…Самолета не было и в эту ночь. Утром Василек и «Полковник» спустились с верхнего поста в лагерь. Доложив о приходе, Василек медленно побрел к своему шалашу и сейчас же лег. Он слышал, что многие уже не ощущают голода, только слабеют и пухнут. Василек же мучительно хотел есть. Вдруг он явственно вспомнил, что где-то в самой глубине его вещевого мешка лежит сухарь. Чуть побольше спичечной коробки, весь в крошках налипшего табака. Василек потянулся к мешку и очнулся. Конечно, сухаря не было, да и не могло быть.
— И когда это кончится? — тоскливо говорил пожилой, обросший клочковатой бородой партизан. — Уходить надо, пропадем тут…
Никто не ответил. Да и что можно было ответить? Вот уже две недели каратели плотно блокировали район лагеря. Вырваться отсюда можно было только стремительным броском через горы. Но куда уйдешь, если в лагере больше ста беспомощных людей? Больных и раненых по скалам не потащишь…
Василек лежал, стараясь не шевелиться. Из-под шапки выбивались светлые волосы. Они закрывали лоб, и лицо казалось темным и старым. А было Васильку всего двадцать лет.
Василька призвали в армию на действительную службу еще до войны. На вокзале мать просила, чтобы он берег себя, напоминала то о шарфе, то о теплых носках, а потом не выдержала и отвернулась. Еще провожала Васю Тамара. Опустив голову, она стояла в стороне и ждала. Поцеловав последний раз мать, Василек взял Тамару за руки и заглянул в грустные синие глаза. Ударили в надтреснутый колокол. Василек неловко прикоснулся губами к ее губам и, не оглядываясь, ушел. Тамара сняла косынку, да так и забыла помахать, шла машинально за поездом по осиротевшему перрону, пока площадка не оборвалась крутыми, скользкими от моросившего в то утро дождя ступенями.
Потом было 22 июня. Полк подняли по тревоге. Василек долго не хотел понять, что это война. Начались бои, походы, опять бои и опять походы. Армия отступала на юг. Дни и числа перестали существовать.
Но одна дата врезалась в память так же, как день начала войны. Это было 5 ноября. С утра шел бой. Подразделение прикрывало горное шоссе, ведущее к морю. Показались немецкие танки. Бойцы пустили в ход гранаты, бутылки с горючей жидкостью, но остановить танки не смогли; тяжело раненный командир приказал пробиваться к партизанам. В горах бушевала метель. Василек не заметил, как оторвался от своих. На четвертый день, полуживой от голода и усталости, он набрел на партизанскую заставу. Его привели в отряд.
…Самолет пришел, когда его уже почти не ждали. Он кружился над лесом, мигая бортовыми огнями и наполняя холодную звездную ночь бодрящим гулом. Весь лагерь проснулся. Вспыхнул треугольник сигнальных костров. Партизаны заняли свои посты — каждой группе был выделен небольшой квадрат для наблюдения за приземляющимися парашютами.
Самолет улетел, и в лагере все замерло. Подходить в одиночку к сброшенному грузу и трогать до рассвета мешки воспрещалось. «Хищение хотя бы одного, сухаря, одной щепотки муки, — говорилось в приказе, — будет расцениваться как предательство, как тягчайшее преступление, караемое расстрелом на месте».
Судьба издевалась над «Полковником». «Полковнику» не надо было подходить к грузу, — ему достаточно было протянуть руку. Тяжелый мешок с продовольствием чуть не прихлопнул его, шлепнувшись буквально рядом. «Мука!» — решил «Полковник», щупая плотный брезент.
Судя по звездам, до рассвета было далеко. Он прислонился спиной к мешку. Самое главное — дотерпеть до утра. Утром они сварят вкусную мучную затирку. «Полковник» нежно прижался к шершавому брезенту. Засыпая, он прикрыл мешок полой знаменитой шинели. Над ним медленно кружились звезды.
Продукты делились при командире. На человека приходилось по два сухаря (на раненых — по три), по четверти котелка муки да по тонкому ломтику сала. Но и это было праздником. Предстояла еда, первая настоящая еда за все дни блокады.
Но вот комендант, деливший продукты, выпрямился и озабоченно доложил о чем-то командиру. Командир дернулся, как от резкой боли, и повернул мешок. На поляне стало тихо, тихо: мешок был надрезан.
— Кто? — резко спросил командир.
Комендант испуганно вздрогнул и молча пожал плечами.
— Кто? — повторил командир, круто поворачиваясь к партизанам.
Партизаны молчали.
— Найду — расстреляю. Своими руками! — глухо проговорил командир.
Искать не пришлось — на поляну вели Василька. С него рванули рубаху. Из-за пазухи посыпались сухари.
…Был он белоголовый и голубоглазый — настоящий Василек. Только было это очень давно. Сейчас никто и не вспомнил этого: разве бывают нечистые глаза голубыми?
— Гад! — отчетливо сказали в толпе.
Василек вздрогнул, втянул голову в плечи. Он с ужасом смотрел себе под ноги, только сейчас начиная понимать, что эти темные засушенные кусочки хлеба подводят итог его жизни. И ему стало страшно, так страшно, как еще не бывало ни в одном бою. Откуда-то издалека до его сознания донеслись слова:
— Приказ, говорю, знал? Знал, что тебя ожидает?
