Второй круг — страница 13 из 86

«А ведь он неплохой человек. Неплохой ведь он малый, хотя и одинокий и от него пахнет чем-то кислым. И жили ведь мы с ним совсем неплохо. Впрочем, и не так уж и хорошо — из-за его кретинской «несгибаемости». И разве он виноват, что у него незагорающее лицо и скорбно-упрекающие глаза, как у отца Люции Львовны, наверное, тоже очень хорошего человека? Разве Михаил Петрович виноват, что, глядя на него, я начинал рассуждать на тему: «Вот она какая, первая любовь»? Ведь не виноват же».

И тут Росанов перенес свою злость на Люцию Львовну, из-за которой выросло в нем отвращение к хорошему человеку Михаилу Петровичу.

«Встречи с людьми, значит, влияют на наш внутренний состав», — подумал он. В следующее, однако, мгновение он сообразил, что и Люция Львовна ни в чем не виновата, а виноват, во всем он сам. И вообще, когда человеку плохо, он всегда виноват сам. И нечего валить свои грехи на дядю, тетю и «общество».

«И это прекрасно, — подвел Росанов итог своим рассуждениям на лавочке, — значит, человек кое-чего стоит, если выбор пути зависит от него самого. И чистому все чисто. А свинья грязи всегда найдет».

Разумеется, все эти рассуждения не означали, что встреча с Михаилом Петровичем наполнила бы сердце Росанова чистой радостью.

Глава 7

Смена прошла скоро и даже спокойно: привалило столько работы, что некогда было отвлекаться на так называемые «человеческие отношения», которые возникают при плохой организации труда и от безделья. Были большой прилет и вылет. В течение смены Росанов только и делал, что запускал двигатели, и проверял системы на различных режимах, да бегал по стремянкам вверх-вниз — к мотору и от мотора. С техниками даже не успевал словом перекинуться, если, разумеется, не считать разговоров через СПУ (самолетно-переговорное устройство), которые носили отвлеченный характер команд и ответов на команды. Сидя в кабине, закрыв на стопор форточку, чтоб уменьшить для себя рев двигателей, он нажимал кнопку СПУ на штурвале и обращался к невидимому технику на земле.

— Как?

— Все готово.

— Приготовиться к запуску.

— Есть приготовиться.

— Запуск первого!

— Есть запуск первого!

Если двигатель не выходил на режим, диалог изменялся:

— Отчего не пошел? — спрашивали с земли.

— Заброс температурки.

— Регулировать не надо?

— Так вытяну. Холодная прокрутка!

— Есть холодная прокрутка! — отвечали с земли радостно, так как лишней работы не предвиделось.

Вот, пожалуй, единственное, о чем он «говорил» в течение целого дня.

Пока он возился на матчасти, не видя света белого (если не считать света, отраженного в стеклах многочисленных приборов), на участке, где повредили самолет и где начальником Линев, работала комиссия. И тут Чикаев высказался:

— Реактивная техника требует более современных методов обслуживания. «Поршня» идут к концу.

Комиссия проверила работу переносных огнетушителей, которые положено ставить перед самолетом во время запуска двигателей, — было высказано сомнение в их эффективности.

— А для поршней в самый раз, — буркнул Чикаев, — малые самолеты — малые заботы.

Вызвали к «горящему» самолету пожарную машину — пожарные подъехали через восемь минут. Вызвали тягач — перебуксировать «горящий» самолет в сторону, — подъехал через десять минут. Телефон в будке на аэродромной стоянке, как назло, был неисправен. В лесу обнаружились поврежденные самолетные колодки, а за павильоном — разбитые ящики из-под запчастей. Были отмечены и другие недостатки, которые к «трем шестеркам» не имели никакого отношения. И пошло и поехало!

Где-то выше мы пользовались термином «сожгли самолет». Это не совсем так. Более того, это совсем не так. Но аэродромный люд иногда позволяет себе некоторые преувеличения для занимательности рассказа.

Началась очередная «за истекший период» перетряска, пересыпка, перестановка командного состава. И привел в движение всю эту многоколесную машину один человек — Мишкин, которого, кстати сказать, отдали под суд. Свои места освободили главный инженер, начальник участка Линев, который со дня на день ждал орден за сорокалетнюю безупречную службу, начальники автобазы, пожарной команды и многие-многие другие товарищи. Сам Чик, то есть Чикаев, до недавнего времени крепко сидевший в кресле, потерял равновесие и не знал, что его ждет. Разумеется, он изо всех сил гнул линию: Мишкин — сумасшедший, свихнулся на устройстве личной жизни, на него и надо списать неприятность. А система в целом не виновата, хотя и «имеют место некоторые отдельные недостатки».

После работы начальник смены Петушенко, по кличке, как после выяснилось, Лепесток (почему Лепесток? Пусть бы уж Петушок), сказал Росанову:

— Молодец. Все нормально. Завтра я тебе про всех расскажу, введу, как говорится, в курс дела, — подумав о чем-то, он вздохнул и покрутил головой, — ну и народ у меня в смене — бандиты! Сам поглядишь.

Росанов поглядывал на Лепестка с благодарностью: Михаил Петрович не считал нужным делиться с ним своими соображениями, а только глазами сверкал. А что такое есть счастье человеческое? Это когда на тебя глазами не сверкают. Довольный своим научным определением счастья, Росанов задумался, отчего же у Петушка кличка Лепесток? Тут уж он никак не мог найти объяснения. Но Петушенко и в самом деле был Лепестком. А что за Лепесток, откуда — неважно. Лепесток — и точка.

