Второй меч — страница 15 из 17


Никто мне, раненному цейтнотом, на всем пути не встретился. К счастью. Я прямо-таки наслаждался моим бешенством и ненавистью к людям. Прежде всего, и это главное, цейтнот исчез. В ближайшем лесу, должно быть, находилось стрельбище, потому что за деревьями время от времени беспорядочно щелкали стрелометные орудия. Стрелы свистели в воздухе и вибрировали, звучно вонзаясь в мишени, или менее звучно пролетали мимо цели. Арбалеты щелкали и звякали. И это я стрелял, я, я и еще раз я. И детская рогатка, брошенная на обочине, пусть и жестоко истрепанная, тоже была моя. Зарядить ее снова! Сплошное расстройство, ужасно жаль, этот путь мизантропа всегда так короток, едва ли дюжину выстрелов из лука или самое большее две дюжины метаний камушка из рогатки.


С другой стороны, чем триумфальней воодушевление – смертельный враг всего рода человеческого, – тем более гнилостно становилось у меня на душе. Чудовищно, что я не знаю ничего об актуальном состоянии мира. Факт в том, что у меня не просто совесть нечиста, поскольку я с утра и между тем уже целый день не владею никакой информацией, но более того – еще и игнорирую всякую информацию, любую, и это не только безответственность, это моя вина, тяжкая вина. Почему я не интересовался актуальными катастрофами, массовыми убийствами, покушениями? А что, если мир вообще больше не существует? И все это вокруг – одна иллюзия? И вот гляди-ка: плакатные стены по дороге к автобусной остановке, длинные, с полдеревни, специально воздвигнутые к европейским выборам, без единого лица, совершенно пустые стены! Но вот тут: майский жук под вишневым деревом на тротуаре, почти с кулак величиной, с рисунком по бокам в виде зубцов пилы, мертвый, замерз в майскую ночь. А вот еще один, но этот живой, ползет, старается! Стало быть, зря утверждают, будто они вымерли, майские жуки. Информация! Добрая весть!


Ждал автобуса в бетонной коробке без окон на одной из проселочных дорог Иль-де-Франс, за пределами деревни. Молодая пара стояла поодаль, молча, мужчина опустил руки, женщина на шаг позади, неподвижно, только пальцами одной руки она снова и снова проводила ему сверху вниз по спине. Какой-то неведомый мне жест, точно не поглаживание. Или все-таки оно, может быть, теперь так принято в мире гладить, и не только на Западе, и решили так, пока я пребывал в моем паскалевском забытьи. И мне показалось, будто я провел за этот один день много лет в Пор-Руаяле.


Пара отошла, не взглянув на меня. Вернее так: мое присутствие для обоих с самого начала осталось незамеченным. Они, значит, вообще не ждали автобуса. Может быть, эта остановка давно не действует, да и вся линия давно закрыта, а я все еще помню о ней с детства? Да нет: расписание-то висит действующее, в том числе на выходные.


Для меня в моем цейтноте время тянулось долго. Это оттого, как я себе представил, что на меня ни один человек не обращает внимания. У велосипедистов на сельских дорогах так принято, особенно если они стайками, в костюмах и шлемах, они заняты тем, чтобы, перекрикивая шум колес, поддерживать свои крикообразные диалоги. Да и из машин, которых ближе к вечеру не стало больше, меня никто не удостоил ни единым взглядом. Если пассажиры куда и глядели, то только на дорогу, или, если их было много, друг на друга. А между тем я сам себе казался явлением весьма заметным, в моем темно-синем костюме-тройке от «Диор», в широкополой шляпе от «Борсалино» с соколиным пером, в темных тонированных очках, одиноко сидящий на трухлявой скамейке на автобусной остановке.


Я вышел на самый край дороги. Не то чтобы мне хотелось, чтобы меня теперь поразила молния из самого зенита. Но я был на секунду уже к ней готов, мне требовалось доказать, что я вообще существую. Я присел на бордюрный камень, намного больше и толще прочих, да еще и криво стоящий, доверху поросший особенно жгучей майской крапивой. Когда я сорвал пару ростков голыми руками, намеренно обжегшись (поначалу даже приятно), то заметил на камне – в отличие от прочих это был не кусок бетона, а кусок гранита, – высеченную не сегодня и не вчера королевскую корону. Я четко провел пальцем по замшелым линиям, потом процарапал ногтем, а потом крошечным сарацинским кинжалом, который я по привычке сунул в карман, снова сел и расставил ноги так, чтобы посторонним взглядам, не важно чьим, открылся этот феномен, как будто кто-то приоткрыл занавес: «Вот, глядите, бордюрный камень из королевских времен, и идиот дня, на нем восседающий, как будто это его место, и ведь еще устраивает тут танцы, безумный, даже не отрывая от коронованного камня своей задницы. Расселся тут на обочине нашей с незапамятных времен Королевской дороги и пляшет, а сидячая пляска его между тем уже лет сто как вышла из моды, да еще на самой зазубренной оконечности своего каменного трона!»


