И у кронпринца я вначале при благоприятном для нас ходе войны не всегда встречал положительный отклик на мое стремление восстановить императорский титул, которое вытекало отнюдь не из прусско-династического тщеславия, а лишь из веры в его полезность для содействия национальному единству. Его королевское высочество заимствовал у одного из политических фантазеров, которых он охотно слушал, мысль о том, будто наследство вновь пробужденной Карлом Великим «римской» империи было несчастьем Германии – чуждую, нездоровую для нации мысль. Как бы доказательно это ни было исторически, столь же непрактична была та гарантия против подобных опасностей, которую советники принца видели в титуле «король» германцев. В настоящее время не было никакой опасности, что титул императора, который живет лишь в памяти народа, способствовал бы тому, чтобы силы Германии оказались чуждыми собственным интересам и стали бы служить трансальпийскому честолюбию – вплоть до Италии.
Пожелание принца, которое он высказал мне, вытекало из ошибочного представления, но было, по сложившемуся у меня впечатлению, вполне серьезным и деловым, и от меня ждали, чтобы я приступил к его осуществлению. Мое возражение относительно сосуществования в таком случае королей Баварии, Саксонии, Вюртемберга с намеченным королем в Германии или королем германцев привело, к моему изумлению, к дальнейшему выводу, что названные династии должны перестать носить королевский титул и снова принять герцогский. Я высказал убеждение, что добровольно они не согласились бы на это. Если же применить силу, то это не забылось бы на протяжении столетий и посеяло бы недоверие и ненависть.
Новое затруднение возникло при формулировании императорского титула, ибо его величество желал называться – если уж принимать титул императора – «императором Германии». На этой фазе переговоров меня поддержали – каждый по-своему – кронпринц, давно отказавшийся от своей идеи о короле германцев, и великий герцог Баденский, хотя ни один из них не противоречил открыто старому государю с его гневной антипатией к более высокому рангу. Кронпринц оказывал мне пассивную поддержку в присутствии своего державного отца и лишь кратко выражал при случае свое мнение, что, однако, не усиливало моей боевой позиции по отношению к королю, но скорее обостряло раздражение государя. Ибо король в большей мере склонен был делать уступки министру, чем своему сыну, добросовестно памятуя конституционную присягу и ответственность министра. Разногласия с сыном он воспринимал с точки зрения pater familias [главы рода].
На заключительном совещании 17 января 1871 года король отклонил титул «германский император» и заявил, что он желает быть либо императором Германии, либо вообще не быть императором. Я подчеркнул, что форма имени прилагательного – «германский император» и форма родительного падежа – «император Германии» различны в смысле языка и времени. Говорили ведь римский император, а не император Рима; царь называет себя не императором России, а русским или «всероссийским» (wserossiski) императором.
Последнее король резко оспаривал, сославшись на рапорты своего русского Калужского полка, всегда адресованные «prusskomu», что он неправильно переводил. Моему уверению, что это дательный падеж имени прилагательного, он не поверил и лишь потом дал себя убедить своему привычному авторитету в вопросах русского языка – гофрату Шнейдеру.
Я напомнил далее, что при Фридрихе Великом и Фридрихе Вильгельме II на талерах появляется [надпись] «Borussorum rex» (король боруссов), а не «Borussiae rex» (король Боруссии), что титул «император Германии» заключает в себе претензию на территориальный суверенитет над непрусскими территориями, претензию, согласиться на которую владетельные князья не склонны; что в послании короля баварского упомянуто: «осуществление прав первенства связано с обладанием титулом германского императора», наконец, что этот же титул, по предложению Союзного совета, включен в новую редакцию статьи 11 конституции.
[Совещание] перешло к обсуждению [различия] между рангом императоров и королей, эрцгерцогов, великих князей и прусских принцев. Мое утверждение, что императорам в принципе не предоставляется преимущества перед королями, встречено было с недоверием, хотя я имел возможность сослаться на следующий факт: Фридрих Вильгельм I при одной из встреч с Карлом VI, который все же занимал положение сеньора по отношению к курфюрсту Бранденбургскому, предъявил в качестве прусского короля претензию на равенство и настоял на ней, ради чего распорядились построить павильон, куда монархи одновременно вошли с противоположных сторон, чтобы встретиться на середине павильона.
Выраженное кронпринцем согласие с моими доводами еще больше рассердило старого государя, он ударил кулаком по столу и сказал: «Даже если бы это так и было, то теперь я приказываю, как должно быть. Эрцгерцоги и великие князья всегда имели преимущество перед прусскими принцами, и так должно быть и впредь».
