Второй круг — страница 35 из 86

— Куда кружку понесла? Нельзя! Штраф.

Люба и в самом деле обнаружила в своей руде кружку, сунула ее старухе и выскочила из пивной.

— Постой!

«Черт! Она не помнит, наверное, как меня зовут», — подумал он.

Она догнала его и удивленно поглядела в его сердитое лицо.

— Что с тобой? Ты что? Дурак? Да?

Он хотел ответить грубо, но тут обнаружил в своей руке тощую рыбешку с выступившей коричневой солью, так и держал ее. Он швырнул рыбешку на тротуар. Люба сделала удивленные глаза, решительно не понимая, что тут такое происходит. Потом раскрыла зонтик, сунула его Росанову, а сама взяла его под руку и надела свои красные перчатки. Он подумал, что со стороны, наверное, похож на дружинника с красной повязкой, сползшей к локтю. Еще он вспомнил рассказ Ирженина о том, как разделывали оленя, и у всех руки были красные от крови. Он продолжал сердито молчать. Люба по-своему поняла его молчание и сказала:

— Ладно, успокойся. Я тебя прощаю. Но чтоб это было в последний раз! Не будь ханжой.

— Что такое?

— Не терплю ханжества. Вспомни, каких из себя пуритан корчили фашисты, и все свои силы пускали на спорт и агрессивность. Пусть люди делают все, что им вздумается, и тогда не будет рычания. Я — за освобождение.

«Боже! Какая у нее каша в голове, — подумал он, — как и у меня, впрочем. Просто наши «путаницы» не совпадают».

— А теперь тихо, — сказала она. — Молчи!

— Да я и так молчу. Охотно.

Некоторое время шли молча.

Ее рука, скользнув по его рукаву, медленно добралась до его ладони и слегка зашевелилась, как бы устраиваясь поудобнее. Он почувствовал сквозь тонкую материю перчатки гладкость и теплоту ее кожи. Вот рука медленно взяла его за палец и слегка сжала.

— Ну что, дурачок? — прошептала Люба, прижимаясь к Росанову боком. — Что, милый?

Она крепко сжала его палец и замедлила шаги. Он вспомнил ее походку, когда она уходила от него по освещенному асфальту, и почувствовал слабость. И тут увидел такси. Плохо соображая, что делает, он перебежал дорогу и остановил машину.

— Куда? Куда? — спросила Люба слабым голосом.

— Куда надо, — ответил он, сгребая ее за талию. Она пошла за ним, делая вид, будто сопротивляется.

— Кто там живет? — спросила она, забираясь в машину.

— Кто надо.

Они говорили какую-то чепуху, состоявшую из бессмысленных вопросов и таких же бессмысленных ответов.

— Зачем?

— Затем, что нужно.

— А что нужно?

— То.

— Но почему?

— Потому.

Подъехали к дому Ирженина.

— Кто здесь? — спросила Люба.

— Кто надо. Посиди. Я на минуту.

— Что стряслось? — спросил Ирженин, открывая дверь.

— Ничего не стряслось. Внизу ждет меня машина и в машине… дама.

— Маша?

— Совсем не Маша.

— Так что же ты хочешь?

— Дай ключ от дачи. Дня через два верну.

Ирженин снял с гвоздика связку ключей, отцепил один и протянул Росанову.

— Предупреждаю: есть там нечего. И, уходя, обязательно выключи рубильник. И чтоб воды не оставалось в рукомойнике и ведрах. А расколешь хоть одну пластинку — это дедовы пластинки, — убью. И не вздумай оставлять грязной посуды.

Росанов похлопал Ирженина по плечу.

— Все будет как в лучших домах, — пообещал он.

— Что за дама? Уж не Люба ли?

— М… м…

— Если она, не советую. Пустая затея. Она из Севиного кружка. И жди гадостей и шуток.

Росанов махнул рукой и выскочил вон. Он подумал, что «все это», пожалуй, и в самом деле пустая затея, и вообще глупо, да и с какой стати, но его уже несло под уклон и он не мог остановиться.

Его возбуждение передалось и ей, и они, не отпуская машины, сделали Несколько набегов на продовольственные магазины. Со стороны Люба и Росанов походили на двух внимательных влюбленных молодоженов, которые роптали по какому-то поводу кутнуть.

— И всё-таки куда мы едем? — наконец спросила Люба, когда они неслись к Белорусскому вокзалу.

— Да так, — ответил он небрежно, — на мою загородную виллу.

— Ого! Имеешь?

Он показал ключ.

— И мы еще немножко пройдемся пешком. Поглядишь на сосны под луной.

— Но сейчас нет никакой лупы.

— Будет. Дождь прекратится, и ты увидишь звезды. Ведь в городе нет ни звезд, ни неба. Жизнь в двух измерениях.

— Если ты не дашь мне звезд, я тут же уеду.

— Уедешь.

— Но сначала съем курицу, которая лежит в сумке, — есть чего-то захотела.

— Обязательно.

— Ты — мой любимый писатель, — сказала Люба растроганно.

Небо и в самом деле стало очищаться. Они ехали по мокрому, лиловатому шоссе, вылетающему иногда к железнодорожному полотну, и неслись рядом с электричками. Иногда поезда громыхали где-то высоко, и их освещенные окна сливались в одну полосу. Ныряли в арки мостов. Гулкие туннели натягивались на машину с усиленным гулом мотора. Глядели на туман в низинах, на платформы с фонарями в молодой листве. И шум поездов не наводил на грустные мысли о невозможности плюнуть на все и уехать неизвестно куда.

