Рано утром уложили меня на подводу, объявив, что везут нас в Ставрополь и что большая часть дороги идет вдоль фронта, поэтому всем могущим владеть оружием были выданы винтовки. Наш караван состоял более чем из десятка подвод. Сухая, но ухабистая дорога при быстрой езде на каждой встряске вызывала такую острую боль, что в голове мутнело. Но надо было спешить, чтобы ночь не застала нас в дороге. Волнения, вызываемые необеспеченностью дороги, боль, обратившаяся в продолжительное мученье, не передать словами! Уже поздно вечером въехали мы наконец в Ставрополь. Этого города я совсем не знал. Истинные адские муки начались, когда мы стали подниматься по улице, мощенной крупным булыжником. К несчастью, ехать пришлось долго. И теперь дрожь пробегает по телу при этом тягостном воспоминании – тогда я и плакал, и ругался.
В госпитале сейчас же взяли на перевязку. Нога чудовищно вспухнула. Женщина-врач сперва заявила, что у меня торчит наружу застрявшая пуля. Пришлось сказать, что пулю следует искать в убитой ею лошади. Утром началась погрузка в поезд для отправки в тыловой госпиталь.
Только на четвертый день попал я в Ейский госпиталь на операцию. Делал ее молодой симпатичный врач, доктор Фокин. Нога моя еще больше распухла и посинела, представляя собой большую темную колоду. Кончилась моя фронтовая жизнь – началась лазаретная. На операцию я шел с большим опасением, ибо вид ноги не обещал ничего доброго, а спросить доктора, что он собирается с ней делать, как-то не решался, да и не сказал бы он мне. Под маской досчитал я до 20 и «провалился». Проснулся я, когда меня везли обратно в палату.
Делать большую и сложную операцию не нашли нужным и лишь обрезали часть выходившей наружу кости, зашили рану, а всю ногу, до самого бедра, положили в гипс. На койке уже все было приготовлено для вытяжения. На ступню надели крепкую петлю, к которой привязали длинную веревку с крючком на конце. Веревка была пропущена через блок, находившийся на уровне ноги, и через второй, метром выше. На крючок вешался мешок с песком положенного веса.
Ейский войсковой госпиталь представлял собой сущий муравейник – все было забито. Хирург едва успевал делать срочные операции. В большой палате, куда меня поместили, находились и легко-, и тяжелораненые, были и умирающие. Не забуду бесстрастного лица лежавшего поблизости от меня красноармейца. С тяжелой раной в голову, он поднимался на койке и, забираясь рукой под перевязку, ковырялся в собственной ране. Эту операцию он производил спокойно-равнодушно, очевидно уже не чувствуя боли. Через два дня его вынесли в мертвецкую. Напротив, у дверей, лежал тоже обреченный: капитан, у которого то и дело повторялись приступы столбняка. Больно было смотреть на него в это время. Вскоре его унесли в другую палату.
Мне не было видно, что творилось в другом конце палаты, но койки через четыре от меня лежала группа корниловцев, оставившая самое приятное воспоминание. Их бодрое и жизнерадостное настроение заражало всех. Из этой компании мне запомнились три фамилии: поручик Святополк-Мирский, капитан Делов (кавалер ордена Святого Георгия) и капитан Пух[311]. Двое первых вскорости уехали на фронт, а капитан Пух еще долго доставлял нам удовольствие своим приятным баритоном под собственный аккомпанемент на гитаре. Пел он с каким-то естественным задором, и казалось, что это доставляет ему самому особую радость.
Население госпиталя все время менялось: одни уезжали на фронт, а на их место прибывали новые раненые. Не прошло и недели со времени отъезда Святополк-Мирского и Делова, когда вновь прибывший раненый корниловец сообщил, что капитан Делов убит в первом же бою после своего возвращения из госпиталя.
Отношение к нам со стороны персонала и жителей города было очень сердечным, и нередко нам приносили вареники, блины, а то и «дефицитный продукт» – табачок. В общем, жизнь как-то скрашивалась, но лежать становилось все нуднее и нуднее. На вытяжении надо было пролежать не менее шести недель. На перевязку носили редко, так как и входное и выходное отверстия закрылись очень быстро, а шов от операции не давал нагноения. Температура – нормальная. При лежании боли в ноге не чувствовалось, но на спине появились пролежни, и казалось, что на ноге под гипсом копошатся насекомые. Только после семи недель повезли меня в перевязочную, чтобы снять гипс. Оказалось, что малая берцовая кость срослась, но уступом, а большая вообще не срослась. Образовался ложный сустав. Снова положили в гипс, но уже без вытяжения. Начал я учиться ходить на костылях. Наука эта – несложная, но трудно было преодолеть головокружение, которое сразу появлялось, как только я становился на ноги после столь долгого неподвижного лежания. Вначале приходилось прибегать к помощи санитара или сестры, чтобы не рухнуть на пол.
Была необходима вторая операция – уже сложная, для чего через две недели меня отправили в Ростов. С костылями я уже управлялся свободно. На эвакуационном пункте я получил назначение в Свято-Троицкий госпиталь в Нахичевани и отпуск на несколько дней в Новочеркасск. Из Новочеркасска добрался я до госпиталя, помещавшегося, кажется, в Екатерининской женской гимназии.
Здесь царила уже иная атмосфера – другой и распорядок. Суеты в нем вообще не существовало, тишина, покой, порядок, чистота.
В палате, куда я попал, было всего каких-нибудь 20 коек, и стояли они не так близко одна от другой. Нашей палатной сестрой была княжна В. Уварова, соседней – дочь одного профессора из Новочеркасска; старшей сестрой – княгиня Волконская. В моей палате лежали только тяжелораненые – или уже оперированные, или готовившиеся отправиться на операционный стол.
Спустя неделю пришла и моя очередь. Дали мне на ночь выпить изрядную дозу какой-то «гадости», утром промыли желудок, целый день ничем не кормили, а вечером дали выпить снотворного. В операционной, куда меня принесли, большой персонал. У доктора только глаза не закрыты, вся голова окутана белой густой марлей. Положили меня на стол, надели маску и приказали считать. Вскоре все стало куда-то уплывать и… уплыло.
Странное ощущение испытал я при пробуждении, когда открыл глаза. Пытаюсь что-то спросить и не могу: рот будто набит ватой. Сестра сидит рядом и успокаивает:
– Операция прошла хорошо, длилась два часа, но язык запал в горло и закрыл дыхание; вынули его щипцами и так держали более часа.
Была уже полночь – все спали. Ощутил во рту распухший язык, но боли не было. Не было ее и в ноге, которая снова покоилась в гипсе и на вытяжении. Состояние – расслабленное. Хотелось пить и слегка поташнивало. Под утро началась рвота. Сначала пустой желудок выбрасывал какую-то противную слизь, а дальше началась рвота с конвульсиями, не дававшая ничего, кроме страшной горечи, расходившейся во рту и вызывавшей мучительное желание пить. Отдал бы все за один глоток воды, но пить не давали. Доктор разрешил сестре окунать чайную ложку в стакан с водой и класть ее мне в рот. Это чуть помогало, но не прекращало спазматической рвоты, как будто стремившейся выкинуть наружу желудок. Это воспоминание осталось во мне как самое мучительное из тех, которыми сопровождалось пребывание в госпитале. Полегчало мне только после полудня, а к вечеру сестра влила мне в рот первую чайную ложку воды. Слегка отошел и мой язык, но желания говорить не было. Из рассказа сестры я узнал, что операция была сложная и долгая: на костях сделаны были специальные зарезы, после чего их сложили, просверлили и сшили особой золотой проволокой и т. д. Доктор говорил мне, что пришлось применить так называемый «французский замок». Новых семь недель предстояло пролежать на вытяжении.
Из нашей палаты часто брали на операции или перевязки, а иногда переводили в другую палату, но покидавших госпиталь почти не было. Случалось, что на операции брали совершенно здоровых на вид людей. С поврежденными артериями, они ежеминутно рисковали кровоизлиянием. Если таковое происходило, то весь госпиталь приходил в движение. Среди персонала начиналась лихорадочная работа, а все мы гадали: останется жив или истечет кровью? Какое волнение бывало в нашей палате, когда из нее брали кого-нибудь на подобную операцию! С нетерпением ждали мы появления нашей сестры: по ее виду сразу было видно, как прошла операция. Один раз унесли от нас молодого поручика. Вид у него был совершенно здорового человека, и двигаться он мог самостоятельно. Но ему даже подниматься с постели было запрещено, так как он считался одним из самых опасно раненых, имея пробитую у самого бедра артерию. Минут через 40 вышла заплаканная сестра, села на стул и разразилась настоящими рыданиями. Утирали слезы и мы: поручику ампутировали ногу по самое бедро.
Операции как мне, так и другим делал еще нестарый врач, доктор Тамаревский. Когда я попал в палату, против меня лежал скелет, обтянутый темной кожей, – хорунжий Войска Донского, кажется, станицы Калитвинской. Его все считали явно обреченным: общее заражение крови. Температура у него была постоянно высокая; на перевязки его почти не носили, и находился он все время в бредовом состоянии. Часто ему делали вливание солевых растворов. Время от времени сестра приносила тазик и все нужное для перевязки. Она снимала бинты и прямо ножницами вырезывала из раны отгнившие куски мяса. Ужасная рана! Огромная по размерам и почти черная. Человек гнил! Большой боли он как будто не чувствовал и лишь немного морщился. В нем тлел последний огонек жизни. И в таком состоянии он находился много недель. И вот как-то раз сестра объявила нам, что у «живого покойника» появились признаки улучшения, а через неделю радостно подтвердила, что он определенно идет на поправку. Я все еще лежал, когда у хорунжего вернулось сознание. Теперь он уже ел, и на его почерневшем лице появился первый румянец. Крепкий организм приобрел. Вернулся к нему и дар речи, но говорил он еще еле слышным шепотом. Несказанно радовалась наша сестра. Радовались и мы.
Медленно тянулось время в госпитале. Часто навещали нас гимназистки, приносившие нам книги для чтения и всячески старавшиеся нас развлечь.