— Дай Любин телефон.
— Не советую.
— Отчего?
— С ней наверняка попадешь в милицию за мелкое хулиганство. Тебе это сейчас совсем ни к чему. Пока не получил летного свидетельства, ты должен быть тише воды, ниже травы. Однажды, я помню, она украла в магазине арбуз. Не с голода, а из озорства.
— Пусть!
— Смотри, я тебя предупредил.
Глава 9
«Человек сделал самолет, и самолет сделал нового человека, вырвав его из плоского мира. Но земля неохотно отпускает от себя своих детей.
Сверху видно больше огней, и мы связаны с землей через каждый огонек — знак «Аз есмь!». И чем мы выше, тем больше связей и тем они напряженнее.
Самолет поднимает нас так высоко, что мы видим, как мала и уязвима наша земля. И только сверху мы по-настоящему понимаем, как виноваты перед ней.
На высоте мы видим, думаем и чувствуем иначе, чем на земле и, возвращаясь, делимся иными мыслями и ощущениями.
Самолет служит единению людей, перевозя грузы, чувства и мысли.
Наша работа нервная, вредная и опасная, Она не ведет к долголетию.
Наша работа — некий ритуал, который служит единению людей».
Сделав эту запись, Росанов сказал себе:
«А ведь ты, дорогой товарищ, похож сейчас на адвоката, которому хорошо заплатили, отчего его речь приобрела особую убедительность, страстность и даже остроумие. Неужели в авиации что-то изменилось оттого, что ты попал в какой-то список, писанный, может быть, вилами по воде?»
Как зайдешь, по левую руку, на дверном косяке, на гвоздике висели длинные, захватанные руками полоски картона с написанными на них чертежным шрифтом именами и фамилиями жильцов. Каждый из живущих здесь, за исключением четырехлетней Ирицы, переносил полоску со своим именем слева направо (там тоже был гвоздик), что говорило: «Я, такой-то, смотри имя, нахожусь здесь и никуда уходить не собираюсь — дома сижу». Жилец, перевесивший свою картонку последним, обязан был накинуть цепочку. Собственно, ради цепочки, которую порвать или выдрать вместе с шурупами ничего не стоило, эти полоски и были изготовлены Иваном Максимовичем Росановым по просьбе двух старушек соседок, живущих в вечном страхе ограбления. На всякий стук входной двери они разом высовывались из своих комнат (Росанов обычно их приветствовал: «Ку-ку!») и в зависимости от того, кто пришел: свой или чужой, радовались, весело и заискивающе здороваясь (Росанову «Ку-ку!»), или пугались до смерти. Росанов был убежден, что эти милые старушки сидят во всякое время суток под дверьми, прислушиваясь к малейшему звуку, и жизнь их превратилась в чистейшую радость и чистейший страх. Причем радости в их жизни было, конечно, больше. Росанов только никак не мог сообразить, чем бы тут мог разжиться более или менее уважающий себя вор.
Утром в квартире бывало пусто: одни пребывали на работе, другие в школе, третьи в детском саду или яслях, кое-кто заседал у подъезда, зорко следя за происходящим, давая пояснения и высказывая подряд все, что вытянется из памяти. В квартире оставались бдительные старушки, затаившиеся на своих постах, да Росанов, которому предстояло ночное дежурство.
Итак, Росанов-младший размышляя перед полосками картона, тихо напевал что-то неопределенное: мучился дурью. Он снял картонки, зачем-то пересчитал — получилось тринадцать, — сложил их веером и стал вешать на гвоздик по одной. С каким удовольствием он спустил бы все это добро в мусоропровод вместе с цепочкой!
А вообще квартира была хорошая, отличная квартира. Все удобства, кроме телефона. Даже с мусоропроводом на кухне, из коего лезли полчища рыжих тараканов, нахальных, ловких, неистребимых.
Росанов двинулся к ванной комнате, занятый решением вопроса: стоит ли мыться вне расписания, пользуясь затишьем в квартире? Здесь, на двери, висело еще одно произведение Ивана Максимовича — расписание, крытое от сырости целлулоидом, где обозначалось, в какой день и час кто из жильцов имеет преимущественное право пользования ванной.
Росанов вяло ухмыльнулся. Он вспомнил, как отец громко, чтобы слышали все тринадцать жильцов, выговаривал ему:
— Экономь воду! Запасы пресной воды на планете не бесконечны. Ну почему у тебя открыт кран, когда ты еще только думаешь раздеваться?
У Ивана Максимовича был государственный ум. Ко всякому, даже ничтожному, делу он подходил с единым мерилом — общественной полезности. Вот, правда, каким способом он умел определять, что полезно для общества, а что вредно, он держал в тайне.
Иван Максимович был до самоуничижения вежлив со всеми без исключения. По-видимому, для того, чтоб не ломать голову над тем, кто чего стоит. Он с интересом выслушивал любой вздор, изумляясь самым простым вещам. Кое-кто мог даже подумать, что он потешается над говорящим.
Рядом со своим начальством он молодел лет на десять, и его лицо принимало испуганно-глуповатое выражение. Он соглашался со всем, что бы ему ни говорили, с такой готовностью, будто собирался осуществить свои самые сокровеннейшие желания. С руководством он даже по телефону говорил стоя.
