Вторник, среда, четверг — страница 21 из 24

ся на сыром бетоне. Уснуть не могу. Время тянется мучительно медленно. Парализующий испуг уже прошел, я ловлю себя на том, что придумываю защитительную речь в надежде, что, если предстану перед каким-нибудь ответственным лицом, сумею убедить его, что несправедливо увозить меня отсюда, я, собственно говоря, выступал против и не заслуживаю такого отношения, я… Наивно и глупо… В этом придавленном бетонным колпаком муравейнике все думают о собственном спасении, но тщетно.

Утром Фешюш-Яро стряхивает с шинели налипшую грязь, очень сосредоточенно и торопливо, как человек, у которого нет ни минуты свободного времени, будто оно расписано точно по часам на весь день.

— Ну, — говорит он Дешё, — пошли со мной, подойдем к двери, поговорим с ними.

Эта попытка начинается с того, что Фешюш-Яро трижды стучит кулаком в железную дверь, затем, наклонив голову, ждет ответа, который, судя по его уверенному виду— да, у него нет ни тени сомнения на этот счет, — будет состоять не только в словесном отклике, но и в том, что откроется дверь и нас выпустят на свободу. Дверь звенит гулко, как чугунный котел, весь бункер наполнен гулом. Но за дверью не слышат или не обращают внимания на стук. Фешюш-Яро по-прежнему настроен оптимистически. Он старательно колотит в железную дверь, пока на его уже успевшем зарасти щетиной лице не выступает пот. Лишь после этого, поскольку за дверью не слышно никаких признаков жизни, его активность, а вместе с ней и уверенность постепенно угасают.

— Не понимаю, — сердито ворчит он. — Глухой и то бы мог услышать.

И он снова колотит в дверь, но теперь уже ногой. Пожилой солдат, наверно ополченец, советует ему:

— Ты браток, левой ногой попробуй стукни, может, больше повезет!

Из дальнего темного угла торопливо выходит бургомистр, расстегивая на ходу брюки.

— Не могу больше терпеть, — смущенно объясняет он столпившимся у стены.

— Вы что, — набрасывается на него ополченец — сдурели, что ли, прямо мне в карман шинели мочитесь, черт возьми! Сразу видно, что штатский, не приведи господь оказаться где-нибудь вместе с таким, даже из собственного ствола не может попасть в цель.

Казалось, го, что случилось с бургомистром, послужило сигналом для всех остальных, тоже давно переминавшихся с ноги на ногу. Вскоре перед железной дверью выстраивается длинная очередь. Раз уж нельзя выйти наружу, хоть дверь обмочить. Кто сидел близко от двери, чертыхаясь, отодвигается в глубь бункера, проклиная всех бесстыдников, разводящих вонь. По через час все мирятся с этим, и, наверно, сочли бы за благо, если бы в бункере пахло только мочой.

— Мое почтение, господин бургомистр!

Он пытается разжечь окурок сигары, с любопытством глядя на меня.

— И ты здесь, Эрпе? Ба! Посмотрите-ка — Кальман Дешё! Не хотите пройти во второй отсек? Там вся городская управа. Нас загнали сюда прямо из-за письменного стола, даже запереть не дали. Чудно все начинается, право! С того, чем кончилось ч девятнадцатом году… Те, кто пользовался хоть каким-то почетом, их не устраивают. Не понимаю, что общего с ними нашли американцы? Хотя американцы куда ни шло — у них есть дикий Запад со всяческим сбродом, они привыкли к стрельбе. Но англичане как могли с ними объединиться? Древнее правовое государство! «Му house is my castle!»[9] И как они могут быть заодно с этими азиатами, неграмотными мужиками, которые способны без суда и следствия….

Я пожалел, что окликнул его. Он невыносим. Барон хоть признавал, что русские научились грамоте и даже кое-чему еще, а этот дряхлеющий идиот даже и этого не знает.

— Извини, господин бургомистр, но за время хозяйничанья немцев пора бы тебе усвоить, что людей без следствия и арестовывают, и даже казнят.

— Что касается меня, то они относились ко мне с глубочайшим почтением, в их глазах я всегда был самым уважаемым чиновником города! Я это беззаконие так не оставлю, я заявлю протест…

Галлаи со вчерашнего вечера не произнес ни слова. С полнейшим безразличием ко всему ковыряется в своем ухе да плюет между ног. Когда же зловоние начало резать глаза, он вдруг принимается пристально разглядывать Шорки, будто ему поручили досконально изучить его.

— Из-за тебя, скотина, — угрюмо изрекает он наконец.

Старшина вопросительно поднимает на него еще глубже запавшие глаза.

— Если бы ты, — продолжает Галлаи, — не потащил нас в этот проклятый дворец, где собирался обшарить все ящики своими загребущими лапами, мы не сидели бы сейчас здесь. Наверняка нашли бы более приятное место.

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант…

— Молчи!

— Слушаюсь!

— Ну о чем ты можешь доложить?

— Через этот плен мы так или иначе должны были пройти, осмелюсь доложить. Я предложил насчет дворца только потому, чтобы достать штатскую одежду, впрочем…

— Но ты понимаешь, к чему это привело?

— Осмелюсь доложить, вполне понимаю. Мы и в самом деле могли бы действительно оказаться в другом месте. Но что бы от этого изменилось? Плен — везде плен.

— Сколько у тебя братьев?

— Трое, господин лейтенант.

— Если вернешься домой, скажи отцу, что нормальных у него только два сына.

— Слушаюсь, но…

— Можно задохнуться от этой вони! Или тебе безразлично, каким воздухом дышать?

— Конечно, безразлично, — вмешивается в разговор нилашист из угла. — Ему лишь бы не воевать. Всю страну могут посадить за решетку, а все потому, что господа военные не хотят, видите ли, воевать…

Шорки собирался было позабористее выругаться, но не успел. Коренастый ефрейтор-пограничник внезапно вскакивает и наотмашь бьет нилашиста по щеке, да так звонко, словно кто-то выстрелил из пистолета.

— Мы не воевали? Я тебе покажу, сука! Еще хочешь?

Нилашист вскакивает, за ним поднимаются два-три его дружка, но солдаты окружают ефрейтора, и они, не решаясь затевать драку, переругиваются, грозят устроить ефрейтору темную, а тот посылает их подальше и злой возвращается к своему раненому товарищу.

— Болваны, — в сердцах произносит он, — так ничему и не научились.

Дешё нравится этот коренастый пограничник.

— А чему они должны были научиться? — спрашивает он у ефрейтора.

Тот смотрит на него и машет рукой.

— Да эти и не удивительно. Но те, кто наверху, — тем-то непростительно не видеть. Пора бы уже понять.

— А как бы ты поступил на их месте?

— На чьем месте?

— Ну тех, кому, как ты говоришь, пора бы понять.

— Я не был на их месте.

— Ну а если бы оказался там?

Ефрейтор умолкает.

— Мы столкнулись с русскими под Раховом, — говорит он немного погодя. — Сразу же поняли, что нам не устоять. Не прогремел еще ни один выстрел, они только появились на склоне противоположной горы, по уже было ясно, что нас сомнут.

— А дальше?

— Что дальше? Этого не мог предвидеть лишь тот, кому наплевать, сколько венгров зря сложат голову, или совсем безмозглый. Я вырос в небольшой деревушке, Покахедьеш называется, всего домов семьдесят. Помню, даже мы, подростки, не совали нос на такие престольные праздники, где наперед знали, что нас непременно побьют.

Шорки закуривает. Он, наверно, изрядно запасся сигаретами, то и дело вытаскивает их из-за голенища и, не переставая, дымит.

— Вишь, какой ты умный, браток, — высокомерно бросает он ефрейтору. — Но мы тоже раз-другой дали им прикурить, хотя их и было много. Такой концерт устроили, что им тошно стало.

Галлаи гневно обрывает его.

— Уместно ли хвастаться сейчас? Подумал бы!

Дешё подбадривает пограничника:

— Рассказывай, интересно послушать.

— В общем, сразу было видно, — говорит пограничник, — что они нас раздавят.

— Ну и что же, по-твоему, надо было делать?

— Как что? Не лезть на рожон, конечно…

— Но все дело в том, что у нас на шее сидели немцы. Как бы ты поступил с ними?

— Верно. Немцы. Оно, конечно… Наш батальон тоже воевал между двух немецких. Они никогда не оставляли нас одних.

Фешюш-Яро надоело стучать в дверь. Все равно без толку. Поэтому лучше послушать спокойный диалог между Дешё и ефрейтором. Он выскребает из кармана шинели остатки табачной пыли, скручивает цигарку, закуривает и, решив, что пора придать разговору более определенное направление, начинает обстоятельный доклад с перечисления причин, вызвавших вторую мировую войну, определяет, кто за что воюет, кто защищает правое дело, кто захватчик, применяющий насилие, и так далее. Его утверждения не лишены логики и свидетельствуют о некоторой осведомленности. В бункере постепенно водворяется напряженная тишина. Но не всем пришлись по вкусу логика и осведомленность Фешюш-Яро. Когда он переходит к анализу причин и целей вступления Венгрии в войну, кое-кто начинает злобно гудеть. Какой-то капитан с перевязанной рукой обзывает Фешюш-Яро дураком, способным превозносить красных и лобызаться с ними по всякому поводу. Фешюш-Яро не сдается.

— Удивляюсь, господин капитан, ведь ругань — весьма неубедительный аргумент. Если вам нечего больше сказать, вы лучше помолчите.

Капитан крякает.

— Ладно. Не буду ругаться. Но вы… какие неподобающие для истинного венгра слова у вас хватает наглости произносить здесь!

— Помилуйте, господин капитан…

— Меня могут арестовать, четвертовать, но я всегда останусь настоящим венгром и скажу зам одно: если бы мы победили, такие типы, как вы, и рта бы открыть не посмели.

— Но вы не победили.

— К сожалению.

— И не могли победить.

— Все равно это не дает вам права называть Трансильвапию и Фелвидек приманкой!

— А почему бы и нет? Приманка Гитлера, на которую мы клюнули.

— Но послушайте, суд истории…

— Неправая десница не может творить праведный суд…

— Это фикция! Откуда бы оно ни исходило, если исторически… Человек не может отречься от своего рода-племени, этому учит история… Назовите мне хоть какую-нибудь нацию в мире, которая примирилась бы с тем, чтобы от ее тела отторгли четыре миллиона душ. А как они ждали нас, бог мой, если бы ты только видел!