перенасыщен счастьем, и не было ничего такого, о чем хотелось бы забыть. В противовес Маше он вспомнил о Любе — чужой жене, девушке для всех. Но о Любе и о тех редких мгновениях, которые она дарила ему, думать уже хотелось как о чем-то случайном.
«Ну зачем все это? Зачем? — спросил он себя. — Призрак, самообман, ошибка!»
— «О, бедный Лучкин!» — повторил он тихо, вкладывая в эти слова всю свою боль, отчаяние и… и то, о чем он старался благоразумно не думать. — Я… я, Маша… — пробормотал он, как бы отвечая на ее безмолвный вопрос.
Она закрутила головой, как ребенок, которому подносят ложку с касторкой.
— Нет, нет, — выдохнула она и заговорила в голос, словно отряхивая с себя наваждение, — ты уж прости меня. Я не должна была лезть сюда. Но Иван Максимович так растерялся, когда Нину положили в больницу… Я здесь не из кокетства. Поверь мне! Я уже сделала выбор.
— Какой? — спросил он, поражаясь тому, как нелепо прозвучало это слово.
— Никакой. — Маша улыбнулась.
Этот ответ ошеломил его. Он едва удержал слезы умиления и благодарности и буркнул:
— А вот это уж совсем глупо. Тебя любит Ирженин. И ты его полюбишь. Это точно.
— Возможно, возможно, — сказала Маша.
— Если я вам мешаю, я исчезну. Растворюсь в тумане. Да и вообще на меня можно не обращать внимания: я человек конченый.
— Ты что задумал? — Машино лицо сделалось испуганно-вопросительным.
— Ничего особенного, — ответил он беспечно, — уеду, скажем, в Самоедскую и… и там себя съем. — Он засмеялся, делая вид, что доволен каламбуром. — А вот и письмо пришло. Почитай. Вот только налажу работу в смене, выскажу начальству все, что о нем думаю, и уеду. Мне здесь делать нечего. Там, на Севере, я смогу принести хоть какую-то пользу… А ты как познакомилась с Ниной?
— Она сама разыскала меня, и сообщила, что она и есть Нина, бывшая стюардесса, бывшая натурщица, вся бывшая, а ныне твоя законная жена. И показала свидетельство о браке. Она, я думаю, была тогда не в себе.
— Пусть не читает чужих бумаг.
— Вообще-то она хорошая. Иногда мне кажется, что я виновата в ее болезни.
Маша поднялась и вышла вместе с Настькой.
Он упал на диван.
— Дурак! Пошлый дурак! Поделом тебе! Околевай теперь, как муха! Вот только… только в Самоедской надо кое-что сделать. Один человек ведь может очень много сделать.
У табачного киоска, возле Любиного дома, он встретил Любу.
— Здравствуй, дорогая, — сказал он дурашливым тоном.
— Здравствуй, дорогой, — она состроила детское обиженное лицо. Потом медленно придвинулась к нему и, запрокинув голову, поглядела в его глаза.
После разговора с Машей Люба показалась Росанову кривлякой.
«А ведь она всегда была такой. Она ведь, в сущности, очень однообразна. Только прежде ее ужимки и прыжки я воспринимал иначе».
— Как живешь? — спросила она. — Нет, пожалуй, невесело… Ты как-то… нет, не постарел, а поблек. Может, тебя что-то гнетет? Может, что-то грызет изнутри?
Поражаясь ее прозорливости, он подумал:
«А может, я просто недооценил ее? Может, я ее не понял? Может, все ее кривляние и «манеры» только маска? А душа у нее вон какая зоркая!»
— Что ж ты молчишь? — спросила она.
— Да нет, все в порядке, — спохватившись, словно спросонья, ответил он и продолжал беззаботным тоном: — А как поживает тот прохвост, за которым идут массы? То есть даже не идут, а бегут, скачут…
Он представил на мгновение «массы», которые, сидя верхом на палочках, скачут за головастиком Сеней.
— У тебя к нему прямо животная ненависть. Физиологическая.
— Нисколько. Просто он развратный, циничный, у нега нет ничего святого. Но считает себя чуть ли не избранником божиим. А-а, черт с ним!
— А что он тебе сделал? — спросила Люба.
— Мне лично? Ничего плохого. Но он сжег самолет. С этого самолета у меня и пошла черная полоса… Разумеется, это совпадение, и он ни в чем не виноват.
Люба о чем-то задумалась.
— Я знаю, что тебя гнетет, — сказала она.
Росанов растерялся.
— Знаю, знаю, знаю! — засмеялась она. — Это я тебе отомстила! Мы квиты.
— Ну нет, дорогая, не приписывай себе такой изощренной мести. Ведь ты, в сущности, добрая. Даже чистая. Только безалаберная: у тебя нет основы. А так-то ты хорошая. Тебе б мужа с крепкой рукой, да детей, да корову, да свинью. Нет-нет, ты хорошая. Ты — луч света в темном царстве.
Он почувствовал, что хватил лишку, заговорив о луче света в темном царстве.
Любино лицо оживилось. Она как будто что-то придумала. Потом подшагнула к нему, и положила руки на его грудь, и поглядела в его глаза с фальшивой мольбой.
— Что? — спросил он.
— Мне нужен помощник. И я… и я… Для народа, для общества. Честное слово!
— Что надо делать-то?
— Надо быть очень-очень-очень хорошим слесарем. И чтоб очень-очень-очень хорошо знать автомобиль.
— С таким товарищем я могу тебя познакомить. Умеет все.
— Спасибо! — воскликнула Люба, прижимаясь к Росанову.