Росанова-младшего бесила эта манера отца. Дальше самоуничижительной маски он ничего не видел, хотя знал об отце как будто все: так уж, наверное, выходит, что мы меньше всего понимаем тех, кого лучше знаем.
А ведь Иван Максимович никогда не страдал искательством у начальства или желанием пробиться на вид. Просто всех вышестоящих товарищей он с малых лет старался избегать по вполне понятному желанию иметь над собой хоть одним командиром меньше. Выслушав какого-нибудь начальника по стойке «смирно», он тут же старался скрыться и делал все, как считал нужным, то есть как полезнее для общества.
Росанова-младшего бесила и «обывательская» философия отца. На основе своих и чужих ошибок Иван Максимович вывел для себя несколько правил: «Язык мой — враг мой», «Незнайка на печи лежит, а знайку на веревочке повели», «Меньше знаешь — крепче спишь».
Кроме того, он был убежден, что для пользы общества далеко не всякие знания полезны, и иногда приводил сыну слова Экклезиаста, само собой, не называя первоисточника. «Составлять много книг — конца не будет, и много читать утомительно для тела».
Можно было бы подумать, что Иван Максимович этакий солдафон и чуть ли не диктатор. Но кто так подумает, ошибется. Он столько повидал на своем веку, столько пострадал, что из самого искреннего человеколюбия он хотел оградить сына и всех, с кем связан, от лишних знаний, от которых происходит всяческая суета, страдания и томление духа. И все, что он знал и видел, он носил в себе. А знал он многое, и знания его были настоящие, часто бессловесные, то есть не книжные.
Иногда он «выступал» перед сыном. Темой одной «лекции» (последней, которую Росанов-младший слушал всерьез) было рассуждение о вредности для общества изображения нагого женского тела. Росанов и запомнил ее из-за того, что однажды наткнулся на обширную, тщательно упрятанную коллекцию «обнаженок» всех времен и народов. Это открытие было до такой степени ошеломительным, что все последующие выступления отца он стал понимать навыворот. По молодости лет не доходило до него, что отсутствие артистического таланта и неумение находить нужные «искренние» слова еще не говорят об отсутствии чувств.
Но иногда у отца прорывались «случайные» слова и действия. Вот этим нечаянным словам Росанов-младший и верил. Эти непридуманные, невзвешенные, не отмеренные семь раз слова отображали суть Ивана Максимовича. По крайней мере, так казалось Росанову-младшему.
Давно это было, сразу после войны. Пленные немцы, продолбив ломами асфальт, копали без особого энтузиазма какую-то канаву у дома напротив. Мальчишки собирались поглазеть на пленных. Росанов-младший проносился мимо на самодельном самокате — отвратительно шумном сооружении на подшипниках, — полагал, что немцы, глядя на него, наверняка думают:
«Нет, нет, с такими ловкими людьми, как эти русские, воевать не надо. С ними надо жить в мире. Мы и детям своим скажем, чтоб не ходили войной на Россию», — думал он с «немецким» акцентом, хорошо знакомым по военным фильмам (с тех пор он, кажется, и научился думать о себе в третьем лице).
Вряд ли пленные думали так, глядя, на эволюции юного Росанова, существа чрезвычайно тощего и шустрого.
Один из них погрозил ему пальцем. Немцы умеют как-то по-особому грозить пальцем, высоко поднимая руку и действуя на манер стеклоочистителя на автомобиле.
С этим немцем юный Росанов нечаянно разговорился. Впрочем, тот называл себя австрияком, намекая, что в войне участвовал не по-настоящему. Он умел «отрывать» палец на своей руке, крыл на чем свет стоит Гитлера, показывал фотографии своих детей, хвалил Ленина и Сталина и демонстрировал свою зажигалку, упрятанную в самодельный кожаный чехольчик. Зажигалка, правда, не работала, так как не было бензина. Австрияк был «старшим» над немцами и лопатой не копал, а все рабочее время общался с мальчишками. По-видимому, любил детей. Конвоя никакого не было. Куда бежать-то? Росанову австрияк нравился, хотя он считал его слегка тронутым: шить чехол из язычков от ботинок некурящему человеку для неработающей зажигалки — это уж слишком. Такое может прийти только в немецкую голову.
Однажды, в тот момент, когда австрияк рассказывал о том, сколько пфеннигов стоил до войны шоколад (а многие слушатели в возрасте от трех до семи лет и не знали, что это такое), Росанова-младшего крепко взял за ухо подошедший сзади отец. Юный Росанов взвыл от боли.
— Может, это они повесили твою мать, — сказал он.
Пленные потупились.
Когда Росанов рассказал эту историю одному из отцовых друзей-однополчан, тот заметил, что в войну Иван Максимович был настоящим героем и словно искал смерти. Но пули обходили его будто заговоренного. Правда, как-то осколком ему расщепило приклад автомата и срезало каблук с сапога.
…Сегодня Иван Максимович вернулся с работы раньше обычного. Он осторожно, словно боясь испачкать, снял костюм, повесил на плечики и убрал в шкаф. Переоделся в старый лыжный костюм, надел очки и лег на диван с газетой. Газеты он читал от доски до доски, как Дубов. И следил по телевизору за всеми футбольными и хоккейными матчами.