Второй меч — страница 6 из 17


При последней полуночной встрече Усман меня напугал, я испугался не за себя, а скорее, за него. Скорее неопределенный страх без конкретного объекта. Вот он ютится тут днями, годами, ночами, прозябает (или не прозябает), это же в любом случае не то состояние, или скоро станет не то, в один момент, в один ужасный момент, уже будет больше не то состояние. Что-то происходит, то есть кто-то вдруг принимает в нем участие. И этот кто-то – я, уже давно его единственный собеседник. Откуда я это знал? Просто знал. А принять в нем участие означало сделать ему заказ. Заказ за деньги? Он, Усман, всегда отказывался брать у меня деньги, так, между делом, не из гордости, но строго. В крайнем случае время от времени просил купить ему полуночный стаканчик кофе в кебабной лавке, единственном открытом ночном заведении на вокзале. Вот и теперь он не возьмет денег за выполнение моего заказа. Ему важен только сам заказ. «Я давно уже дожидаюсь от тебя заказа. Дай мне, наконец, поручение! Это твой долг по отношению ко мне!» Он не высказал этого вслух, он дал мне это почувствовать, не просто выразил своими огромными глазами без ресниц и еще тем, что он мне, с каждым разом все настойчивей и в конце концов исключительно настойчиво, вместо приветствия и вообще вместо лишних разговоров, окольными путями напоминал о себе: «Ты все еще живешь один в доме? У тебя большой дом? Сколько комнат? Сколько конфорок на плите? Дом на общей улице или в частном квартале?» Он хотел, чтобы я взял его к себе домой, не как выброшенного жизнью на обочину, из человеколюбия, но как компаньона и товарища, для чего сейчас, после бессмысленных ночных бесед на вокзале, самое время! Он не просто желал жить со мной в одном доме, он этого требовал. Мы будем заниматься общим делом, провернем вдвоем такое, чего еще никому не удавалось. Пусть я выдумаю для него что-то такое, а он это выполнит, свершит, обстряпает! В самую нашу крайнюю встречу, когда он меня, как водится, в тех же словах выспрашивал про мой дом, случилось так, что Усман пихнул меня из-за своей колонны и пнул, как боксер, по-дружески конечно, так сказать, на африканский манер, но при этом так сильно, что чуть не сбил с ног. И я тогда впервые заметил, какие у этого щуплого и худого человека непомерно огромные кулаки, предлинные пальцы, это мне бросилось в глаза еще больше из-за белесых его ладоней.


И я скоро забыл об этом случае. Как бы то ни было, а в Усмане я принимал участие. Он был мне дорог, как один из тех, которые в мгновение ока из «он» и «она» превращаются в «я», а «я», наоборот, в «ты, да, ты!», непредвиденные, незапланированные переселения душ, на один тот миг, о котором я вечно мог бы рассказывать. Мне Усмана не хватало. Я скучал по нему. Но в ту ночь я был рад, что не встретил его ни за одной из колонн. То, что мне предстояло, было не для него, вообще не его, ничего общего с ним, это было только мое, для меня одного. Это я никому не мог поручить. А поручение было: я сам себе это поручил.


Домой с вокзала я возвращался не по пешеходному тротуару, а по разделительной полосе междугороднего шоссе, что ведет от нашего предместья на юг; именовалась эта дорога у меня по-разному, то «шоссе», то «магистраль». Разделительная полоса, днем просто белая, а ночью фосфоресцирующая, сначала разделяла две встречные полосы, потом, после подземного перехода, постепенно сужалась по мере приближения к городу, как стрела, пока, еще до ответвления, ведущего к моему дому, не переходила в обычную линию дорожной разметки. И я шел по ней, не заботясь об автомобилях, которые, пусть и редко, шныряли туда и сюда, и каждый из них – ни один не стал мне гудеть или мигать – объезжал меня, как будто гуляющий по разделительной полосе – обычное дело.


Добрался до кровати и сразу уснул. Спал без снов. Вытолкнутый из этого сна, скорее нежели вырванный из него, я пробудился неожиданно и одновременно мягко. Никаких ощущений от вчерашнего дня и вообще от прошедшего времени. И все же часы с подсветкой в углу комнаты показывали, что проспал я больше двух часов. Не так, как всегда, потому что я не только днем, но и ночью, когда бы ни проснулся, точно знал, который теперь час, зачастую с точностью до минуты – еще в детстве удивлял этим всю деревню, – а вот теперь не угадал, промахнулся, просчитался на солидный отрезок времени. Виноват ли лунный свет? Я так провалился в сон, что не успел опустить жалюзи. Но тогда не было никакой луны, уж точно никакого полнолуния. Или это виноваты крики совы, что отзываются в моем доме, долетая с Вечного холма? И снова нет: крик совы никогда бы меня не разбудил, невозможно, протяжные голоса этих полуночных птиц меня всегда, наоборот, лишь еще глубже усыпляли.


А теперь сна ни в одном глазу, и вот лежу я, воплощенное спокойствие. Обычно всякий раз, случись мне в первой половине ночи принять какое-нибудь бесповоротное решение или в чем-либо неоспоримо увериться, пробуждение, при свете ли дня или, гораздо чаще, во второй половине ночи, снова ставило все под вопрос. Более того: все, что я накануне вечером думал, ясно видел, осознал и считал уже безоговорочно решенным, вдруг разом, будто меня разбудили ударом здоровенного кулака, представлялось теперь полнейшей нелепостью, бессмысленным и бесплотным самонадеянным проступком, «смертным грехом высокомерия». И вот эта резкая перемена в последние ночные часы, уже предрассветные, стала уже правилом, в моем представлении почти законом (о чем я в те конкретные наступающие ночные часы успел забыть).


А между тем необычные это были часы. Вот и ночь на исходе, и утро брезжит, а решение-то прошлого вечера – вот оно, никуда не делось! Решение отомстить обидчице моей матери – не сон. Отправиться в путь и не отступать до конца! Все эти годы всего лишь игра воображения, более или менее серьезная, смертельно серьезная игра в трагедию; наконец с игрой покончено. Но разве у преступления нет срока давности? Бред: для такого преступления нет срока давности!


Теперь никаких поспешных опрометчивых шагов, я этим всегда грешил. Оставаться в кровати стало невыносимым, но я лежал, окна были распахнуты. Шум шоссе на плато позади леса долетал еще тише, чем в пасхальные недели, приглушенный свежей листвой, и по сравнению с грохотом грузовиков зимой превратился в шелест. Безветренно, но в окно сквозит, как будто на меня повеяло самой стихией воздуха.


С первыми лучами солнца я начистил свои самые старые и самые надежные ботинки, в которых, хотя они и не походные, пересек испанские Пиренеи и исходил вдоль и поперек Сьерра-де-Гвадаррама и дальше Сьерра-де-Гредос. Я позволил себе выпить с утра молотый своими руками ямайский кофе «Синяя гора», которому равных по вкусу и целебным свойствам не встречал ни в одном кафе на свете, задолго до этого утра. Удивительно, как в час перед отправлением в поход приобретают особенное значение вкусы и запахи, хотя обычно для меня важны зрение и слух, наблюдение и слушание. Запах гуталина и еще не молотых зерен «Синей горы» пронизали все мое существо, тогда как утренние виды и звуки, даже самые тонкие, ничего мне в это утро не значили. Были они, конечно были, только ничего не означали. Не важно, какая картинка, все равно, какой звук – они утратили силу. И еще примечательно: точно так же, как я потерял ощущение и счет времени, я, кажется, еще стал как-то по-особому чувствовать вес. Без всякого умысла я взвешивал в руке каждую пару вещей, которые упаковывал в рюкзак, перекладывал из руки в руку и ощущал неведомое прежде удовольствие от того, что эта вещь для моего похода имеет «как раз правильный» вес или «идеально» легковесна. И наконец у меня – это у меня-то, который не то что утром, а и до самого обеда ни куска не мог проглотить, – появился солидный аппетит, и я с великим удовольствием в саду под липой поглотил яблоко сорта «онтарио», а следом – поджаренный хлеб под названием «хлеб праздничный» (из местной пекарни), оценил каждый откушенный кусочек (так мне было вкусно), когда он прокатывался по нёбу, и голова невольно запрокидывалась вверх, к небу, и назад, – трапеза богов. Я умял яблоко, как иногда груши, с огрызком и хвостиком.


Ни дня без чтения книг, складывания букв, расшифровки. Которую из книг, что я теперь читал, взять с собой в экспедицию? «Труды и дни» Гесиода? Евангелие от Луки? «Люди напротив» Жоржа Сименона (ни один из его детективов – и теперь никаких детективов! – уж точно не в этот особенный день)? Не надо Гесиода: он жаловался, что, после того как минует золотой век, уже не так радостно, после серебряного еще хуже, а после пятого и последнего, я думаю железного, хуже уже некуда, и вот тогда-то поэт как раз и видит – а было это уже две с половиной тысячи лет назад, – свой собственный век – современность. Нет, никаких «Трудов и дней», в пути они ни к чему. И благие вести от Луки тоже не надо, вместе с воскрешением и вознесением на небеса, а в конце самые гнусные злодеи, наверное, «сегодня же еще будут со мною в раю» – в другой раз, может быть потом, не сегодня, только не сегодня! А Сименон меня в своей виртуозной хитрой манере будет отвлекать от моего дела – хотя я не против иной раз немного отвлечься, я умею ценить такие моменты – но в предстоящие дни такой способ отвлечься мне не подойдет, опять же – нет! Пусть это будет день без чтения, в лучшем случае пусть это будет случайное чтение, походя, мимолетно, надпись на каменной стене. И все же мне уже теперь не хватало шелеста книжных страниц, хруста тонкой бумаги, этой несравненной музыки. Сегодня никаких книг. No book today, my love is far away[9].


В отличие от предыдущих походов, когда я уходил из дома, сада, предместья, в этот раз я не искал никаких знаков – ни тех, ни других, никаких (или они просто мне не попадались?). Что у меня порвался шнурок, когда я завязывал ботинки, не означало ни того, что мне рекомендуется остаться дома, ни того, что это предприятие будет для меня невыносимо тяжким и гибельным, это ничего не означало, ничего и еще раз ничего, просто нужно вдеть новые шнурки, старые потому что совсем истлели. А угольно-черная кошка, что перебежала мне дорогу? На ее месте могла быть любая другая кошка. И рюкзак за плечами – не реплика ли это того дорожного мешка, с которым Лев Николаевич Толстой сто десять лет назад пустился в путь из Ясной Поляны и в конце концов умер в задней комнате железнодорожной станции – как бишь ее там? – Ну и что? – А там вверху, в небе, два самолета вплотную один за другим: не преследовал ли второй самолет первый, не начнет ли он вот сейчас стрелять, не обернется ли это войной? – Так было когда-то.