Василек поднял голову, — рядом стоял командир.
— Знал, — ответил Василек и снова опустил глаза.
— Понимал, у кого крадешь? — командир показал в сторону санитарной землянки.
— Понимал…
— И все-таки взял?
— Взял… я… я не мог…
В первый раз за долгие месяцы тяжелых непрерывных боев и смертей командир растерялся. Как расстрелять такого — не труса, не дезертира? Как расстрелять за горсть сухарей молодого хорошего парня, который еще и пожить-то как следует не успел?
И что сказать его матери?..
Он окинул взглядом неподвижные лица партизан.
И представился командиру квадрат карты, на котором их отряд — маленькое, заштрихованное красным пятнышко. А кругом синие стрелы, кругом немцы. Но изнурительные бои и голод не смогли стереть с карты крохотное красное пятнышко.
Командир еще раз посмотрел на партизан. Эти разные люди во имя общего дела спаяны железной дисциплиной. В этом их сила. По его команде исхудалые, оборванные, они пойдут на прорыв, прожгут дороги смертельными очередями автоматов и, стиснув зубы, будут отстреливаться до последнего патрона. Железная дисциплина во имя общего дела: в этом их сила. Отмени или нарушь он свой приказ — и завтра кто-нибудь другой вскроет мешок с продовольствием. А послезавтра его приказ повиснет в воздухе. Отряды, пока еще сильные и грозные, перестанут существовать… Нет, он не имел права прощать.
Командир кивнул конвойным. Те, поняв, отошли. И Василек тоже понял, что жить ему осталось очень мало, может быть, всего несколько минут.
А день был по-настоящему хороший, — весенний и теплый.
Командир медленно расстегнул кобуру. В руке блеснула вороненая сталь пистолета. Командир вытащил обойму, отщелкнул шесть патронов. Седьмой он заслал в ствол, взвел курок.
Было тихо, так тихо, что даже в последних рядах ясно слышалось сухое щелканье затвора.
И вдруг командир протянул пистолет Васильку:
— Возьми. Ты знаешь, что надо делать.
— Да, командир, — просто ответил Василек.
— Иди!..
Партизаны молча расступились перед ним, словно боясь нечаянно коснуться человека, который сейчас умрет.
Он шел медленно и осторожно, должно быть, берег силы, чтобы надавить самый тугой в его жизни спусковой крючок.
В зарослях орешника Василек остановился. Распускались почки, высовывая узенькие клейкие листики. Вокруг все было пропитано терпким звенящим запахом. Весна!
И Василек заторопился…
А на поляне партизаны молча смотрели, как качаются потревоженные Васильком ветки, и, затаив дыхание, прислушивались к тишине.
Прошло три, четыре секунды, а может быть, и вечность. Этого никто так и не понял.
ОСОБОЕ ЗАДАНИЕ
«Дальность стрельбы 800-мм сверхмощного орудия Круппа была велика. Оно могло быть приведено в боевую готовность в течение нескольких дней и передвигалось по железнодорожным рельсам… Орудие стреляло бронебойными и бетонобойными снарядами весом в несколько тонн…
Одно такое орудие было установлено под Севастополем…»
Далее Эрих Шнейдер вскользь упомянул о том, что эта артиллерийская установка оказалась малоэффективной.
Гитлеровский генерал был прав. Но он не объяснил, почему же «сверхмощное орудие Круппа» не оправдало надежд захватчиков. Об этом мы и расскажем сейчас.
Осажденный город ушел под землю. Под землей изготовлялись мины и гранаты. Под землей пекли хлеб и выпускали газету. На экране подземного кинотеатра пел Лемешев. В подземных школах учились севастопольские дети.
А рядом бесновался враг. Никакими средствами не мог он сломить сопротивления истерзанного города. И лихорадочно изобретал все новые и новые способы убийства и разрушения.
Это началось зимним утром сорок второго года. Где-то за десятки километров хладнокровные математики, окончательно проверив свои вычисления, доложили, что можно начинать. Прозвучали чужеземные слова команды. Зашевелились гигантские механизмы. И дрогнула земля. С воем унесся первый снаряд. Снаряд весил пять тонн. Пять тонн смерти, если только смерть можно взвесить. И там, где он упал, воздух стал твердым и звенящим. Взметнулся сноп огня. Небо, секунду назад голубое и сияющее, раскололось на куски и рухнуло на землю. А навстречу рос исполинский столб грязно-желтого дыма. Жаркий упругий ветер швырялся обломками стен и искореженным железом.
Дома не стало, только чудом устояли ворота. На воротах уцелела синяя эмалевая табличка: «Улица Нагорная, дом № 3».
Табличка продолжала хранить название искромсанной улицы Севастополя. Продолжала хранить номер несуществующего дома.
Над развалинами долго клубилась мутная мгла…
Глубокая штольня, высеченная в массиве скалы, разбита на отсеки. Здесь, под тридцатиметровой глыбой гранита, расположился командный пункт штаба обороны Севастополя.