Вторая жизнь фельдмаршала Паулюса — страница 23 из 40

Не будет преувеличением сказать, что одной из главных задач всех советских офицеров, работавших в лагере, по отношению к военнопленным было в это время оказание им немедленной и всемерной медицинской помощи. Ведь многие из них после Сталинградского котла с трудом возвращались к человеческому облику.

Большинство прибывших военнопленных было сильно истощено, что явилось причиной дистрофии, которая в разной степени была у каждых девяти из десяти военнопленных. Советские врачи И. С. Дубников, Л. К. Соколова, С. X. Вельцер, В. Т. Миленина и другие принимали самые различные меры, чтобы восстановить силы и здоровье военнопленных. Это было нелегко: шла война, медикаменты и высококалорийные продукты ценились на вес золота. Делалось, однако, буквально все, что возможно, и результаты быстро сказывались: многие больные начинали понемножку ходить, исчезала отечная одутловатость лица.

Страшнее дистрофии — сыпняк. Поголовную вшивость удалось, правда не без трудностей, ликвидировать сравнительно быстро, но многие немцы прибыли в лагерь уже больными. Лагерный лазарет был переполнен тифозными. Наши неутомимые врачи, медицинские сестры и санитарки сутками не выходили из палат.

Борьба шла за каждую жизнь. В специальных госпиталях для военнопленных, находившихся неподалеку от лагеря, десятки врачей и медицинских сестер тоже спасали от смерти немецких офицеров и солдат. Многие из наших людей становились жертвами тифа. Тяжело заболели врачи Лидия Соколова и Софья Киселева, начальник медицинской части госпиталя молодой врач Валентина Миленина, медицинские сестры, переводчик Арон Рейтман и многие другие. Несколько человек из наших работников погибло от тифа. Умирали и военнопленные. Но тиф шел на убыль. Свежие случаи встречались все реже.

Все, что происходило за высокими каменными стенами лагеря, держалось, разумеется, в секрете. Но городок слишком мал и здесь трудно было сохранить тайну. Среди населения шли разговоры о том, что в «зону» прибыли важные немцы. Один ветхий старичок, у которого на рынке я покупал махорку-самосад, всерьез уверял меня, что в лагерь привезли «самого Геринга — главного помощника Гитлера».

Немецкие солдаты и офицеры, обманутые гитлеровцами и на протяжении ряда лет слепо повиновавшиеся приказам фашистского командования, теперь в советском лагере для военнопленных могли трезво оценить сложившуюся обстановку, осмыслить и понять величайшее значение катастрофы, постигшей гитлеровскую Германию под Сталинградом. Впервые за многие годы они получили и возможность безбоязненно выражать свое истинное отношение к фашистскому строю и политике гитлеровского правительства. Мы замечали, что часть из них все больше проникалась патриотическим чувством ответственности за судьбу своей страны и своего народа.

Суздальский лагерь — самый «трудный». Процесс прозрения и освобождения от нацистского дурмана шел здесь медленнее, сложнее, чем в других лагерях. И это неудивительно. Ведь в Суздале находились самые «крепкие орешки» из всех военнопленных — генералы и старшие офицеры отборной армии гитлеровского вермахта.

Но и в этом лагере процесс дифференциации становился все более ощутимым. Из еще недавно безликой массы военнопленных, объединяемой одним словом — «контингент», постепенно начали выделяться отдельные личности.

На одном из «аппелей» к полковнику Новикову, щелкнув каблуками, подошел молодой офицер. «Лейтенант фон Риббентроп», — представился он. И немедленно, видимо, наблюдая за тем, какой эффект произведет его фамилия, добавил по-немецки: «Да, да, Риббентроп — родной племянник господина рейхсминистра…»

— Что же вы хотите? — сухо спросил начальник лагеря.

— Я просил бы вас не смешивать меня с ними, — ответил лейтенант и презрительным жестом указал на расходившихся после поверки военнопленных офицеров. — Помните, — добавил он, нагловато посмеиваясь, — что я — ценная монета, а в скором времени и ваш козырь на спасение, полковник.

Выслушав перевод, Новиков отошел на несколько шагов и, прищурившись, посмотрел на долговязого немца.

— Козырь на спасение, говоришь? Ценная монета? Ну что ж, может быть, и верно, — проговорил он, обращаясь ко мне и лукаво подмигивая. — Создадим министерскому племяннику «особые» условия, а? Ведь вы этого хотите? — спросил он преисполненного важности лейтенанта.

Тот подтвердил. В тот же день лейтенант Риббентроп был изолирован от своих товарищей. Его пожелание было исполнено.

О «демарше» молодого Риббентропа доложили в этот же день в Москву. Последовала команда подробно побеседовать с ним, выяснить, что он знает о своем дяде, какие связи имеет, что собой представляет. Это было поручено мне. Так и появилась в моем блокноте заметка «27.03.43 — бес. с пл. Р.» — беседа с племянником Риббентропа.

И вот он сидит передо мной — долговязый прыщавый молодой немец. Курит предложенные мною папиросы и каждые пять минут норовит положить ногу на ногу и покачивать носком своего сапога. Мне приходится каждый раз напоминать ему, чтобы сел прилично и что мы с ним не в казино.

— Яволь, — говорит Риббентроп, опускает ноги на пол и подтягивается. А через некоторое время снова разваливается на стуле и забрасывает ногу на ногу…

— Мой дядя Иоахим всегда был другом России, — говорит он. — Вы не поверите, но даже после начала «восточного похода» (так они нередко называли нападение фашистской Германии на Советский Союз) у него дома на письменном столе стояла фотография, на которой он был снят рядом со Сталиным в Кремле. Дядя очень дорожил ею…

— Да, — говорю я, — но ведь этот снимок был сделан 23 августа 1939 года, когда ваш дядя подписал в Москве Договор о ненападении с СССР, который Германия вероломно нарушила. Если бы не это, вы, лейтенант, не сидели бы сейчас здесь.

— Ах, это верно. Но, знаете, и тут он переходит на доверительные интонации, — дядя Иоахим всегда был против этой войны. Он и сейчас сочувствует русским. Он считает, что разгромить надо англичан — дядя хорошо знает их коварство, он много лет служил в Лондоне, — а с русскими надо жить в мире.

— Если бы мы были вместе, — продолжал племянник министра, — никто не мог бы нас победить. Фюрер все хорошо понимает, но, к сожалению, он не всегда прислушивается к советам дяди. И, знаете, — он придает своему голосу многозначительность, — дядя ведь на «подозрении» у рейхсфюрера СС Гиммлера. Да, да, Гиммлер ненавидит дядю, а заодно и рейхслейтера Бормана, ведет против них интриги (это уже становится интересным, но я стараюсь не «вспугнуть» лейтенанта и слушаю с равнодушным видом). Гиммлер доложил фюреру, что предки тети Аннелиз — дядиной супруги — были «мишлинги» (полукровки) и что ее кровь содержит еврейские примеси. Это, конечно, ложь. Узнав об этой ужасной (именно так он и выразился) клевете, дядя имел беседу с Гейдрихом, тот обещал рассеять все подозрения, но Гейдрих недавно погиб…

Лейтенанта уже не остановить: говорит и говорит.

— Все были очень приличными коммерсантами и «людьми слова», — заключает он рассказ о семье Риббентропа. И сразу же переходит к описанию нравов других высокопоставленных нацистов. («Этот Гиммлер оставил жену и дочь Гудрун, живет вне брака с женщиной, содержит ее, прижил с нею двух детей».)

Затем мой собеседник заводит речь об окончательной победе рейха в войне. Она, конечно, не вызывает у лейтенанта сомнений:

— Ваш полковник совершенно напрасно так круто поступил со мной. Я желал ему добра: ведь к моим словам прислушаются и его судьба была бы облегчена. Я надеюсь, он не коммунист и не комиссар? — спросил Риббентроп. — В этом случае даже мне не удалось бы ему помочь.

Пришлось успокоить самоуверенного лейтенанта: коммунист полковник Новиков обойдется без его содействия — победа рейха не состоится.

Мы прощаемся, и племянник рейхсминистра, щелкнув каблуками, в сопровождении конвоира отправляется в свой изолятор. А я сажусь записывать по свежим следам содержание нашей беседы. Сегодня вечером шифровка уйдет в Москву.

Родственников у пленных оказывается достаточно много. Нередко к нам в кабинет заходят офицеры, которые просят записать где-либо, что их дядя (тетя, шурин, двоюродный брат и даже сосед) был коммунистом или социал-демократом или сидел в концлагере, а в это время «он лично» помогал семье «врага рейха». Пожилой капитан Лигниц, например, просил пометить в его документах: он знал, что у его соседа Штрубеля в Любеке по вечерам собираются несколько человек, слушают передачи московского радио. Знал, но не донес. Хотя, если бы сообщил куда надо, не ходил бы в свои годы только капитаном.

— Запишите это, пожалуйста, в мою анкету, — настойчиво просил Лигниц.

Благодаря откровенному признанию одного из таких «родственников» я получил возможность побывать у Георгия Димитрова и побеседовать с ним.

Как-то вечером после «аппеля» ко мне подошел лейтенант Герберт Вернер. Молодой военнопленный заявил, что он — родной племянник (везло мне на племянников) обер-прокурора Вернера, того самого, который выступал в качестве государственного обвинителя на Лейпцигском процессе. Лейтенант подчеркнул, что во время процесса, будучи еще мальчиком, подолгу спорил с дядей, доказывая, что мужество Димитрова достойно восхищения. «На этой почве даже возник семейный конфликт», — рассказывал Герберт. И далее молодой Вернер уверял, что его симпатии всегда были на стороне Димитрова.

В июне 1943 года мне было поручено сопровождать Председателя Компартии Германии товарища Вильгельма Пика, приехавшего на десять дней в Суздаль для выступления перед офицерами и генералами вермахта. Я рассказал ему об откровениях лейтенанта Вернера. Мне подумалось тогда, что он расскажет Георгию Димитрову, с которым его связывала близкая дружба, о курьезной встрече с Вернером.

И вот в начале июля телефонный звонок из Москвы — приказание явиться в наркомат. Приезжаю, докладываю начальству и на следующий день вхожу в большой кабинет в здании, где ранее размещался Коминтерн. Меня провожает туда женщина-секретарь, а в кабинете уже находятся трое: Георгий Димитров, имевший болезненный и усталый вид, Вильгельм Пик и еще один неизвестный мне товарищ.