Он сел на мокрую скамейку (черт с ними, с брюками!) и увидел слева церковные кресты.
«Странно, — подумал он, — никогда раньше не видел этой церкви».
Слева, у чугунных узорчатых ворот, обвешанных светящимися из-за пробегающих мимо автомобилей каплями, появилась невысокая крепенькая женщина. Она шла подпрыгивающей походкой и размахивала сумкой. Свет фонаря попал в бронзовую окантовку ее сумки, и желтый зайчик скользнул по мокрому асфальту. Росанов заволновался.
— Лови! — крикнула она, кидая в него сумкой. — Он поймал. Люба засмеялась.
Сразу сделалось свободно и легко, как будто все свои сомнения он оставил до девятнадцати часов.
— Лови! — крикнул он, возвращая сумку Любе. Она поймала, засмеялась, и он пристроился к ней — она двигалась, не меняя шага, — он взял ее под руку и пошел с ней в ногу, передразнивая ее походку и воображая, что это смешно.
Смеясь без особых причин, они обогнули памятник и через другие ворота, осыпавшие при толчке разноцветные, неодновременно вспыхнувшие капли, вышли на тротуар.
— Что за дело? Важное? — спросила Люба.
— Важное.
— Врешь!
— Конечно, вру.
— Нехорошо врать. Ложь унижает человека.
— Нехорошо. Может, где-нибудь освежиться? В каком-нибудь кафе?.
— Недурно бы!
И тут Люба остановилась. На мокром асфальте валялся цветок. Люба сделала такое перепуганное лицо, будто увидела отрубленную человеческую руку, и испуганно прижалась к Росанову. Он, подыгрывая, сделал скорбное лицо. Люба осторожно подняла цветок, приблизила к своему носу, но не близко, чтоб не испачкаться, и, когда ее взгляд встретился со взглядом Росанова, вдруг озорно подмигнула. И тут же великодушно протянула этот цветок проходившему мимо унылого вида старичку. Тот недоуменно сверкнул стеклышками очков и, взяв цветок, манерно раскланялся. Люба в ответ хотела сделать реверанс, но у нее не вышло, и тогда она сделала неуклюжую «ласточку». И вдруг бросилась к остановившемуся троллейбусу, нисколько не заботясь о своем кавалере. Росанов едва успел за ней.
Люба подошла к кассе, открыла сумочку, делая вид, что хочет немедленно заплатить, но достала барбариску и великодушно, как старику цветок, протянула ее Росанову. А сама села на свободное место и достала вторую конфетку.
Росанов взял билеты.
— Зачем? — удивилась Люба. — На меня не надо. Никогда не плачу. Так езжу.
Она засунула конфетную бумажку за окантовку стекла. Какой-то солидный товарищ поглядел на нее осуждающе, и она тут же объяснила ему:
— Чтоб не дуло из окна.
Потом достала еще одну конфетку, заложила ее за другую щеку — лицо ее сделалось треугольным. Глядя на Росанова, который подошел к ней, она состроила страдальческие глаза и схватилась обеими руками за «опухшие» щеки. Росанову показалось, что нет на земле более разнесчастного существа.
Троллейбус остановился. Люба вскочила, будто ее подбросило, и, распихивая тех, кто стоял на пути, устремилась вперед.
— Сорвалась! Бешеная! — проворчал малый, которого она оттолкнула с дороги. Люба вдруг обернулась — оскорбленная добродетель, бедная, беззащитная девушка, в глазах скорбь — и вдруг плюнула в малого конфеткой, и конфетка прилипла к лацкану его пиджака красным стеклянным значком. Люба тут же выскочила наружу, за ней — Росанов. Пока малый протиснулся к выходу (ну чего он?), дверца захлопнулась, троллейбус тронулся. Пройдя несколько метров, троллейбус остановился у светофора, — Люба и Росанов шли по его ходу и увидели в окне оплеванного малого. Люба скосила глаза и показала ему язык.
«В самом деле с нею попадешь в милицию, — подумал Росанов, — за мелкое хулиганство. И дело перешлют на аэродром, и меня будут судить товарищеским судом, и мое аморальное поведение будет записано в анналы, и меня никогда не пошлют ни на борт, ни за кордон. Ну и пусть! Будь что будет. Вперед, сыны отечества!»
Ему сделалось весело, он почувствовал себя готовым на любые «подвиги». Люба тоже засмеялась, не выясняя причины.
Они подошли к кафе с приветливо светящейся надписью из лампочек: «Добро пожаловать!» У входа толпилась очередь. Вышибала в фуражке с околышем «культурно» объяснял, что мест нет. У Росанова тут же испортилось настроение. Люба подошла к вышибале и, глядя куда-то через него, замахала рукой одному из тех счастливцев, которые были уже внутри и не обращали на нее ровно никакого внимания.
— Да, да! — сказала она, отодвигая руку вышибалы. — Иду, да не ругайся!
Разумеется, никто не ругался.
— А этот со мной, — сказала она, — тоже из японской делегации. — Взяла Росанова за рукав и втянула его вовнутрь. Все молчали. А что скажешь, если японская делегация?
Это была кафушка с так называемыми «абстрактными» квадратиками, битыми стеклышками, вмазанными в цемент, и жердочками, создающими будто бы отгороженность от мира и интимность, — торопливо и неумело сляпанная «красивая» жизнь.