Он вспомнил бортмеханика по кличке Теща. Почему Теща? Чья? Но вот Теща — и обжалованию не подлежит. И даже в гробу будет лежать не бортмеханик такой-то, а Теща. Да его и по имени не знала ни одна живая душа.

Росанов ухмыльнулся, поражаясь загадочности возникновения кличек.

— Не сомневайся, — сказал Петушенко, расценив эту ухмылку по-своему, — расскажу все как есть. До копейки все расскажу. До последнего пфеннига.

В ночную смену Росанов прибыл несколько раньше обычного, чтобы осмотреться и просто посидеть в техклассе — привыкнуть к стенам, как в свое время он привыкал к пилотской кабине и пульту бортмеханика. Петушенко тоже прибыл раньше — он жил рядом — и, отведя Росанова для конспирации в уголок, хотя рядом никого не было, сказал:

— Я тебе потом расскажу про каждого, как обещал, а пока предупреждаю: бойся Строгова. Старая лиса и интриган. Если кому-нибудь не сделает гадости, не заснет. Бескорыстный мерзавец. Хоть бы уж выгоду какую имел от своих подлостей. Кристально чистый гад. Расстрелял бы как фашиста вот этою рукой.

Петушенко поднял руку — Росанов вежливо кивнул, мельком взглядывая на руку. Петушенко продолжал:

— А еще лучше — зажми его и как-нибудь при свидетелях покажи, что он болван. Облей его. Хотя он мужик хитрый — на кривых оглоблях его, пса, не обойдешь. А пока осмотрись и побольше помалкивай. Окапывайся.

А то махни с него премиальные, чтоб не вякал. Но так, чтобы и пикнуть не смел, чтоб все было по-умному, И меньше пятидесяти никому и никогда не режь. Запомни это. Срежешь десять процентов — это комариный укус, только разозлишь, а смысла никакого. А махнешь пятьдесят или сотню — будут как шелковые. И злиться не посмеют.

«Неужели и у Михаила Петровича были такие же «идеи»?» — подумал Росанов.

Входить в конфликты с техниками он ни в коем случае не собирался. Резать премиальные также.

Петушенко направился к столу. Росанов скользнул взглядом по плакатам, схемам, почетным грамотам, соцобязательствам и сел так, чтоб просматривалось все пространство комнаты.

И тут появился Строгов, человек годам к пятидесяти, широкоплечий, голубоглазый, с героическим носом, составляющим со лбом почти прямую линию, с вертикальными складками на щеках и выдающейся челюстью. Он двигался к Росанову и уже издали улыбался героической улыбкой. Росанов приблизил ко рту кулак и прокашлялся, взглядывая снизу на Строгова. Тот как-то смело и ловко — «по-ковбойски» — выхватил из кармана папиросу, зажал мундштук, приставил его к нижней губе, свистнул, как в ключ, и, подмигнув, сказал:

— Закуришь, инженер?

В техклассе курить в некотором роде не полагалось, хотя все, само собой, курили, и Росанов медленно, чтобы успеть продумать ответ, поднялся («Ему хочется, чтоб я с ходу сделал какое-нибудь «нарушение», — подумал он) и, добродушно глядя в героические глаза Строгова, сказал:

— Может, пойдем в коридор?

Росанов не был ни ловким, ни хитрым малым, но, когда предполагал какие-то козни, весь подбирался.

— Пойдем, — согласился Строгов, слегка мрачнея, — так показалось Росанову.

В коридоре, около урны, залитой водой из соображений пожарной безопасности, они задымили.

— Много работы было вчера, — сказал Строгов, — но у нас не всегда так. Сегодня на ночь, например, будет поменьше.

Он проницательно поглядел на Росанова и начал перечислять номера самолетов, которые уже пришли на Базу, и с какими дефектами. Стал говорить о способах устранения одних дефектов и о невозможности устранения других, так как на складе нет таких-то и таких-то агрегатов — он уже звонил, — агрегаты, правда, имеются на складе второго цеха, только второй может и не дать, но если такому-то подкинуть прокладки под такой-то насос, то он может уступить такой-то клапан, но лучше с ним не связываться. И вообще, лучше не связываться со вторым цехом, хотя все мы — советские люди, запчасти должны быть свои, а он, Строгов, считает, что «семьдесят пять семьсот тридцать два» должна остаться неисправной. Ее надо поставить на прикол. И точка! И пусть начальство чешется, а то вон дожили — отверток-автоматов нет в инструменталке. И вообще, надо душить таких начальников еще в детстве, которые не могут обеспечить техсостав отвертками-автоматами. А то «давай-давай», а в инструменталке нет ни инструмента, ни хрена. И пусть «тридцать вторая» стоит. Правильно, инженер? Все равно Лепесток, он же Петушок, ни черта не соображает в матчасти.

Росанов с трудом успевал следить за ходом этих извилистых рассуждений и думал:

«Ну чего ты лезешь не в свои дела? Но, с другой стороны, нельзя ведь и пресекать так называемой инициативы техсостава, нельзя не поощрять интереса техников к производству. Только тут не интерес, а возможно, вели верить Лепестку, интрига. И… и я не люблю, когда на меня смотрят такими умными и героическими глазами: мне это обидно».