Второго Рима день последний — страница 3 из 62

Мне пришлось ждать почти два часа, и время тянулось невыносимо медленно. Но никто не обращал на меня внимания. В Константинополе время потеряло всякое значение.

Отрешённые от всего, в религиозном экстазе молились женщины перед алтарём. Очнувшись, они озирались, словно пробуждённые ото сна. В их глазах отражалась вся невыразимая грусть умирающего города. Потом они закрывали лица вуалями и уходили с опущенной головой.

После холода улицы в храме было тепло. Под его мраморным полом проложены трубы, по которым идёт тёплый воздух – изобретение древних римлян. Растаял и леденящий холод в моей душе. От волнения меня бросило в жар, и я упал на колени, чтобы помолиться, чего со мной не случалось уже очень давно. Я стоял на коленях перед алтарём и молился от всего сердца:

– Святой всемогущий боже! Ты в образе Святого Сына пребывал на земле, чего не может постичь наш разум, чтобы избавить нас от грехов наших. Смилуйся же надо мной. Смилуйся над моим сомнением и неверием, которых ни твоё слово, ни писания отцов церкви, ни одна светская философия не смогли излечить. Твоя воля вела меня по миру. Ты дал мне мудрости и глупости, богатства и бедности, власти и рабства, страсти и кротости, желания и воздержания, пера и меча – всех твоих даров, но ничто мне не помогло. Гнал ты меня от отчаяния к отчаянию как безжалостный охотник гонит слабеющего зверя, пока чувство вины не привело меня к единственному спасительному решению: отдать жизнь свою в защиту твоего имени. Но даже этой жертвы ты не захотел принять от меня. Чего же ты хочешь, святой непостижимый боже?

Но, произнеся молитву, я почувствовал, что это несломленная гордыня говорит моим языком. И устыдился. И опять помолился в душе:

– Господи вездесущий, смилуйся надо мной. Прости мне грехи мои не за заслуги, а по твоему милосердию и освободи меня от страшной вины моей, пока она не сломила меня.

А, помолившись, я опять стал холоден как камень, как кусок льда. Я почувствовал силу в членах и несгибаемую прямизну в спине. Впервые за много лет я ощутил радость существования. Я любил и ждал, и всё минувшее превратилось в пепел за моей спиной, будто никогда до этого я не любил и не ждал. И лишь как бледную тень я ещё помнил девушку из Феррари с жемчугом в волосах. Она бродила по замку с птичьей клеткой из золотых прутиков в поднятой белой руке, будто несла она лампу, чтобы освещать себе путь.

Я похоронил её в безвестной могиле, безвестную девушку, лицо которой съели лисы. Она пришла, чтобы найти свою застёжку от пояса. Я ухаживал за больными чумой в просмоленном бараке, потому что бесконечные сомнения и колебания в вере довели меня до отчаяния. Она тоже была в отчаянии, та прелестная, непостижимая девушка. Я снял с неё зараженные одежды и сжёг их в печи торговца солью. Потом мы спали друг с другом и дарили друг другу тепло, хотя это казалось мне невозможным. Ведь она была княжной, а я лишь переводчиком в папской канцелярии.

Прошло пятнадцать лет. И сейчас уже ничто не пробуждается во мне при воспоминании о ней. Мне пришлось напрячь память, чтобы вспомнить её имя. Беатриче. Князь восхищался Данте и читал французские рыцарские романы. Он приказал зарубить собственного сына и собственную дочь за разврат, а сам тайно совокуплялся с другой своей дочерью. Это было в Феррари. Вот почему я встретил девушку из замка в чумном бараке.

Женщина с лицом, закрытым расшитой жемчугами вуалью подошла и стала рядом со мной. Она была почти такой же высокой, как и я. Из-за холода на ней был меховой плащ. Я почувствовал запах гиацинтов: пришла, моя любимая.

– Открой лицо, – попросил я. – Покажи мне своё лицо, чтобы я поверил: это ты.

– Я поступаю нехорошо,– сказала она, и в её карих глазах на бледном лице отразился страх.

– Что есть хорошо, а что плохо?– спросил я. – Нам осталось жить считанные дни. Разве могут теперь иметь какое-либо значение наши поступки?

– Ты латинянин,– сказала она с осуждением. – Так может говорить только франк, который ест не сквашенный хлеб. Человек в сердце своём чувствует, что хорошо, а что плохо. Это знал ещё Сократ. А ты как насмешник Пилат, который вопрошал: « что такое правда?»

– О, господи!– воскликнул я. – Женщина, ты собираешься учить меня философии? Вот уж истинная гречанка!

Она разрыдалась от страха и волнения. Я не мешал ей: пусть поплачет, успокоится, ведь она была настолько возбуждена, что постоянно дрожала, несмотря на тепло в храме и свой меховой плащ. Пришла, а теперь плачет из-за меня, но и по своей вине тоже. Плачет, потому что мне потребовались веские доказательства того, что я перевернул ей душу. Но ведь и она сама словно землетрясение сбросила тяжёлые холодные камни с моего сердца.

Наконец, я положил руку ей на плечо и сказал:

– Всё имеет лишь преходящую ценность: философия, знания, жизнь, даже вера. На мгновение вспыхивают они как огонь, а потом гаснут. Наша встреча это чудо. Но мы взрослые люди и давай говорить друг с другом откровенно. Я пришёл сюда не для того, чтобы ссориться с тобой.

