих стай. Горячая, сильная жизнь проносилась над головами людей. Гордое, важное, уверенное слышалось в подоблачном разговоре: «Долетим! Долетим!»
— Нельзя, нельзя поворачивать! — ворвался в тишину негромкий, взволнованный голос Галима Нуржановича. — Товарищи, что же вы молчите? Давайте думать! Все вместе будем думать. Вперед надо идти!
— Вперед надо идти. Верно, — глухо повторил Садыков.
— Золотые слова! Но сделать это будет потруднее даже, чем подписаться на Джека Лондона! — деланно засмеялся Неуспокоев и лучом фонаря отыскал лицо завгара.
Осветились провалы его щек и глаза, налитые безмерной усталостью, с темно-желтыми белками в красных и припухших, словно искусанных комарами, веках.
— Зачем так говоришь? — покачал головой Садыков. — Закрытый ты человек был. Теперь вижу, какой ты человек.
— Интересно, какой же я человек? — послышался холодный голос прораба.
А Садыков уже говорил бессвязно, дергая фуражку за козырек то вправо, то влево:
— Не надо сейчас смеяться… Потом будешь над дураком Садыковым смеяться… Теперь помогай!..
Он перешел на хриплый, простуженный крик. В его пугающих глазах, залитых темной желтью, появились слезы отчаяния и бешенства:
— На войне был? В окружении был? Вот так действуй! Объявляй на угрожаемом положении!.. Сам в яму ложись! Что?.. Я сверху лягу… По нас машины пройдут! Какой разговор?
— Не имею ни малейшего желания ложиться под машины, — пожал плечами Неуспокоев. — И вообще несерьезный разговор.
— Несерьезный? — удивленно притих Садыков. — Давай, делай серьезный разговор. Говори, дай радость! Жертвой твоей буду!
Задрожавшими пальцами прораб погладил усики, провел по подбородку. Он чувствовал, что его ответа ждет не один Садыков, решительного, окончательного ответа ждут и люди, стоящие в двух шагах от него. Их молчание раздражало Неуспокоева, как соль, втертая в кожу. Именно всей кожей чувствовал он их напряженное, выжидательное молчание. И, неожиданно для него самого, что-то откупорилось в нем. Взмахнув непотушенным фонариком, он крикнул отчаянно, с наброса, каким-то неприличным, будто голым голосом:
— А если мост рухнет под машинами, кто отвечать будет? Корчаков и Садыков? Черта с два! У Корчако-ва и Садыкова партбилеты. Они застрахованы! А Неуспокоеву — тю-тю! Им пышки, а мне шишки! И мой прием в партию — тоже тю-тю! Недостоин, скажут. Как неоправдавший! Как позорящий! Как… Да что говорить! Подберут формулировочку!..
Он смолк, запаленно дыша, с ужасом осознав, что сказал то, о чем не надо говорить. Опустошенный этим чувством неожиданного, крупного проигрыша, он ждал негодующих возражений, даже возмущенных слов, а люди по-прежнему молчали. Но теперь их молчание было каким-то другим, чем минуту назад.
И недоброе это затишье нарушил директор. Егор Парменович сказал только одно слово:
— Стыдно.
Неуспокоев вызывающе улыбнулся, готовый защищаться и нападать.
— И молчите! — замахал Егор Парменович руками на молчавшего прораба. — Слушать не хочу!
— Нет, нет, дайте ему сказать! — торопливо, страдающе заговорил Галим Нуржанович. — Послушайте, товарищ Неуспокоев, нельзя так. Нельзя, нельзя! Что вы за человек? Во что вы верите? Чем вы живете?
За спиной Неуспокоева кто-то горячо и часто задышал. Он обернулся и увидел Шуру. Лицо девушки мелко дрожало, по-детски дрожали и ее губы. А что блестело влажно в ее глазах? Слезы? Гнев? Прораб шагнул к ней, но не знал, что сказать. Только дернул плечами, будто хотел что-то сбросить с них.
От толпы отделился Федор Бармаш и пошел на прораба. Даже при луне заметно было, как потемнело его лицо, налившись кровью.