Потом они шли, отпустив такси, по аллее. Была ночь, и была луна, и тучи вокруг луны, тронутые радужной рябью. Из темноты выплывали высокие деревья, белела трава. Даже листья осин были неподвижны. Клубы дыма — Росанов курил — неподвижно повисали в воздухе. Он был сейчас влюблен. Влюбленность обостряла восприятие радостей жизни. Радость, ощутимая, но невидимая, валила мир, придав ему незыблемость насекомого в янтаре. И не думалось о зыбкости радости, и мысль не отвлекалась на метафоры и будущее. Только вспомнилось перевернутое желтое небо в рюмках.

— Послушай, — сказал он.

— Тишина.

— А вон Арктур.

Люба запрокинула голову. Ему показалось, что она сейчас упадет, и он осторожно придержал ее за спину. Она долго глядела вверх.

— Где Арктур? — спросила она.

— Продолжи ручку ковша, там яркая звезда, — сказал он.

— Где? Не вижу.

И он стал серьезно объяснять, поворачивая ее голову то так, то эдак, и вдруг заметил, что у нее закрыты глаза и он зря старается. Он поцеловал ее.

— Вижу, — прошептала она и, обхватив его за шею, прижалась к нему.

Мокрая асфальтированная дорога шла в гору, а дальше, у забора, единственный фонарь освещал глянцевитые после дождя стволы сосен.

Из радости бытия, дошедшей до предела, тут же родился страх какой-то неожиданной и досадной помехи. Но он успокоил себя:

«Что может быть? Что помешает? «Социальные катаклизмы»? — он усмехнулся. — Все в порядке».

— А это телефонная будка? — спросила Люба.

— Она.

— Я позвоню. Ты подожди меня там. Не подслушивай.

Спрятавшись в тени деревьев, он глядел из темноты на освещенную, красную изнутри будку, и Любин профиль, и как она водила пальцем по стеклу, будто что-то писала. Потом она резко повесила трубку и зашагала сердитой, слегка подпрыгивающей походкой сначала по освещенной тропинке, потом очутилась в темноте, и ему показалось, что ее глаза сверкнули, как у кошки.

Росанов поглядел на зубцы штакетника, освещенные о одной стороны, спрятался за дерево и подумал, что надолго запомнит этот вечер, эти деревья, освещенную, красную изнутри будку и освещенные с одной стороны зубцы штакетника. Он глядел на все окружающее и воспринимал его уже как прошлое.

Он открыл дверь, включил рубильник — сразу загорелась настольная лампа и засветилась спираль электрокамина.

— Теперь я не сдвинусь с места, — сказал Росанов, падая в кресло, — впрочем, надо бы принести свечи.

Он принес свечи, но зажигать не стал.

— Здесь прекрасно! — сказала Люба. — Сколько книг! И все старинное, настоящее — никакой пластмассы. Вообще пластмассу придумали враги народа. Вели их всех посадить в лужу.

— Ладно. А ты тем временем вели поставить вариться курицу. Она тоже не из пластмассы и без парафина — настоящая тощая курица.

И Люба, выскочив на кухню, засуетилась, изображая из себя хозяйку.

Он увидел столик на колесиках и разложил на нем то, что привез. Потом включил музыку и зажег свечи. Потом отыскал несколько книг по искусству и выложил их на видное место.

«Сволочь ты, — сказал он себе. — Ты, товарищ Росанов, шлюха».

Люба стала мыть яблоки под рукомойником, одно уронила в таз и ойкнула. Он сострил в одесском стиле:

— Не делай из стерильности культа, как сказал мой знакомый хирург во время операции на сердце.

Люба засмеялась.

Все было прекрасно. Глянцевитые корешки книг, подсвечники, синие окна, и тишина, и «спецрепертуар» на магнитной ленте — от романса Ниморино и арии Нормы — до южноамериканских песен и болеро. Росанов глядел, как оплывают свечи, и ему казалось, что потеки каким-то образом отображают его мысли, состояние души и музыку. Он смотрел на себя и на Любу со стороны, как режиссер, размышляющий о мизансцене.

— О! Я и забыла! Ведь я получила из ателье новое платье! — сказала Люба и выскочила на кухню с сумкой. Через минуту она вернулась в платье с разрезанными до плеч рукавами, коротком и узком. В таком платье на улицу не выйдешь. По крайней мере, в автобус не влезешь. Она вошла, семеня ногами. Он увидел, что она без чулок. Люба, подняв заголившиеся полные руки, закружилась на месте. Он шагнул к ней и слегка обнял ее — она продолжала крутиться, запрокинув голову и полузакрыв глаза в застывшей, бессмысленной от радости улыбке, похожей на гримасу боли.

— Вы прекрасны, — сказал он, — теперь я понимаю, что Троянская война из-за женщины была затеяна не зря.

Она повисла у него на шее. Он поднял ее на руках — она оказалась тяжелее, чем он мог предположить, — и, покрутившись на месте, сел в кресло. Она сделала «детское» лицо и положила голову на его плечо.

— Какая тишина! — сказал он. — Здесь каждое слово имеет значение, и потому не хочется говорить лишнего.

— А музыка? — спросила она, спохватываясь и вскакивая на ноги.

— Она — тишина.

— Ты — мой самый, самый любимый писатель.

Росанов попробовал представить происходящее с точки зрения Любы: молодой писатель с загородной виллой, будущий властитель дум, музыка, сосны — и все это пар, плоские декорации, химеры.