Филиппыч хмыкнул. Он и сам в молодости любил подурачиться. Однажды, рассказывают, увидел, что извозчик скрылся в чайной, выпряг лошадь, оглобли просунул сквозь щели забора и снова запряг лошадь. Когда возница, наливший глаза, вышел на улицу, то никак не мог сообразить, как лошадь прошла сквозь забор.
— Нет, нет, товарищи! — замахал Сеня руками, как будто с ним кто-то спорил. — Развлекаться надо. Иначе с ума сойдешь!
Молодая женщина под портретом глядела на Сеню чуть ли не с восторгом. Сеня поднялся, осмотрел стол и протянул руку. Пошевелив пальцами и поводя бровью, выбрал бутерброд и вернулся в кресло. Отвалившись на спинку, уставился на потолок и зачавкал.
«Тоже раскованный, — подумал Росанов, — дать бы по шее, чтоб не чавкал. Да боюсь, головенка отскочит».
Появился «омерзительный юноша». Он поставил на стол несколько бутылок пива, пересчитал присутствующих (с лучезарной улыбкой поклонился Сене) и достал из шкафа стаканы. Потом открыл задымившиеся бутылки.
Люба глядела и на юношу чуть ли не с восторгом.
Росанов подумал: «Сумасшедшая».
Люба сказала, что пива она выпьет, но шампанское лучше, и поглядела при этом на Ирженина.
— Ах да! — спохватился тот и вытащил из «дипломата» две бутылки.
Сеня пить отказался. Ирженин тоже. Росанов принял стакан. А Люба и «омерзительный юноша», по-видимому, получали от питья удовольствие.
«Авиационный работник» поставил перед Филиппычем салат и рюмку.
И тут явился Вова.
— Простите, — обратился Ирженин к Любе, — я и не знал, что у вас фамилия Чикаева. Уж не родственница ли вы товарищу Чикаеву, начальнику на аэродроме?
— Мало ли однофамильцев! — сказала Люба.
Росанов глянул на нее — она и ему ответила пугающе-лучезарным взглядом.
«Ну точно, психопатка».
Росанову вдруг показалось, что он ее где-то уже видел и даже как будто был влюблен в нее. Он в задумчивости глядел на портрет женщины.
Люба стала многословно и путано рассказывать о том, как ездила в Вологодскую область. Говорила она захлебываясь, торопилась, увязала в придаточных предложениях и, не закончив одной мысли, перескакивала на другую. При этом как-то трогательно и беззащитно помогала себе маленькими ухоженными руками с тонкими запястьями, делая мучительно знакомые пассы. Но Росанов слышал только ее голос, низкий, с грассирующим «р» и не пытался вникнуть в ту бессмыслицу, которую она несла. Он видел ее сквозь клубы дыма, вдыхал запах каких-то трав и кофе, и ему стало казаться, что ее красный говорящий рот отделился от нее и очутился совсем рядом. Потом вернулся на место, и приблизились отдельно слегка косящие глаза. Он уже где-то видел эти глаза. Но где? Не во сне же.
До его сознания долетали слова, никак между собой не связанные: так же он когда-то не понимал английской речи: знал все слова, а смысл терялся. Впрочем, вряд ли в ее сумбурной болтовне был какой-то смысл.
В какой-то момент Росанов почувствовал, что находится во взвешенном состоянии, вряд ли имеющем что-то общее с внезапно наступившей влюбленностью. Он слегка ошалел, поглупел, не имея сил разобраться в своих чувствах, да и не желая разбираться в них. Он подумал, что не удивится, если стены вдруг раздвинутся и сквозь дым и коричневый запах кофе он увидит нездешнее небо.
«И я буду летать!»
«Авиационный работник» сказал собаке, которая стала проявлять признаки некоторого беспокойства:
— Погулять хочешь?
Пес со слезой в голосе тявкнул, сообщая, что хочет.
Малый уверенно снял с гвоздика поводок и отдал его понести собаке, а сам сделал стойку на руках и пошел к двери. «Здесь разрешается вообще». Этот парень, как выяснилось, был актером и приехал в Москву искать место.
— И пошли, — заговорила Люба, — белые-белые слоны, они шли через белый-белый туман. И в море плыл белый кит, и шла белая-белая женщина.
Росанов поглядел на нее удивленно. При чем тут белые слоны? Впрочем, «здесь разрешается вообще».
Люба умолкла и, по-детски надув губы, загрустила. И Росанов внезапно вспомнил Люцию Львовну. И поразился, найдя между ней и Любой сходство.
«Чушь собачья, — подумал он, разглядывая «грустящую» Любу, — совсем она непохожа на Люцию Львовну. Люба светленькая, голубоглазая и молодая… Впрочем, они «грустят» одинаково».
Заговорили о спектакле в Театре на Таганке, о движении «новых левых» на Западе, о возросших ценах на книги, о книжной торговле на черном рынке. Сеня, известный своими книжными махинациями, сказал, скривив губы:
— А с какой это стати какой-нибудь мясник будет ездить на собственной машине, ходить по коврам и отдыхать на собственной даче? А я с какой стати буду толкаться в транспорте и думать о том, как бы не истратить лишней копейки? Я закончил университет, знаю два языка, знаю людей ровно настолько, насколько мне это нужно. Нет, дорогие товарищи! Шалите! — И погрозил всем пальцем: — Шалите-с!
Ирженин поднялся и сказал Филиппычу:
— Прошу извинить. Скоро буду.