— Пиши. Войтин. Телефон…
— Я за тебя отомщу, — сказала Люба, — я за все твои страдания отомщу и за слезы наших матерей. Вот увидишь!
Росанов криво ухмыльнулся.
— Ну а твой этот влюбленный студент, Толя, приобрел ружье?
— Нет.
— Попроси, чтоб приобрел. Я ему денег дам. И два жакана. Меня с одной пули не убить…
Глава 14
Мало кто умел исчезать так незаметно, как Николай Иванович Линев. Заседание парткома только-только закончилось, еще кипели страсти, еще сгорали сигареты от двух затяжек, а он, в некотором роде центр внимания, вдруг исчез. Испарился. И всем сделалось как-то не по себе: человека вроде бы обидели.
А Николай Иванович тем временем прошел по галерее в ангар, из ангара через колесный цех скользнул в лес, а из леса — на шоссе. На повороте удачно поймал такси, сделал заезд в продовольственный магазин — и домой.
Жена Николая Ивановича и сыновья, шестнадцати и тринадцати лет, были дома. Жена возилась на кухне. Сыновья делали «настоящий» пистолет под малокалиберный винтовочный патрон калибра пять и шесть — тоже умельцы, — и чем лучше шли их дела, тем больше было у Николая Ивановича поводов для беспокойства.
— Как заседание? — спросила жена.
— Отлично. Все как по нотам.
— Ну и слава богу.
— Бог-то он бог, а и сам не будь плох.
— Ивана Ильича?
— Его. Пусть теперь покрутится.
Николай Иванович переоделся в старый тренировочный костюм — посмотрел, как у мальчишек идут дела, показал, как правильно держать шабер, и сел к телефону, дабы вызвать соседа Филиппыча, в некотором роде своего душеприказчика. И Филиппыч незамедлительно явился, потому что делать ему было нечего.
— Значит, полный порядок? — спросил Филиппыч, усаживаясь за стол напротив своего приятеля: перед Филиппычем любой старик был молодым человеком.
— Расчет был сделан правильно, — сказал Николай Иванович не без гордости и выставил графинчик.
Явилась жена, принесла кое-какую закуску и удалилась. Она знала, что теперь мужчин трогать не надо.
Филиппыч приготовился слушать монолог, и Николай Иванович, наполнив стопки, начал:
— Ты себе представить не можешь, что у меня была за жизнь! Будем здоровы! Рекомендую грибочки — сам собирал. Ну да, значит, приходит к тебе, положим, дурища и жалуется, что ее муж такой-то загулял с дежурной по перрону такой-то. Ну что я ей скажу? Что бы ты ей сказал?
Филиппыч сочувственно покрутил головой и сообщил, — что грибочки и в самом деле ничего себе.
— И так каждый божий день: кляузы, кляузы, жалобы. И жалобы были бы путные, а то все как кто-то с кем-то загулял или подрался. Ну и тут я сообразил, что надо перебираться на какой-то другой участок, где я принесу больше пользы. А как перебраться? Ударить себя в грудь и крикнуть: «Товарищи! Увольте! Не могу больше слушать всякие жалобы и всякую чепуху! Мне бы гайки крутить!»
— Так не скажешь, — согласился Филиппыч, выцеливая гриб.
— А еще, знаешь, какая со мной ерунда началась? Стали, понимаешь, сниться самолеты. Снятся и снятся каждую ночь. Был молодым — бабы снились, а тут самолеты пошли, будь они неладны! И я почему-то каждую ночь обслуживал самолеты. И знаешь какие?
— Какие? — Филиппыч еще налил в стопки.
— Давно списанные самолеты — вот какие! Помнишь движок М-11? На По-2 стоял.
— Еще бы не помнить. Пятицилиндровый, звездообразный, воздушного охлаждения — аккуратный движок.
— Так, представляешь, я каждую ночь обслуживал его по регламенту, а то, случалось, и цилиндры менял, и магнето. А еще «шестьдесят второй» обслуживал. Однажды ставлю, понимаешь, магнето на «шестьдесят второй» и никак не могу вспомнить угол опережения зажигания. Ну что тут поделаешь! Я туда, я сюда — нигде никого, пустота вокруг и ночь. Спросить не у кого. И справочника нет. И записную книжку, где все данные выписаны, никак не найду. Понимаешь, кругом темнота, и ты один, и только мотор освещенный. И не помню угол.
— Стыдно этого не помнить. Левое вращение, максимальное правого — двадцать градусов, а левого — пятнадцать поворота коленчатого вала. Установка при минимальном угле.
— Так я это знаю! — перебил Николай Иванович. — Это я только во сне забыл. Проснулся, понимаешь, в холодном поту. Полез за справочником, а потом лишь вспомнил, что теперь этот движок встретишь разве что в музее.
— Да, — посочувствовал Филиппыч.
— А вообще я больше всего на свете люблю самолеты и своих мальчишек, — сказал Николай Иванович, поднимая стопку.
— Вот и выпьем за твоих мальчишек и за самолеты!
Друзья выпили и задумались.
— Это ты, Коля, вспоминаешь свою молодость, — сказал Филиппыч, — бывает, людям снится, что они молодые, ну и всякие там шуры-муры, а у тебя жизнь всегда была одинаковая. Только самолеты менялись. И вообще твой возраст можно мерить моторами. М-11 — это двадцать лет, «Шестьдесят второй» — тридцать… Мне вот тоже снится, как я летаю. Все больше на «Каталине». Любил я «Каталину». И Ил-14 тоже. Вспомни, как движки журчали на малом газе, а на М-11 булькали. Музыка!