Однако же никто не замечал ни меня, да и вообще ничего. Лучше пусть мне вынесут окончательный приговор, чем не заметят вовсе. Каждый за себя, и не только в этих автомобилях и прочем транспорте: вот и странствующий театр, так сказать особенный, выдающийся, стар и млад, без палки и с палкой, громко перекрикиваясь между собой, не моргнув глазом, пронеслись мимо сидящего на бордюре точно так же, как и два-три путешественника-одиночки, что прошли мимо, уткнувшись в географические карты.


А ведь я почти преступник. Все они, и едущие, и идущие, теснились тут вокруг меня под небом Иль-де-Франс, и не только Иль-де-Франс, и глядел я, как они идут или едут, – а мне-то ничего такого не удавалось, хоть умри. Молодой человек, вроде как издалека, с яркого запада, тащил за собой огромный чемодан, без колес, прошагал мимо меня, против света, так что смог увидеть его лицо, только когда он прошел совсем близко, почти-меня-коснувшись, – и он меня проглядел, неумышленно, меня для него просто не было: совсем молодое лицо, и одновременно, такая редкость, из старинных времен. Отвернулся от меня, изучающе обратил глаза в зенит – и он тоже, почти ребенок с лицом из прежних времен, такие лица были у Людвига Крестоносца или Парцифаля, шел под чужим небом.


Но потом: я поглядел на него через плечо, на его затылок и плечи. Когда в последний раз он шел под таким небом? И до вечера, до поздней ночи я видел много таких же, едущих, идущих, лежащих под этим небом.


Все время, пока я ждал автобуса, в деревне, в единственном саду, слышалась музыка и голоса, по-праздничному толклись на улице, и я подумал: «Рано еще для праздника, для моего уж точно. Увольте меня от ваших майских торжеств. Мой праздник, празднество мести, торжество мстителя, подождет до вечера, до ночи!»


Теперь же мне, наоборот, захотелось, чтобы один из них нашел дорогу к моему королевскому камню и пригласил меня – пусть даже сегодняшний день задумывался как день, когда желания не в счет. Особенно мое внимание привлекал женский голос, вернее женский смех: то радостный, то исступленный и измученный, потом он стал вовсе задорный и озорной, и вместе с тем это был смех матери, отчаявшейся от всего и всех вокруг, и главное – от самой себя. – Смех от отчаяния или все-таки смех праздничный? – Такой уж он был. И так уж оно и есть. – Пойти теперь на этот смех. – Нет, слишком часто все эти десятилетия я следовал за призраком матери.


Наконец автобус, издалека горят фары, как будто для меня лично. Весь день напролет мне попадались почти пустые автобусы, а этот прямо-таки щеголял своими пассажирами, большинство – с иностранными лицами, чужероднее не придумаешь, да еще сразу в одном месте, и при этом – пугающе знакомые с первого взгляда. Да, может быть, это был автобус с иностранными батраками, я таких встречал в Испании, переполненный крестьянами? Вот уже в носу у меня запах лука, апельсинов, кукурузы и навязчивый аромат свежей петрушки.


Но нет. Эти широкие, похожие друг на друга лица – это не крестьяне. Может, один из них, самый древний, в незапамятные времена и трудился на земле где-нибудь в Андалузии или Румынии. А все же автобус до самого заднего стекла заполняли дети и внуки земледельцев, испанских, североафриканских или балканских. Только они, конечно, давно не обрабатывают чужую землю, вероятно, не унаследовали даже никакого представления о земле и сельском хозяйстве, с рождения живут на плато Иль-де-Франс и стали продавцами, официантами, домашней прислугой, дрессировщиками собак, прачками, и этот вечерний автобус как раз вез их с работы по домам, по убогим квартиркам.


На каждой остановке выходили все больше и больше, а мне все казалось, что это деревенские жители, прежде всего жительницы, выехали на прогулку после трудов праведных. Они могут быть даже и из моей деревни. И в постепенно пустеющем автобусе показывались те или иные лица, в корне различные, не поддающиеся никакому определению, даже без возраста. Некоторые из оставшихся читали, каждый свою книжку. Прочие рассматривали удивленным, но уверенным взглядом развернутые карты, места теперь было для этого достаточно. Не региональные туристические планы, а географические карты крупного масштаба, карты целой страны, а вон тот – у него разве не карта всего мира? Точно. А один пассажир даже изучал атлас звездного неба.

Я не мог отвести глаз от молодой африканки на заднем сиденье с книгой в руках. Сначала мне бросился в глаза ее черный силуэт, лицо сразу было не разобрать, как у призрака, почти угрожающее, резкий контраст с майским праздничным ландшафтом этого вечера, ландшафтом зеленее зеленого. С какой стати я на него обратил внимание и зачем это было нужно, какой тут замысел? (Подростком я в вечерних автобусах тайком придумывал разные лица и фантазировал, как подле водителя вдруг появляется безумный с криком «Аз есмь Господь!». Резко выкручивает руль и с воплем «Все там будем!» сбрасывает автобус с откоса в пропасть.) Лишь спустя время я различил выставленное вперед колено африканки и руку с книгой. Нет, это была полная противоположность привидению или страшному видению. Белые страницы книги вспыхивали, когда она их перелистывала или невольно передвигала книгу.