Встречалась еще одна заметная пара на выставке среди общей людской толчеи. Перед ними также многие расступались, но совсем по-другому, чем перед теми. Один — помоложе, высокий, костистый, со скуластым грубым лицом, в простой косоворотке и в круглой шляпе, из-под которой падали длинные, прямые волосы. Он смотрел испытующе, жадно приглядываясь, с каким-то бережным вниманием прислушиваясь ко всему, в чем проявлялся народный талант, настоящая культура России, и строгой усмешкой клеймя все чуждое, нелепое, напыщенное. Он писал очерки в «Нижегородский листок» о выставке и открывал многим то, что не каждый мог так остро, зорко подметить. А главное, его уже знали — автор рассказов, «Песни о Соколе», всколыхнувших умы. За ним прокатывалось по толпе: «Видали? Максим Горький!..»
А тот, другой, что постарше, пониже ростом и бородатый, считался в Нижнем Новгороде вроде как старожилом: десять лет назад поселился он здесь под надзор полиции после долгих ссылок. Писатель Владимир Короленко. Его Попов знал теперь уже хорошо в лицо и не мог бы пропустить где-нибудь в толпе, как, возможно, было тогда в Америке три года назад, в Чикаго. Он даже знал теперь, что этот известный писатель был когда-то в юности чертежником поневоле в том же Минном классе у них в Кронштадте. И, естественно, встречаясь с ним, взглядывал на него с каким-то особым любопытством.
Но вот уже и зта встреча потонула в калейдоскопе других впечатлений. Попов свернул на боковую дорожку. Она вывела его к открытой эстраде, где оркестр только что прогремел финал симфонической поэмы. «Садко» — значилось на маленькой дощечке. И тут же, неподалеку, в закрытом павильоне музыкального отдела, сам композитор, профессор Петербургской консерватории Римский-Корсаков, эксперт отдела, серьезный и сосредоточенный, с длинной «адмиральской» бородкой, глядя куда-то перед собой сквозь очки, прослушивал пробу новых роялей.
Вдруг раскатился по выставке громкий медный перезвон на разные голоса — проба церковных колоколов. Были здесь такие искусники, что собирали толпы, вызванивая колокольные мелодии. А то вваливался в круг какой-нибудь гость из дальних мест, с толстой «чепью» по животу, сильно на взводе по случаю прибытия на выставку и, платя «рыжик» за удовольствие, принимался отплясывать что-то дикое под аккомпанемент тех же колоколов. Широкая натура!
Маленький ресторан возле обширных павильонов живописи служил местом сборищ художников, — публика уже сама по себе очень живописная. На выставку привезли новые полотна «передвижники» — Репин, Серов, Шишкин и близкий к ним Коровин… Народ все независимый, шумный, самолюбивый. Маковский развернул колоссальный холст на исторический сюжет «Минин» Несколько особняком держались Васнецов и Нестеров, только что закончившие роспись Владимирского собора в Киеве. В отдельном сарае, построенном по особому заказу известного мецената Саввы Мамонтова, были представлены на всеобщее обозрение два новых больших панно Врубеля, которые жюри выставки никак не решалось поместить рядом со всеми, — так эти панно показались художественным судьям необычными и странными по манере письма. Впрочем, истинные судьи здесь были другие. Все художники, собиравшиеся в ресторанчике, нет-нет да поглядывали в тот угол, где обычно за столиком сидел, потягивая прохладительное, вместе с пышнобарственным Григоровичем скромно одетый, спокойный и немногословный Третьяков. Тот самый московский просвещенный купец, что скупал картины в свою галерею. Попасть к нему — значило попасть в круг избранников искусства.
Еще несколько дорожек по выставке — и новое предприятие того же Мамонтова. В большом дощатом здании театр Частной оперы держал здесь летний сезон. В опере пел молодой бас Федор Шаляпин.
А возле другого театрального зала — высокие, огромными буквами объявления. Вечером — новая пьеса Вл. Ив. Немировича-Данченко в исполнении труппы товарищества артистов Малого театра. Днем в том же зале — публичная лекция о последнем научном открытии профессора Рентгена. Чудесные икс-лучи. Всё видят, всё проницают!
Вот как далеко уже распространилась зта заграничная новинка! И так быстро достигла из своего европейского очага даже сюда, в самую глубину старой России. А он, Попов, ведь прикладывал к этому руку, так, мимоходом, из одного научного любопытства, способствуя продвижению чужого открытия.
Да и другие, кажется, тоже не медлили. Человек у низкого балагана кричал в рупор:
— Заходите, заходите, милостивые господа! Последнее чудо электричества. Фонограф американского ученого волшебника Эдисона. Послушайте, господа! За вход только двадцать копеек.
Внутри душной палатки сидела на скамейках разношерстная публика, и все, уставясь на вращающийся валик, силились различить, что говорит на непонятном языке из короткой трубы слабый, писклявый, словно подземный голос, похожий на кваканье лягушки.
Попов выбрался из палатки. Далекие картины всплыли в памяти. Длинные корпуса за забором. Бесконечные полки с приборами, книгами, материалами. Стеклянные двери, за которыми кипит работа… Лаборатория изобретателя.
А что же он сам, Попов, делает с тем, что ему, может быть, дороже всего, что стоит у него там, в Кронштадте, в физическом кабинете, под чехлом от пыли? Что он делает?
