Второй круг — страница 80 из 86

— Ну в чем я виноват? В чем? — в горле у Лучкина забулькало. — Она ведь меня сама затащила в комнату. Сама! И вот теперь — «изнасилование»! Какое же это изнасилование?

— Да, да, — поморщился Росанов, — дело, конечно, дрянь. Вообще веди себя на суде тихо, говори правду и только правду… И строй из себя невинного трехлетнего мальчика, который живет без родителей. Родители укатили за кордон, а он не знает, откуда берутся дети. Такие дела…

— Но она-то! Она! Вот стерва! Как мне не везет! Если б ты знал, как мне не везет. Кругом! Я чуть было не подрался с Петушенко… И отец после двадцати пяти лет разводится с матерью… Это после серебряной-то свадьбы…

Лучкин вытащил свой портсигар, потом зажигалку-пистолетик, прикурил.

— Отец мать побил. Я стал ее защищать, а он обозвал меня чечако и салагой… Ты читал Джека Лондона? За нож схватился…

— Конечно, он не прав, что при тебе стал выяснять отношения…

— Потом-то мы помирились. Он понял, что был не прав. И в знак мира подарил мне вот эту зажигалку.

Лучкин еще раз вытащил из кармана пистолетик, направил на Росанова и щелкнул.

— Австрийская?

— Австрийская, — произнес Лучкин с нежностью в голосе.

«Тебя, дурачка, любой игрушкой можно купить». Росанову сделалось скучно.

— Я вообще-то коллекционирую зажигалки, — сообщил ни к тому ни к сему Лучкин. — Однажды был у меня Петушенко. Хотел поглядеть, что и как. Ну, как я живу, поговорить с родителями, попороть за сачковитость. Ну и поглядел у меня всякие штучки. Подсвечники там всякие, предметы из корешков, — Лучкин оживился и стал рисовать в воздухе корешки и подсвечники, — всякие там звери еще. «Природа и фантазия», словом, это мое, можно сказать, хобби.

— Это хорошо, — криво ухмыльнулся Росанов, — хобби.

— А я сделал из корешков такой подсвечник — сам не ожидал. Корешки переплелись восьмерками. Вот так! — он перекрутил пальцы. Росанов поглядел на перекрученные пальцы Лучкина и почувствовал себя полным идиотом: слушать чепуху про какие-то дурацкие корешки — это уж слишком!

— Ну ладно! — перебил он Лучкина, только вошедшего в раж. — Лучшее лекарство от всех бед — работа. Все остальное — самообман. Скажу бригадиру, что ты задержался по семейным обстоятельствам. Но если еще раз позволишь себе, отправлю на другой участок. Войди в мое положение. Авиация — это тебе не детский сад, и на самолетах летают не куклы. Пойдешь в бригаду буксировки к Мухину — там проще.

— Я не пойду на буксировку!

Росанов поднялся и вышел.

«Пусть потаскает водило — это ему полезно. Не доверять же ему самолет. А потом вышвырну его к черту», — подумал он зло. И тут его ударило:

«Да ведь Лучкин — это я сам! Ну как я ухитрился это забыть?

Нет, — прошептал он, направляясь к освещенному прожекторами самолету, на котором был дефект, — я с Лучкиным ни за что не расстанусь. Стану его лелеять. Он должен быть постоянно у меня перед глазами. Он мне просто необходим. Я без него не могу. Бедный, бедный Лучкин! Как тебе не везет!»

Из темноты возник Апраксин и протянул руку. На его ладони лежала пробка термопатрона.

— Как отвернул?

— Я ее давно уже отвернул.

— Как?

— Торцовый ключ сунул в песок.

— Голова у тебя работает.

Подошел Мухин и подал Росанову схему расположения всех самолетов.

— Ого! Неужели успели расставить все? Ведь перрон был забит до отказа.


Все самолеты вылетели вовремя. Росанов ехал домой.

Машу он не увидел, а скорее узнал по биению собственного сердца. Он сразу выделил ее в толпе, на платформе метро, на расстоянии, с какого люди уже сливаются в неразличимые пятна.

Ее движения были медленны, нарочито неловки, как со сна, тени ресниц падали на щеки. Она глядела вокруг с непонятной неугасающей полуулыбкой. Была в ней та южная, горячая красота, но без южной дерганости, которую иногда ошибочно принимают за веселость и даже страстность. Он сделал усилие над собой, чтоб не глядеть на нее.

Зашли в вагон. Росанов увидел ее глаза и вспомнил вчерашнее небо над аэродромом.

— Спасибо, Маша, за старуху. Прекрасная старуха, — сказал он.

— Да, хорошая.

— Почему же ты не захотела стать моей кумой?

Маша покраснела.

— Однажды был страшный случай, — сказала она, — я не решалась рассказать тебе.

«Как мне, однако, не везет!» — подумал он про себя, а вслух сказал:

— Да?

— Такое и вообразить трудно. Я была в панике. Понимаешь, Настька затолкала в нос пуговку. Но пуговка была не с четырьмя дырочками, а с приливчиком.

— Что, что? — не понял он.

— Не с четырьмя, а с таким бугорочком. С лица гладкая, а с изнанки — бугорочек, а в нем дырочка — пришивают за нее.

— При чем здесь пуговица?