Заговорил «омерзительный», уже достаточно захмелевший юноша. Стал жаловаться на издателей, которые не хотят печатать его рассказы.
— Отчего ж не печатают? — спросил Филиппыч, приняв рюмку и уставившись в салат.
— Остро пишу — вот отчего.
— О чем же ты пишешь?
— О безобразиях. Очереди, спекуляция, переполненные троллейбусы…
— Ну а если, — перебил его Филиппыч, — в магазины выбросят дополнительно колбасы и по линии пустят два дополнительных троллейбуса? Тогда как? Какова тогда будет цена твоей писанине?
Дверь раскрылась, все обернулись — это была Маша.
— Вот это да! — удивился Росанов.
— Добрый вечер, — покраснела Маша.
За ней следовал Ирженин. Он усадил Машу и сел сам.
Люба, словно желая отвлечь внимание от Маши, заговорила с Филиппычем, но ее опять никто не слушал.
— Ну нет, — возразил ей Филиппыч, — у каждого человека свой возраст. Вот, к примеру, Льву Толстому всю жизнь было пять лет. Он видел и чувствовал как ребенок. А мне тринадцать. Мне до сих пор интересно, что сейчас творится на Мадагаскаре. Хотя на аэродроме и считается, что меня не интересует ничего, кроме авиации. Может, это и так. Но ведь сейчас с авиацией связано все. Она уже превратилась в некую силу, которая влияет на жизнь земли в целом, как стихия… Простите. Старики чрезмерно болтливы.
— Вы не старик, — возразила Люба.
Филиппыч поглядел на Машу и о чем-то задумался.
Люба, рассматривая Ирженина восторженным взглядом, спросила:
— Это правда, что вы не только летчик, а еще и учитесь в пединституте?
— На втором курсе, — кивнул Ирженин.
— Зачем вам это?
— Ну, старики болтливы, вот я и готовлю себя к старости.
— Что-то неясно.
— Старики любят рассказывать о своих похождениях. Только их никто не слушает. А дети будут слушать своего учителя, хотят они того или нет. Если кто-то осмелится не слушать, я его попросту выставлю за дверь и попрошу привести родителей. Вот почему и решил стать педагогом.
— По-нят-но, — кивнула Люба, — а пока вы, значит, накапливаете похождения?
— Именно так.
— Я слышала, что вы еще занимаетесь с детишками при каком-то ЖЭКе. Тренируете их. Учите не то какой-то борьбе, не то боксу.
— Работа у меня сидячая, нервная. И все это просто чтоб не полнеть. Только ради этого.
— А за что вы получили орден?
— Кто вам сказал про орден?
— Тот, кто видел его собственными глазами.
— Этот орден я купил на толкучке в Одессе. В Одессе можно вообще все купить и продать.
Росанов даже в ладоши прихлопнул: он и не подозревал, что Ирженин умеет так валять ваньку.
— Хотите поглядеть небо? — спросил Филиппыч у Маши. — Ни за что не догадаетесь, как это сделано.
Было около одиннадцати, когда Ирженин, Росанов и Маша поднялись уходить.
— И я пойду, — сказал Сеня.
— И я, — сказала Люба и восторженно поглядела на него. В этом «восторге» Росанов увидел нечто для себя обидное.
«Хорошо бы этот Сеня схамил, а я бы его — по хохотальнику. За книжную спекуляцию. Книгопродавец! И за то, что чавкает… И вообще».
Потом стал утешать себя тем, что Люба сумасшедшая и глядит восторженно на всех, особенно после пива.
Она поднялась и, слегка прижавшись боком к Сене, тем самым показывая, кому отдает предпочтение, протянула Росанову руку. Он взял ее руку осторожно, как тонкую фарфоровую вещицу, которую хочется подержать подольше и насладиться ее гладкостью и хрупкостью. А может, и… раздавить. И, забывшись, держал дольше, чем следовало. И Люба пошевелила пальцами, освобождаясь.
— А-а! — произнес он смущенно. Люба милостиво заулыбалась, и он опять вспомнил Люцию Львовну.
— Звоните! — сказала весело Люба.
Росанов обернулся к Маше — ее лицо пылало гневом.
«С чего бы это? — подумал он. — Наверное, ей Филиппыч чего-то наговорил. А может, ей не понравилось звездное небо?»
Вышли на улицу.
Сеня и Люба шли впереди по освещенному асфальту. Сеня пытался просунуть свою руку ей под мышку, Люба, смеясь, не пускала, но потом сдалась и пугающе знакомой походкой, слегка подпрыгивающей, зашагала рядом с головастым своим кавалером. Каблуки ее босоножек слегка подрагивали, когда она ставила ногу, и вообще, как большинство женщин, ходить она не умела. Но в этой неловкости было что-то одуряющее до головокружения.
На Любу, Сеню и Сенину машину глядел с собачьей тоской во взоре «омерзительный юноша».
— Какая гадость — этот твой Сеня, — сказал Росанов.
— Ловкий малый. У него сотни «друзей», и все нужные. И он — прекрасный психолог. Ровно настолько, насколько это ему нужно.
— Вот бы кому я съездил с удовольствием по шайбе. Тут уж не промахнешься и с закрытыми глазами.
— За что?
— А так.
— Просто ревнуешь, — сказала Маша, — тебе просто понравилась эта смехотворная личность.
— Какая?
— Люба.
— В самом деле, она чуточку сумасшедшая. А о чем ты говорила с Филиппычем?
— Это секрет.
На другой день Росанов позвонил Ирженину и сказал: