— Снимите с меня камень, — почти потребовал Росанов.
— С тобой, паря, и в самом деле… это… А-а? Нехорошо с тобой… Давай говори… Только по порядку… Я так-то плохо… Тугодум… Медленно говори…
Росанов задумался. Он никак не мог выбрать начало для своего рассказа. Где начало? Как его голубоглазый предок выполз из теплого ила и прошлепал по берегу, оставляя бороздку хвостом и пятипалые следы по сторонам ее?
— Я своей матери не помню, — начал он, — так… что-то такое… Одно помню, как она после умывания не вытирала мне лицо полотенцем, а выводила на солнце… Ну чтоб я был «обветренный». Это помню… Мне было тогда года полтора. Не знаю точно… Я не знал женщины в ее высшем проявлении — в материнстве. Что такое женщины? Что они такое? О них думаешь, они всегда оказываются рядом, их всегда видишь, а они как кошки: даже видят что-то другое. Я совсем недавно с одной старой, страшной… Я ее не любил: бес попутал… Теперь я понял, что если «это» без любви, то наступает расплата. Такая расплата! Я знаю, какая расплата — врагу не пожелаешь. Я оставил первую любовь свою…
— А мать где?
— В войну погибла. Она была партизанка.
— Ну, тогда ты чего-то заврался, — Иван Ильич покрутил головой и вздохнул. — Э-э, паря! А ты говоришь… Вот она и есть святая… Раньше таких к лику святых причисляли… Как же так? Она за народ… Э-э! А ты говоришь… Не надо. Нехорошо… Увидь в каждой ее… Ну не в каждой, а в одной, не суетись… И женись на ней… И детей научи, чтоб… помнили, одним словом… И сам поступай, как она поступила бы теперь… Совсем у тебя какая-то каша в голове… Заумничался ты совсем. Чего ко мне пришел? С матерью говори… С ней…
— Так я не знал ее! Я ее не помню!
— Как не знал! — возмутился Иван Ильич. — Знал… Вот… И знаешь, — успокаиваясь, он покрутил головой. — Не надо… женись.
— Так я женат!
«А ведь я в Маше увидел ее, но как-то странно — через Димитрия Донского и радость. Опущенные уголки глаз…»
— Ну вот и живи… Хорошо живи… А где это… с твоей… матерью?
— Там же, где и вас сбили, — в Витебской области. Я там бывал несколько раз. И все путаница какая-то. Никто не знает толком ничего. Точнее, все знают, божатся, а говорят самое разное… Один бывший командир партизанского отряда сказал: «Мост подрывали, а не подорвали — сами все покалечились — не профессионалы. Ну а она ходила в лес, будто бы по грибы, и делала перевязки. Она была фельдшером. Кто-то ее предал. Места, где были партизаны, она не сказала… За это. Другой, бывший прокурор, сказал мне: «Она окруженцам помогала. За это». Ну а связной, старик лет девяноста, как увидел меня, и спросил: «А ты не отец ли той девочке будешь?» Я-то с бородой был тогда… У старика все как-то сместилось во времени… Ну а матери тогда было девятнадцать лет…
Во время этого сбивчивого рассказа Иван Ильич приподнимался с койки, и Росанов не заметил, что он уже стоит во весь свой рост, и продолжал говорить, опустив голову:
— Этот связной сказал, что за летчиков ее. Сбили тут самолет, и они пришли на перевязку, или еще что-то такое. Она помогала им… Старик сам толком не знает…
— Ну? — нетерпеливо потребовал продолжения Иван Ильич, Росанов с некоторым недоумением увидел его стоящим.
— Ну, ее бывшая подруга ее и предала… Потом, правда, эту подругу прирезали — в день казни… Старик показывал, где подругу кончили…
Росанов увидел на глазах Ивана Ильича слезы.
— Что? — спросил он.
Иван Ильич махнул рукой и сел на заскрипевшую койку.
— Так это в Сосновке?
— В Сосновке, — недоуменно выговорил Росанов.
— Ее звали Анастасия?
— А вы откуда знаете?
Иван Ильич покрутил головой и вздохнул.
— Это ведь она нас спасла…
И Росанов и Иван Ильич, оказавшись на одной койке, залились слезами…
— Эх ты! — бормотал Иван Ильич. — А я-то тяжелый…
— И на обелиске неправильно фамилию написали…
— Эх ты! Голова! Как же так?
Иван Ильич наклонился, вытащил из рюкзака флягу и сказал:
— Вон кружки. Давай их сюда… Эх ты! Что у тебя в голове? Свалка. Давай помянем святого человека. Такие люди не умирают. Как же так? А-а? — бормотал Иван Ильич. — А ты говоришь… А ты-то был совсем… ну… этот…
Он отмерил от полу два вершка.
— Кто же тебе-то не дал погибнуть? Кто спас-то тебя? Бабы! Заумничался ты вконец, а ничего не понимаешь… Ничего… тебя… эта… ее любовь оградит… Не даст загнуться… Она, наверное, думала о тебе… в этот… последний миг…
Иван Ильич снова залился слезами:
— Каково ей-то было? А-а? Разве такое проходит? Эх ты! Она-то небось и теперь… по земле ходит… оберегает… Дурак ты, дурак! Ну да ладно. Дальше говори. Или с женой плохо живешь? Или что? Все говори.
— Да нет… Я-то другую люблю… У нее тоже уголки глаз опущены… Не то говорю…
— И дети у тебя есть?
— Дочь.
— Назвал как?
— Анастасией.
— Это ты правильно. Правильно назвал. Это молодец.