– А для чего ты пришёл?– спросила она.

– Потому что люблю тебя,– ответил я.

– Хотя даже не знаешь кто я такая? И видел меня всего один раз? – возразила она.

Я пожал плечами. Мне нечего было сказать.

Она опустила глаза, опять начала дрожать и прошептала:

– Я совсем не была уверена, что ты придёшь.

– О, моя любимая! – воскликнул я, потому что такого прелестного признания в любви не слышал ни от одной женщины. Как бесконечно мало может выразить человек словами. А ведь многие, даже учёные и мудрые люди наивно полагают, что словами можно объяснить сущность бога.

Я протянул к ней руки. Без колебания она позволила мне взять её холодные пальцы. Они были ровными и сильными. Но эти пальцы никогда не знали никакой работы. Так мы стояли долго, держась за руки, и глядя друг на друга. Нам не нужны были слова. Её грустные карие глаза с жадным интересом изучали мой лоб, волосы, щёки, подбородок, шею, будто хотела она запечатлеть каждую мою черту. Лицо моё иссушено ветрами, посты углубили мои щёки, углы рта опустились от разочарований, а лоб избороздили морщинами мысли. Но я не стыжусь своего лица. Оно как восковая табличка, исписанная твёрдым резцом жизни. И сегодня я охотно позволил ей читать по нему.

– Я хочу знать о тебе всё,– сказала она, сжимая мои жёсткие пальцы. – Ты бреешься. Это делает тебя странным. Вызываешь чувство страха как латинский монах. Кто ты? Воин, учёный…?

– Меня бросало из страны в страну, из нищеты в богатство, словно искру на ветру. И в сердце моём тоже были взлёты и падения. Я изучал философию с её номинализмом и реализмом, штудировал сочинения древних философов. Когда же я устал от слов, то буквами и цифрами, как Раймонди, пытался обозначать понятия и явления. Но ясности не достиг. Поэтому я выбрал крест и меч.

Немного подумав, я продолжал:

– Какое-то время мне пришлось заниматься торговлей. Я научился двойной бухгалтерии, которая делает богатство иллюзией. В наше время богатство – лишь слова на бумаге как философия и святые тайны.

Чуть поколебавшись, я сказал, понизив голос:

– Мой отец был греком, хотя вырос я в папском Авиньоне.

Она вздрогнула и выпустила мои руки.

– Я это чувствовала. Будь у тебя борода, твоё лицо было бы лицом грека. Неужели, только поэтому с первой минуты ты показался мне таким знакомым, будто знала я тебя когда-то и лишь искала тот твой прежний облик в твоём нынешнем обличии?

– Нет,– ответил я. – Нет, совсем не поэтому.

С опаской она посмотрела вокруг и прикрыла вуалью нижнюю часть лица.

– Расскажи мне о себе всё. И давай походим по храму, якобы что-то осматриваем. Мы не должны привлекать к себе внимание. Меня могут узнать.

Она доверчиво вложила свою руку в мою ладонь, и мы стали ходить, осматривая саркофаги кесарей и серебряные ковчеги с мощами.

Когда наши руки соприкоснулись, словно раскалённая стрела пронзила моё тело. Но эта боль была мне приятна. Вполголоса я начал свой рассказ.

– Детство я почти не помню. Оно как сон. И я уже не знаю, что мне приснилось, а что происходило наяву. Помню, как я играл с ребятами под городскими стенами или на берегу реки. При этом я часто цитировал им проповеди по-гречески и по-латыни. Я знал наизусть много книг, которых не понимал, ведь с тех пор, как мой отец ослеп, я должен был читать ему дни напролёт.

– Ослеп?– Переспросила она.

– Когда мне было восемь или девять лет, он отправился в далёкое путешествие,– продолжал я, пытаясь вспомнить то, что уже когда-то вырвал из памяти. Сейчас призраки детства возвращались как дурной сон. – Отца не было целый год. На обратном пути он попал в руки разбойников. Они ослепили его, чтобы он не мог их узнать и привлечь к суду.

– Ослепили?– удивилась она. – Здесь, в Константинополе, ослепляют только свергнутых кесарей и сыновей, которые пошли против своего отца. Турецкие султаны переняли этот обычай у нас.

– Мой отец был греком,– повторил я. В Авиньоне его называли «Андроник-грек». А в последние годы просто «Слепой грек».

– Как твой отец оказался в стране франков? – спросила она с удивлением.

– Не знаю,– ответил я, хотя знал всё, но пусть это останется во мне. – Он прожил в Авиньоне всю свою жизнь. Мне было тринадцать лет, когда однажды, уже слепой, он упал с обрыва за папским дворцом и сломал себе шею. В детстве у меня часто были ангельские видения, ведь даже имя моё Ангел. Это тоже посчитали отягчающим обстоятельством на суде, хотя подробностей я сейчас не помню.

– На суде?– Она наморщила лоб.

– В тринадцать лет меня приговорили к смерти за убийство отца,– резко бросил я. – Предположили, что я привёл слепого отца на край обрыва и столкнул его, чтобы унаследовать имущество. Свидетелей не оказалось и меня били, чтобы вырвать показания. Наконец, огласили приговор: смерть через ломание костей палками и четвертование. Мне исполнилось тринадцать лет. Таким было моё детство.