— Настя затолкала ее в нос. Иван Максимович — за валидол, я — за такси. И хорошо, что этот «приливчик» глядел наружу. Пуговку вытащили за этот бугорок. Чего я натерпелась! Настя рыдает, сама реву, а надо ее держать. А затолкала она эту пуговку еще раньше и молчала. Так и жила с пуговкой в носу, бедная девочка.

— А-а.

— Если б была другая пуговица, было бы хуже. Нине только не рассказывай. Пусть это будет тайной. И прячь всякие мелкие предметы.

Росанов вздохнул.

— Наша остановка, — напомнила Маша.

Росанов тупо глядел в окно.

— Ты после ночной смены?

— А-а.

— Похудел.

— Жить неохота. Нет ничего хорошего в жизни.

— Не надо так говорить. Все обойдется.

Росанов вздохнул:

— Не обойдется! Теперь не обойдется.

Маша улыбнулась:

— Обойдется, обойдется, вот увидишь!

— «Если б ты знала, — проговорил он с кислой ухмылкой, — если б ты знала, как тоскуют руки по штурвалу».

— А я знаю. Я все знаю. Мне Ирженин рассказал.

— Да при чем здесь Ирженин! Что он знает!

— Он узнал.

— Эх, Машурик! А-а, да ладно! — Он скривился и махнул рукой, не желая продолжать этот бессмысленный разговор.

«Надо будет спросить, как она познакомилась с Ниной, — подумал он. — Но это потом».

Глава 12

Через несколько десятков лет, а то и раньше историк будущего, глядя на развалины «рюмки» и аэровокзала и изучая аэродромные документы и приказы, заинтересуется не только историческими для аэродрома личностями, но и простыми людьми. Ведь и нам интересно теперь познакомиться с письмом на бересте какого-нибудь юного новогородца эпохи Садко. Оправдавшись таким неуклюжим способом перед гипотетическим историком за обилие подробностей текущей жизни простых людей, мы перейдем теперь к более высоким товарищам, жизнь которых протекала параллельно. Перейдем к Чикаеву.


Был Мишкин. Он говорил едва ли не развязно, глядел смело и даже как-то насмешливо. Чикаев хорошо понимал эту его смелость и «насмешливость» и, подавляя в себе обидную для Мишкина снисходительность сильного человека, сделал по возможности кроткое лицо и показал на ближайшее кресло. Впрочем, Мишкин мог находиться в таком отчаянном положении, что ему уже и терять было нечего — отсюда и смелость.

Он сел в кресло, переплел одной ногой другую и без разрешения закурил. Чикаев испытывал к нему нечто похожее на расположение.

— Да, теперь работаю в аэропроекте, — ответил Мишкин.

— Аэродромы, значит, строите? — предположил Чикаев и вспомнил про вторую полосу.

Мишкин слегка поморщился, удивляясь наивности своего бывшего шефа, и снисходительно кивнул.

— Как семья? — спросил Чикаев.

— Неплохо.

Разговор ни о чем так ничем и закончился.

«А мне — занимайся устранением последствий», — подумал Чикаев, снова загораясь гневом на подлеца Мишкина, когда тот откланялся.

Кстати сказать, и выдвижение Линева он рассматривал не иначе как «последствия дела Мишкина».


Во время одного из своих рейдов по задворкам аэродрома, секретность которых уже давно сделалась предметом анекдотов, одна мойщица пожаловалась, что Николай Иванович не захотел разобрать ее жалобы на мужа-шофера. Чикаев и сам не сумел бы разобраться в этом щекотливом деле (шофер загулял с дежурной по перрону), однако рассердился на Линева, так как вообще был на него давно сердит, и сказал:

— Напишите жалобу.

Он понимал, что это дело вряд ли должно составлять предмет заботы парторга, но ничего не мог с собою поделать: не мог он простить Линеву и вынужденной, и нежелания помочь в трудную минуту, когда все валилось из рук, и неверия в реорганизацию.

Перспектива писания жалобы на начальство привела обманутую женщину в крайнее замешательство. Она отмахнулась и сказала:

— Самой же потом будет худо. Я ведь его просила просто припугнуть моего. Да и ее тоже. Они б послушались и перестали бы гулять.

Этот очень интересный разговор происходил в помещении комплектовки, у стеллажей с инструментом и запчастями, и присутствующий тут комплектовщик, немолодой, но еще бойкий, весело глянув на крепенькую мойщицу, сказал рассудительно:

— Кляузы, конечно, писать нехорошо. Доносчику первый кнут. Но зазнался он чего-то, Николай Иванович то есть. Был человек как человек, а теперь ему «здравствуйте», а он и рыло воротит, как будто сам не простых свиней.

Чикаев осмотрел стеллажи.

— Где манометры?

— А вон! Ходит, нос задравши. Другие, — комплектовщик, глядя на мойщицу, тряхнул головой в сторону Чикаева, — разве хуже?

— Где комплект инструмента для замены колес на шестьдесят вторую машину?

— За перегородкой.

— Вижу.

— Разве они хуже?

— Нет, не хуже, — заверила мойщица.

— А всегда поздороваются, выслушают, чего-то скажут.

— А где же ключ для затяжки?

— Там же.

— Нету.

— И правда нету! Это Лысенко, Академик хренов, его куда-то засунул.

— Составьте, пожалуйста, список должников и подайте начальнику смены. Из-за такой мелочи может произойти задержка вылета.

— А я сейчас тряхну Академика… Так вот, — продолжал комплектовщик, — другие не хуже, а выслушают, посоветуют и, если ничего и не сделают, так хоть поговорят — не рычат то есть.