Люба и тут нашла два места.
Росанов всегда чувствовал себя неловко на людях и, желая скрыть эту неловкость, занялся «изучением» интерьера.
Внешность Росанова, а также вид его дамы вряд ли могли возбудить в официантке особый к ним интерес. Долго их игнорируя, она все-таки подошла, не обращая внимания, раскрыла блокнот и с отсутствующим выражением лица уставилась в окно, где в фиолетовом от неоновой вывески сумраке бесшумно скользили троллейбусы.
— Есть хочешь? — спросил Росанов.
— Еще бы!
— Я тоже. — И стал заказывать. Лицо официантки постепенно смягчалось. На каком-то пункте заказа эта величественная женщина даже что-то посоветовала и что-то отклонила в пользу другого блюда. Она снисходила только до приличных клиентов. Впрочем, говорить о том, что такое кафе, мы не будем. Всем нам приходилось бывать в этих заведениях.
Люба сделала невинное, как у ребенка, лицо. Она была сейчас похожа на пай-девочку: сидела опустив голову, челка, падающая на глаза, шевелилась, когда она моргала, и уши торчали из волос, «как камни из горного потока». Она несколько раз с виноватым видом прятала уши в «поток».
— Ты тоже писатель? — Люба «по-детски» надула губы.
— М-м-м… Как тебе сказать?
— Ничего, ты еще молодой.
— Да, пока не очень старый.
— И у тебя еще все впереди, — сказала она, сдирая с себя маску пай-девочки.
— Конечно, впереди.
— И ты еще прославишься.
— Еще как!
— И станешь властителем дум.
— Непременно.
— И за тобой пойдут массы!
— Побегут.
— Ну а о чем твой роман? Автобиографический?
Росанов замялся:
— Да как тебе сказать…
Вряд ли он относился к своей персоне всерьез, и вряд ли не умел посмеяться над собой. Но, общаясь с женщиной с глазу на глаз, глупел, как большинство молодых людей, и ухитрялся не видеть того, что всякий такой разговор есть плохо замаскированный рассказ о собственных достоинствах. Разумеется, необходима некоторая ловкость ума и артистизм, чтобы в ненавязчивом, непринужденном и искреннем по слову и интонациям разговоре на любую тему (хоть о добыче нефти) распушить хвост. Еще нужно иметь наготове ироническую ухмылку, чтобы в нужном месте поиздеваться над собой, сыграв роль не поглупевшего от присутствия женщины человека.
— У тебя, наверное, биография будь здоров? — предположила Люба, провоцируя Росанова на откровения. — Битый ты, наверное, товарищ?
— Да как сказать? — промямлил он, попадаясь на удочку: — Поступал в летное — не привяли, говорят — сердце. Потом армия. Потом аэроклуб — это уже в институте. Сердце оказалось нормальным. Летал, прыгал с парашютом.
— Страшно?
— Прыгать-то? Да нет. Сам ведь прыгаешь — не выталкивают.
— Чего значок не носишь?
— У моего отца несколько боевых орденов, а он их не носит. Чего уж мне таскать брошку?
— Ты, наверное, любишь отца.
— Больше некого. Мы двое остались. Вот у него и в самом деле биография.
— Ну а дальше у тебя что?
— А ничего. Закончил первый курс авиационного на повышенную стипендию и еще мог бы по возрасту пройти в училище, но тут вылез, как темная сила, мой инструктор. А он был для меня как отец родной. Он и сказал в твердой манере: «Доказательств приводить не буду, но если бросишь институт, пожалеешь». Вот я до сих пор и жалею, что не бросил этот дурацкий институт. Как это я сглупил, до сих пор не соображу. Ну а после института решил прорваться на борт — летать бортинженером — и стал изучать способы, как люди прорываются. Стал заводить знакомства с нужными людьми. Ну а потом у меня пропало желание ловчить. Как отрезало. После того, как друг попал в больницу. Неохота строить планы. Теперь плыву по течению, как… И жизнь моя бездарна. И нет ничего такого, что держало бы меня, кроме инстинкта самосохранения. Вот и решил писать. И все после того, как Юра потерпел поражение.
— Что за Юра?
— Властитель дум, — сказал Росанов. — Он, видишь ли, в шестом классе придумал сверхценную идею: возможности человека безграничны, и из себя можно вылепить все, что угодно. Говорил, что можно научиться подтягиваться на перекладине одной рукой несколько раз, стрелять по летающим мухам, знать десяток иностранных языков и иметь обоняние как у собаки. Считал, чем развитее человек, тем полезнее для общества. И стал действовать согласно своим планам: развивать память — учил стихи Маяковского и Есенина наизусть. Занялся немецким, хотя в школе мы учили английский. В восьмом классе выполнил второй взрослый разряд по гимнастике. Беседовал со своими товарищами не иначе как прохаживаясь на руках по комнате. Если ты приходил к нему раньше оговоренного времени, досиживал эти минуты за работой. Если ты опаздывал, он отменял встречу. Он был у нас признанный атаман, хотя и не стремился к власти. Все мы пытались подражать ему, но ни у кого не хватало пороху. Властитель дум, Росанов улыбнулся, — организовал в классе тайное общество, на манер масонской ложи. Ну не масонской, конечно, но, по крайней мере, тайное. Мы устроили на чердаке «явку», куда вызывался один из одноклассников, и Юра начинал.