Словно убегая от вопросов, устремился он вместе с толпой, отдаваясь ее течению, от одних экспонатов к другим. Попадал то в зал, где показывались первые аппараты, действующие сжатым воздухом, или такая заводская новинка, как трансмиссия, то в павильон фирмы «Нобель», поражавший огромной панорамой «Черный городок» — нефтяных промыслов Баку, то на площадку, по которой, стреляя и чихая, перемещался какой-то диковинный, самодвижущийся зкипаж, то в отделение, где шипел сердитым пламенем новый факел жизни — «примус».
В павильоне книжного товарищества Сытина, в стенах, сплошь оклеенных переплетами и обложками, сам знаменитый книгоиздатель по случаю приезда знатных лиц давал объяснения. Представлял посетителям гордость своего предприятия — печатный станок, действующий от электричества. Новое достижение электрической науки, которое преподносилось как чрезвычайное благодеяние культуры.
А как бы им показалось, если бы он, Попов… Нет, прочь эти мысли! Но что там впереди?
Крытое помещение с глухими стенами. Броская афиша: «Здесь! Сегодня! Синематограф Люмьера — оживленная фотография, движущиеся картины! Показывается коронация его величества императора Николая Второго».
— А ямы на Ходынке тоже показывают? — спросил громко молодой в фабричном картузе.
Тень недавней страшной катастрофы все еще стояла над страной. Тысячи затоптанных, задавленных в праздник коронации в Москве, на Ходынском поле. Зловещий знак нового царствования!
Сосед молодого ткнул его локтем, кивая в сторону, где над головами и шапками маячил поблизости полицейский околыш. Фабричные поспешили скрыться. Отошел и Попов.
Нет, видно, сегодня ему уж так везет. Едва приблизился он к павильону военно-морского отдела, как человек в адмиральской форме окликнул его:
— Александр Степанович, извините!
Адмирал Скрыдлов. Главный инспектор минного дела Морского министерства, который смотрел тогда в Кронштадте его сигнализацию без проводов и который передал ему тогда же первое предупреждение. А здесь, на выставке, он один из главных экспертов и распоряжался сейчас подготовкой к демонстрации торпедных аппаратов. Здесь, в этой обстановке, он был гораздо проще, подчеркивая к Попову свое расположение. Ничего начальственного.
Любезно стал он расспрашивать, как обстоят дела. Все ли благополучно? И в Минном классе и здесь, на выставке.
Узнав о том, что приемник Попова выставлен в отделе метеорологии в качестве грозоотметчика, он удовлетворенно кивнул:
— Добро, добро! Так-то спокойнее.
Но, оттянув Попова в сторону, где бы их не слышали, спросил, понизив голос:
— А как с тем? С тем, что вы показывали?
Можно было бы ничего не ответить. Хотелось только пожать плечами. Но в тоне вопроса было что-то неподдельное, похожее на участие. И Попов сказал:
— Он там, в Минном классе. Ждет своего срока.
— Как же так, Александр Степанович? — мягко упрекнул Скрыдлов. — Надо же двигать дальше, развивать. Пусть без огласки, но развивать.
— Для этого потребны две вещи, — ответил Попов. — Время и средства.
— Время и средства… — замялся адмирал. — Не знаю… Насчет времени ничего сказать не могу, но средства… Может быть, попытаемся. Немного, что-нибудь. Сколько можно… — Он, кажется, искренне был озабочен.
Не такой уж он как будто холодный, жесткий человек, и не такой в мундире — Николай Илларионович Скрыдлов. Может быть, и не он все это придумал с наложением запретов, а все это оттуда, с высоких министерских этажей. Да и то, наверное, без всякого специального умысла. Так, привычка распоряжаться и указывать. «Как бы чего…» Странное, нелепое положение: все как будто признают, одобряют, даже аплодируют, когда Попов показывает то, что он создал… И ничто от этого не меняется. Словно ничего не произошло Что же это? Как с этим справиться? С тем, что, как ватой, обволакивает его изобретение, что не имеет ни лица, ни имени.
В раскрытые двери павильона Попов заметил внутри знакомую фигуру. Лейтенант Колбасьев, суетливо снующий среди экспонатов. Вероятно, выставляет что-то из своих изобретений по корабельной аппаратуре. Но сейчас менее всего нужно было, чтобы он присоединился к их разговору. Попов заторопился и, прощаясь с адмиралом, пробормотал ему за что-то слова благодарности, — как обычно, когда хотел скрыть свое смущение.
Положительно не надо ему заходить сегодня ни в какие павильоны. Все его наталкивает на мысль, которую он, напротив, старается прогнать, теребит напрасно. Как бы ему вообще отсюда выбраться? Попов прокладывал путь в толпе.
Но по дороге попалась площадка учебного воздухоплавательного парка. Ожидали пуска воздушного шара на канате. Пока оболочка медленно набухала, наполняемая через отросток газом, зрители жадно разглядывали двух офицеров метеорологической службы, которым предстояло совершить это дерзкое предприятие — полет ввысь. Рядом, в середине другой группы, офицер той же службы красочно рассказывал о новом необычайном «завоевании прекрасной науки». Попов невольно приостановился. Офицер говорил: