«Бедная девушка! — подумал он. — Коварный обманщик!»
— А ты меня не боишься? — вдруг спросила она.
— Чаво? — не понял он.
— Таво! С огнем играешь.
— А-а, — отмахнулся он, — конечно, боюсь. Страстно боюсь.
Они сидели очень долго, и все выпили и съели, и все о чем-то говорили, и ему казалось, что он необыкновенно остроумен, даже изыскан, ему казалось, что в нем открылись какие-то неведомые раньше силы. Потом они решили лечь спать. Люба сняла с себя платье, нисколько, даже для вида, не смущаясь, и надела мужскую рубашку, которую нашла в шкафу. Прошлась босиком в одной рубашке по комнате, хвалясь своими глянцевитыми ногами. Он попытался ее обнять. И тут она крепко ударила его по щеке и сказала твердо:
— Не смей!
От изумления он не смог и слова сказать.
— Одумайся, — пояснила Люба.
Кусая губы от злости и чувствуя на языке металлически-соленый привкус крови, он пошел в другую комнату. Лег не раздеваясь на диван и накрылся тулупом. Он против воли слышал, как Люба ворочается в постели, устраиваясь поудобнее, как шуршат простыни.
— Но я другому отдана и буду век ему верна, — сказала она.
— Тоже мне Татьяна!.. Завтра, на рассвете, я тебя вышвырну отсюда, — сказал он тихо.
И в голову долезла чепуха: он стал составлять в уме школьное сочинение «Татьяна Ларина — образ передовой русской женщины». Ну и досталось же этой передовой женщине от него!
Всю ночь он не мог заснуть и клеймил Татьяну Ларину, Любу, Сеню, себя, Машу, Ирженина и свою «поломатую жизнь». Чего только не прокрутилось в его сознании за эту ночь!
Под утро Люба крикнула:
— Эй!
— Эй! — вяло отозвался он.
— Иди сюда.
И он пошел.
А потом они пошли к телефону, и Люба позвонила на работу и сказала, что прийти сегодня не может: заболела. Вечером они снова ходили к телефону, и она сказала кому-то, что приехать не может, так как кого-то спасает. Потом они сходили в магазин, отложив мелочь на автобус и электричку. Только на следующий день они смогли выехать в Москву. Ему предстояло ночное дежурство. Дневную смену он прогулял, не сумев даже предупредить об этом Петушенко: не дозвонился.
В Москве они наскребли мелочи на один пирожок.
— Так ты замужем? — спросил он.
— Это тебя не касается. Я пошлю его к черту. Я останусь о тобой. Наша жизнь будет безоблачна и радостна. Я люблю тебя.
— Ну а всяких, которые в пивной со снетками?
— Я их всех пошлю к черту. И я убью любую женщину, которая прикоснется к тебе. Пусть будет благословенно чрево твоей матери!
На Любиных глазах появились слезы. Она схватила его за руку и прижалась к ней губами.
— Ты что! — испуганно прошептал он.
— Теперь мне и умереть не страшно. Я умираю от любви. Хочешь, я буду целовать твои туфли?
— Нет, не хочу.
Она залилась слезами и бросилась к нему на шею.
Но когда они ехали в автобусе, она вдруг познакомилась с молодыми, моложе себя, людьми. И они глядели на нее нехорошо, стали проявлять о ней заботу, двигая с места на место и трогая за талию. Он зарычал от злости. Он терпеть не мог этой «плебейской» манеры знакомиться со всяким встречным-поперечным.
— Иди сюда, — сказал он тихо.
Люба хихикнула и, отмахнувшись, ответила:
— Успеешь!
С Белорусского вокзала она позвонила какому-то своему приятелю и сказала Росанову:
— Нас ждут. С томленьем.
— Кто?
— Мой знакомый. Поклонник. Там музыка и все такое.
— Ты меня ставишь в дурацкое положение. У меня нет денег — все вышли.
— Не говори глупостей, не будь мещанином. У него есть деньги.
— Но мне сегодня в ночное дежурство. Я и так прогулял уже дневную смену.
— Оттуда и поедешь на свое дурацкое дежурство. Вов наш троллейбус. Бежим!
Они влетели в троллейбус, и первым, кого он увидел, был Строгов собственной персоной.
«Вот кого мне не хватало для полноты счастья», — подумал Росанов и поздоровался.
Строгов был в аэрофлотовской форме, белой рубашке, со значками.
— Кто это? — прошептала Люба, почтительно взглядывая на Строгова.
— Покоритель пятого океана.
— Правда?
— Ага. Герой нашего времени. Величайший летчик нашей эпохи.
— Вид у него в самом деле мужественный. Сразу видно — герой… А знаешь, он похож на черта. Может, он черт? Я однажды видела фотокарточку с чертом — очень похож. Копия.
— Ну ты скажешь! Он благодетель человечества. Бели не сделает доброго дела, не заснет. Вообще он властитель дум. Неужели не видно, что он любимец публики и просветленная личность.
— Ага, — прошептала Люба, — это видно. И тем не менее он черт. Ты только погляди! Ты видел его без фуражки? Должны быть рога.
— Ты ж знаешь, что чертей нет. Он святой человек. И не спорь. Ему скоро благодарное человечество поставит памятник при жизни. Вот увидишь. Его высекут в мраморе, граните, отчеканят в вечных строках его светлый образ, о нем составят песни. Ты просто плохо видишь.
— Да, да, — согласилась Люба, — нам сходить.
— Свят, свят, свят! — стал дурачиться Росанов, устремляясь к выходу. У двери он встретился взглядом со Строговым и кивнул. Люба тоже обернулась и кивнула, зардевшись.
«Любишь, дорогая моя, чертей», — подумал Росанов, подавая ей руку.
И еще он вспомнил о предстоящей ночной смене.
«Этот черт наверняка капнет Петушенко, что видел меня с женщиной, и тот сделает соответствующие выводы».
— И все-таки мне на службу, — сказал он Любе. — Извини. И… и я обычно перед работой сплю.
— Что ты за мужчина, если тебе надо еще и спать? Сон — это брат смерти. Я тебя воскрешу, как Христа. Я тебе не дам спать.
— Тебе, наверное, никогда не приходилось работать ночью.
— Ох-ох-ох! — Люба сделала рот в виде буквы «о» и показала язык. — Я вот три ночи не спала — и хоть бы что.
Она засмеялась. И они двинулись к малому, который, как говорила Люба, был уже несколько лет безнадежно в нее влюблен, не зная, что она замужем.
Малый стоял у парфюмерного магазина, высокий, тонкий, нескладный, в очках, с лицом состарившегося подростка. Росанову показалось, что вокруг его глаз синее сияние. И это нечаянное видение представилось ему доказательством любви, исступленной, сдерживаемой, которая не закончится безнаказанно, вничью.
— Познакомьтесь, — предложила Люба. — А может, зайдем в парфюмерию?
Малый молча поклонился Росанову и двинулся за Любой.
Мужчины как-то бестолково мялись, рассматривая по Любиному настоянию бутылочки, с духами, и тюбики, и все остальное, к чему не имели ни малейшего интереса. Любе очень не понравилось, что они так нелюбознательны, и она надулась.
— У тебя есть деньги? — спросила она парня.
— Да, стипендия. Сорок рублей.
— Видишь французские духи? Они как раз стоят сорок рублей.
Малый полез за деньгами и стал их считать, близко поднося бумажки к глазам.
— Дай сюда, чего ты мучаешься, — сказала Люба, — бедненький ты мой мальчик. Ну давай я сама. Чего тебе толкаться, правда? Ведь правда толкаются?
Ее глаза наполнились состраданием.
— Правда, — кивнул малый, с благодарностью взглядывая на Любу.
— Тут такая толчея. Ты, Толик, в стороночку отойди. Там встань, чтоб тебя не толкали.
— Ладно, ребята, я пойду, — сказал Росанов, — мне на работу.
— Какая может быть работа? — удивилась Люба. — Ведь у Толи есть бутылка вермута.
— У меня работа.
— Останься.
— Иди ты! — огрызнулся Росанов.
«Мерзавка, мерзавка! — думал он, направляясь к троллейбусу. — Все! Конец! В гробу бы я ее видел! В белых тапочках! Вот она и есть чертовка! Вампир! Она из бедного Толика кровь высосала. И все, которые вокруг Филиппыча, черти. А я Машу обидел. За что?»
Он шел прочь, поражаясь чепухе, которая лезла в голову. Впрочем, он был сильно утомлен.
На работу он явился, когда заканчивался разбор. Петушенко замолчал, когда он с виноватой улыбкой занимал место рядом с мойщицами в заднем ряду — те почтительно и бестолково задвигались, — и укоризненно покачал головой. Росанов в ответ улыбнулся кисло-сладкой улыбкой. Строгов, встретившись с Росановым глазами, подмигнул.
— Займитесь створочками на семь-семь, — сказал Петушенко Росанову.
После разбора Петушенко подошел к нему:
— Что стряслось?
— Заболел.
— Да, вид усталый.
— Но я уже излечился. Все в норме технических условий.
Подошедшему с мефистофельской, всепонимающей улыбкой Строгову Росанов сказал:
— Пойдемте на створочки.
— На створочки? — продолжая скалить после улыбки зубы, переспросил тот.
Выйдя на сектор, Росанов подумал, что со Строговым лучше не портить отношений. Но тут же отверг эту мыслишку.
— Вы уж, Гаврилыч, извиняйте меня, — сказал он на всякий случай, — что-то нервишки сдали. Цивилизация, шум. Но вы тоже поймите меня: ведь на каждый вопрос не ответит даже английский парламент, а народ вокруг, если не ответишь, думает, что ты дурак. А ведь такое обидно. От глупости обидно. Был бы умнее — плевал на то, что подумают.
Строгов кивнул, показывая, что извиняет.
— А что это за бабенка была с тобой? — спросил он.
— Так, знакомая.
— Я ее уже где-то видел. Не в нашей ли системе работает?
— Нет.
— А я ее видел.
— Вряд ли. Могло показаться.
— Так-то она довольно симпатичная. Стеснительная. Краснеет.
— Да, она ужасно застенчива. Очень робкое и чрезвычайно невинное существо.
— Я еще помню, у нее на заднице было вышито сердце. Из сатина.
— Не может этого быть.
— Точно-точно. У меня прекрасная память.
— На задницы? — хохотнул Росанов.
Строгов как-то стушевался.
— Помню-помню. Было сердце.
— Это, наверное, от застенчивости, — предположил Росанов.
— Ладно. Ничего. Хорошо. Так что это у нас такое со створочками?
— Пока не знаю. Давайте разбираться.
Росанов поглядел на Строгова и подумал: «Недоучка, демагог, в войну, поди, сухари в обозе пересчитывал, а теперь герой. Неужели ты, старый черт, не понимаешь, что теперь мирное время и надо не бороться, а работать? Неужели не понимаешь, что отношения между людьми могут быть простыми и доброжелательными, без тени подозрительности? И все теряются, слушая твои демагогические речи с трибуны как завороженные. И никому не хватит смелости сказать: «Да хватит врать, дорогой товарищ! Давай не будем заниматься чепухой, давай займемся делом».