— Да не в том беда-то…
— Говори. Все говори. И налей мне… и себе…
И Росанов рассказал про летное училище, куда не прошел по сердцу, и о Люции Львовне, и о Любе, и о Маше, и о Нине. И о том, как хотел разделаться с собой, но что-то остановило в последний миг.
Иван Ильич внимательно слушал, держась за подбородок.
— А вот это ты напрасно… Кончать с собой… не надо… Попал не на свои рельсы… Не надо.
— Так что же мне делать?
— Живи… Правильно живи и… работай… не прибегай ко лжи… не лги… Какой у тебя, однако, в голове беспорядок… Не успел ты еще распорядиться собой… Зашел неправильно… Уходи на второй круг… Дерево, не колеблемое ветром, крепких корней не пустит… А мать пошла на крест… А мне-то каково? И все, что тебе рассказывали про мать, все правда. Она и окруженцам помогала, и раненых лечила, и нас… Все будет хорошо… Я должен тебе… помочь…
— Как?
— Молчи! Вот… А теперь иди спи… Все будет хорошо… теперь… Живи, не ошибайся теперь… Надо жить и делать полезное… Работай… Святость труда… Серьезность…
— Как же мне жить теперь?
— Живи. А сейчас… спать… Пора… Уже утро…
Иван Ильич неожиданно погладил Росанова по голове и потом оттолкнул:
— Ну иди, иди… Ступай… Все… Хорошо… Работай…
Утром зашел Максим с тремя длинными свертками.
— Здорово, Витя. Один передашь Костенко, один Чикаеву, один передашь себе.
— Что это?
— Рыба. Это настоящая рыба, серьезная. На материке такая не водится. Да и у нас она тоже теперь не водится. Где механик?
— Пошел на самолет. Сегодня облет.
Максим сел на койку и закурил.
— Вы с Костенко друзья? — спросил Росанов.
— Нет. А что?
— Так.
— Несколько странный он человек… Без устоев… что ли? Вообще он малый неплохой, но без устоев… Для него некоторые вещи находятся вне сфер морали. А так неплохой.
— А может, он, когда поступает против так называемой морали, потом мучается? — предположил Росанов.
— Ничуть!
— А может, свои мучения скрывает?
— Ну тогда все в порядке! — засмеялся Максим.
— Оставь свой адрес. Хочу вступить в ваше вселенское общество.
— Что за общество? — не понял Максим.
— Ну, там сигареты, панбархат, карточный долг, рыба и прочая муть… Самолет есть средство единения людей, а дефицит некоторых товаров служит делу объединения…
— В самом деле. Об этом как-то не задумываешься… Однако чувствуешь себя связанным со всеми уголками нашей необъятной… Это развивает патриотизм…
Максим записал на листке свой адрес.
— Вышли ошейник для собаки, — сказал он.
— Какой?
— Просто ошейник и поводок. Здесь их нигде не сыщешь. Нет ошейников.
— А где собака?
— Собак здесь много.
— Вышлю. Но хорошо ли тебе заводить собаку? Ведь здешние псы на материке не живут. Подохнет собачка.
— А я и не собираюсь на материк. Я приехал не на гастроли. Здесь мой дом.
В это время в номер зашел техник Букин и подал Росанову телеграмму.
— Что там? — спросил Росанов.
— Ехать тебе, инженер, в 3. Нефтепровод. Трубы возить. Комсомольская стройка. А мы после облета — домой.
Направляясь на аэродром, чтобы участвовать в облете, Росанов забежал на почту.
— Пишут, — сказала женщина, не глядя в ящик.
Облет произошел успешно. Все параметры были в норме технических условий.
Глава 11
Ночной разговор принес как бы освобождение, хотя, если подумать, будущее никак не обещало быть сколько-нибудь сносным.
Росанов задумался, почему же эти совсем бездоказательные и кое-как собранные слова Ивана Ильича сеяли с его души камень?
«Ну да, — вспомнил он, — все, что он говорил, сбывалось. Говорил он всегда вроде бы не думая, слова у него вырывались сами собой… Впрочем, он, наверное, уже все решил для себя и все передумал… Ну конечно же, глупо из могилы делать «неприступную крепость»… Я знаю, Витя, чего ты больше всего боишься. Ты боишься ребенка, который поглядит на тебя невинными глазами и доверчиво протянет тебе ручонку… И из страха причинить этому ребенку боль ты готов спрятаться в крепость, из которой, правда, нет выхода… А чем ты, дорогой мой, лучше Вадика, прохвоста, который бил тебя в детстве под дых каждое утро? Чем? Только своими «страданиями» и «пониманием»?.. Витя, а может, этот «подлец» Вадик сделал тебя и трусом? Ну да, мать, значит, хотела, чтоб ты был «обветренным» и «мужественным», выводила тебя обсыхать на ветру, а этот получеловек хотел сделать из тебя труса. Ведь удары в детстве раскатываются волнами по всей жизни… И, значит, вся твоя жизнь — это некая борьба между Матерью и всякого рода вадиками… И эти вадики неусыпно ходят за тобой по пятам и ждут, когда ты сделаешь что-то не так. Ну и на всякий случай, чтоб ты вдруг не почувствовал себя человеком, бьют под дых… Но, если б твои поступки были правильными, эти бесы были бы посрамлены и оставили тебя в покое. Вот Ирженину бояться нечего. Он и от доктора Зои вовремя ускользнул. Понял, что встреча с ней и даже просто разговор с глазу на глаз — ложный шаг. И Маше нечего бояться этих подлецов. И Ивану Ильичу…»