е жалко было зеленого насаждения: ему другого было жалко, ему жалко было себя. Самолет сорвался с колодок и поехал. И вмазался в контейнер. Там стоял перед самолетом пустой контейнер из-под двигателя. Хороший контейнер, большой, как маленькая дача. А на нем еще металлические стяжки. Контейнер тут же размолотило в щепки работающими винтами, а Мишкин — глаза со страху во флюгер — даже двигатели не может выключить. А потом передней ногой ероплан врезался в парапет — ногу сорвало с узлов, и ероплан поехал уже на пузе, и воздушные винты завернулись в розочки. Техник сдуру, ну электрик, обесточил самолет, а клапан останова срабатывает только от электричества. Вот, товарищ инженер, к чему приводит карьеризм!
— Случай дикий, — сказал Академик, который, пока не было машины, предпочитал свежему воздуху теплую кабину, — а при чем здесь карьеризм?
— Другой бы инженер не сошел с ума от страху, когда срубил березку, — сказал Строгов.
— Я вообще-то катался, но не более двух метров, — сознался Росанов, — а Мишкина я просто не понимаю. Не понимаю — и всё.
Строгов заметил:
— Линева жалко. Хороший человек. Сорок лет в авиации. Вот у кого были золотые руки! А ведь он мужик неграмотный — закончил церковноприходскую школу. Но так-то хитрый. Потом расскажу его биографию. Кстати, подделывал ордена. Мог любой орден подделать — не отличишь от настоящего.
«В самом деле, все знает, — подумал Росанов, — пора убивать».
Ночь прошла тихо. Все самолеты улетели вовремя, и еще Росанов дал техническую готовность на те самолеты, которые Строгов «поставил» на прикол. Он уже собирался отбыть домой, когда Петушенко остановил его и, хитро подмигивая, прошептал:
— Давай, Витя, сообразим на бутылку.
Росанов это воспринял как высочайшую честь. Со своим прежним начальником он не пил никогда. Прежнее начальство держало его на почтительном расстоянии, пило в «высшем обществе». А у себя в смене только глазами сверкало.
— У меня только рубль, — сказал Росанов.
— Дам взаймы три.
Когда они вышли из здания служб, Петушенко сказал:
— Только аккуратно. Чтоб никто не видел. Бойся своих.
И, постоянно озираясь, двинулся к магазину. Росанов еле поспевал за ним. Но у входа в магазин мужество оставило Петушенко:
— Возьми ты.
И Росанов взял, не видя в этом ничего рискованного.
— Ты не знаешь техников, — заговорил Петушенко, уже отойдя на порядочное расстояние от магазина, — продадут за милую душу. Сейчас я тебе расскажу о каждом.
Стоял сухой весенний день. Двинули к лесу. Долго кружили среди кустов и деревьев. Петушенко иногда приседал, оглядывался, но всякое, даже скрытое, место его почему-то не устраивало. Наконец начальник и подчиненный отыскали подходящую, по мнению начальника, полянку.
— Вы как партизан, — похвалил Росанов шефа.
— Ты не знаешь этих людей, — отмахнулся Петушенко и поставил портфель, — вкратце…
Он хотел убедиться в безопасности обстановки и не спешил, изредка умолкая и прислушиваясь.
— Значит, вкратце. Лысенко, он же Академик, — нахал, демагог и болтун. Но как меняет колеса на «тушке», на Ту-104 то есть! Артист! А кроме колес, ничего толком не соображает. Дубов — бездельник редчайший — спит на ходу. Но как отыскивает царапины на герметичной части самолетной обшивки! На любом отыщет. Если какой-нибудь бортмеханик начнет выламываться и требовать чего-то, ты: «Дубов!» Он тебе: «Есть!» Ты: «Отыщи-ка на этом лайнере царапину, выходящую за норму технических условий». И найдет. И тогда ты возьмешь индикатор, замеришь царапину и скажешь бортмеханику: «Ставлю машину на прикол». И поглядишь, куда денется все его высокомерие.
Апраксин — малый хоть куда. Пудовкин — его друг. Тоже парень хороший. На этих двоих можешь положиться, за них можно быть спокойным. Умеют все. И молчат. Пашут как волы и молчат. Что бы ни было, никогда не жалуются. И снег, и ветер, и звезд ночной полет, и обед пролетом, и премиальные мимо, и работы вчетверо против нормы — молчат. Только кряхтят: Трехжильные ребята. А нужно, сейф откроют и японские часы починят. Есть у тебя японские часы?
— Откуда? От сырости? У меня и отечественных нету.
— Так вот. Этих двоих поддерживай. Хоть словом поддержи, хоть по головке погладь. А если есть возможность, брось каждому на клык по червончику для поддержки штанов. Они век будут помнить. Была б воля, всех разогнал бы к черту, а их двоих оставил.
Петушенко осмотрел близлежащие кусты, как будто здесь мог хорониться кто-нибудь из техников, и удовлетворенно потер руки.
— Нет, ты не знаешь этих людей, — пояснил он, присаживаясь на пень, — не люди, а гады. Ты еще узнаешь этих псов, в особенности старого козла Строгова. Этот зверь сегодня с тобой и водки выпьет, а завтра капнет главному инженеру, что видел тебя под булдой. Правда, главного уже скинули.
Петушенко снял с термоса крышку, постелил на пенек газету, придавил ее от ветра двумя сырками «Дружба», огурцом и куском хлеба.
— А что за человек начальник нашего цеха Прыгунов?
— Шустрый, из ранних. Ставленник Чика. За так называемые современные методы руководства его выдвинули. Умеет пилюлю позолотить и вообще мягко стелет. Чик любит товарищей, которые умеют и про Гёте поболтать, и улыбнуться, и вилку в левой руке. Но я против таких методов «сю-сю» и болтовни про Гёте и хреноте. У нас надо без обмана: нечего тратить время на рукопожатия и фальшивый интерес к здоровью жены и тещи. Пока Прыгунов только присматривается. Пока он нейтралитет.
Довольно быстро захмелели, однако Росанов, как подчиненный, был трезвее.
— …но ничего, — продолжал свой монолог Петушенко, — в неофициальной обстановке ты меня зови Григорий, но среди этих лисиц — ни мур-мур… Ничего, Витя, мы вдвоем разобьем все их козни. Они у нас взвоют. Тебя они не боятся пока, а ты, как поймаешь спящего, — сто процентов за сон на работе.
— Да я и сам не прочь придавить минут по нескольку на каждый глаз, если нечего делать.
— А мы аккуратно, грамотно. У меня ключ от кабинета начальника цеха.
— И вы думаете, они не знают про то, как вы спите в кабинете?
— Не знают. Там толстые занавески. А ты чуть что — сотня процентов. Вот я наводил о тебе справки. И что мне сказали? Сказали, что ты бесхребетный малый, что нет у тебя никакого характера, нет силы воли. — Петушенко сделал волевое лицо: — А как изменить мнение о себе? Очень просто. Режь не меньше пятидесяти, и будешь хорошим человеком, и сразу пойдешь по лесенке наверх. Мишкин отчего так скоро полез? Резал премиальные почем зря — техники воем выли. Итак, нам надо с тобой держаться вот как! — Петушенко сцепил пальцы обеих рук и, подняв над головой в пьяном восторге, сжал их что есть силы. — Ну-ка разбрось остальное.
Росанов разлил остальное.
— А от кого зависит твоя репутация? Не знаешь? Хе-хе!
Он поглядел на Росанова хмельным, хитрым глазом.
— От меня! — Он ударил себя в грудь и от удара закашлялся. — Но и от твоих подписей в ведомости на премиальные, — добавил он, больно ткнув Росанова в грудь, — ведь что думает высшее начальство? Оно ведь на матчасти тебя не видит. Оно, может, и фамилии твоей не помнит. А что оно думает? Оно думает, что, если ты не режешь премиальных, значит, тебе наплевать на производство, значит, хочешь жить спокойно…
— А я и хочу жить и работать спокойно, — влез Росанов. Петушенко только досадливо отмахнулся.
— А если режешь, то, значит, болеешь. Усек?
— Может, все это так, только…
— Никаких «тольков»! Я не первый год замужем. А ты работаешь без году неделя. Ты слушай меня. И молчи. Я, наверное, скоро поеду в загранку, а кто останется вместо меня? — Петушенко поглядел на Росанова. — Ты! Ты! Бели будешь хорошим человеком. Но пока молчок. Сам понимаешь, поездка может и сорваться. А тебе разве плохо получать на сорок рублей больше? Это не считая премиальных, а премиальные — от нового оклада.
— Это, конечно, так, но…
— Никаких «но»! Молчи! И все зависит от тебя.
«В самом деле, спорить бессмысленно, — подумал Росанов, — а работы будет так много, что времени не хватит на ловлю спящих. Сам лови, «ловец человеков».
Росанов хотел было развить идею, что когда кого-то начинают преследовать, то преследуемые тут же начинают защищаться. Получается группа, организованно действующая против преследователя. А хочешь объединения, выдумай общего врага. Но промолчал.
— Итак, Витек, — продолжал после минутной пьяной задумчивости Петушенко, — бойся техников. Запиши это. Обязательно запиши! Вот до меня был начальник смены Ваня Ломов. Хороший человек! Съели. Съели с потрохами.
В глазах Петушенко даже как будто слеза блеснула от сострадания. Он помолчал, почтив память хорошего человека. Икнул. Потом стал подталкивать соломинкой гусеницу, оказавшуюся на газете.
— Ну а что с ним сталось? — напомнил Росанов.
— Выгнали. И всё техники. Подстроили ему козу, гады, — и его поперли. «Козу ностру» то есть подстроили, а им за это чуть ли не спасибо сказали.
— Как же они подстроили?
— Да так. За Ваней был маленький грешок.
— Пил?
— Как все, не больше. Понимаешь, не мог он пропустить мимо себя ни одной бабы. Преследовал все, что двигалось. Имел любовь со всеми дежурными по перрону, с с отделом перевозок, заправщицами, мойщицами и, если обламывалось, со стюрами транзитных еропланов и официантками ресторана, я уже не говорю о женщинах, которые на раздаче в столовой. Великий был человек! Вот говорят: «Дон-Жуан! Дон-Жуан!» Щенок твой Дон-Жуан против Вани Ломова.
На Петушенко нахлынули светлым роем воспоминания, он заулыбался.
— А одну заправщицу прямо на плоскости полюбил. На Ан-12. Понимаешь, падать-то высоко. Сколько метров? Четыре? Пять? А внизу — бетонка. Загремишь — костей не соберешь. А у нее, бедняги, в руках заправочный пистолет и шланг. Общественная собственность. Пистолет боится бросить — расколется. Руками сопротивляться не может — заняты. А ведь пистолет со шлангом тяжелые! И пистолет охраняет, и упасть боится. Ведь когда керосин разольешь по плоскости, делается скользко, как на льду. А кричать вроде бы неловко — не девочка. Так вот она и оберегала социалистическую собственность. Вот это «любовь»!