С этими словами он встал, подошел к окну и повернулся спиной к сидящим за столом. Обсуждение вопроса о титуле не привело ни к какому ясному решению; все же можно было считать себя вправе назначить церемонию провозглашения императора, но король повелел, чтобы при этом речь шла не о «германском императоре», а об «императоре Германии».
Такое положение вещей побудило меня на следующее утро, до начала торжества в зеркальном зале, посетить великого герцога Баденского в качестве первого из присутствовавших князей, который, как предполагалось, возьмет слово после прочтения прокламации, и спросить его, как он думает обратиться к новому императору. Великий герцог ответил: «Как к императору Германии, по повелению его величества».
Среди аргументов, которые я привел в защиту мысли, что заключительное «гох» императору не может быть провозглашено в этой форме, самым убедительным оказалась ссылка на тот факт, что постановлением рейхстага в Берлине будущий текст имперской конституции юридически уже предрешен. Этот довод попал в конституционный круг представлений эрцгерцога и заставил его вторично посетить короля. Содержание беседы великого герцога с королем осталось мне неизвестным, и поэтому я был в напряженном состоянии, пока зачитывалась прокламация. Великий герцог вышел из положения, провозгласив «гох» не «императору Германии» и не «германскому императору», а императору Вильгельму.
Его величество так на меня за это разгневался, что, сойдя с возвышения для князей, прошел, не глядя, мимо меня, хотя я стоял один на свободном пространстве перед возвышением, – чтобы подать руку генералам, стоявшим позади меня. В этом настроении он оставался несколько дней, пока постепенно взаимоотношения не вошли в прежнюю колею.
Между тем, французские интриги, а вместе с ними интриги Горчакова против меня продолжались. Не последнюю роль здесь сыграло то обстоятельство, что в лице Жерара императрица сделала своим личным секретарем французского тайного агента. Для французской политики и для положения французского посла в Берлине было, разумеется, весьма выгодно, чтобы человек, подобный Жерару, вращался в семейном кругу императора.
Жерар был ловок во всем, что не касалось щегольства, – тут он не умел скрыть своего тщеславия. Ему хотелось слыть образцом последней парижской моды, слишком эксцентричной для Берлина, но этот недостаток нисколько не вредил ему во дворце. Интерес к экзотическим и в особенности к парижским образцам был сильнее простых вкусов.
В Петербурге Горчаков из зависти ко мне и из-за того противодействия, которое я оказывал его претензиям на всемогущество, охотно поддерживал французов. В конфиденциальной беседе я вынужден был сказать Горчакову: «Вы обращаетесь с нами не как с дружественной державой, a comme un domestique, qui ne monte pas assez vite, quand on a sonne [как со слугой, который недостаточно быстро появляется по звонку]».
Горчаков пользовался превосходством своего авторитета над посланником, графом Редерном, и сменившими последнего поверенными в делах и предпочитал для переговоров путь сношений с нашим представительством в Петербурге, избегая давать инструкции русскому послу в Берлине о переговорах со мной.
Я считаю клеветою, будто бы, как мне говорили русские, это делалось потому, что в бюджете министра иностранных дел на телеграммы была ассигнована определенная сумма, и поэтому Горчаков предпочитал присылать свои сообщения через нашего поверенного в делах на немецкий счет, а не на русский. Хотя он, несомненно, был скупым, но мотивы я ищу в области политики. Горчаков был остроумным и блестящим оратором и любил блеснуть этим, в особенности перед иностранными дипломатами, аккредитованными в Петербурге. Он говорил одинаково красноречиво на французском и немецком языках, и я часто как посланник, а затем коллега [Горчакова] часами с удовольствием слушал его назидательные речи. В качестве слушателей он предпочитал иностранных дипломатов, особенно развитых молодых поверенных в делах. Видное положение министра иностранных дел, при котором они были аккредитованы, помогало впечатлению от ораторского искусства.
Пожелания Горчакова доходили до меня этим путем в такой форме, которая напоминала «Roma locuta est» [«Рим высказался»]. В частных письмах непосредственно ему я выразил недовольство этой формой деловых сношений и тоном его высказываний; я просил его уже не видеть во мне ученика по дипломатическому искусству, каким я охотно был по отношению к нему в Петербурге, а считаться теперь с фактом, что перед ним коллега, ответственный за политику своего императора и великой империи.
Когда в 1875 году пост посла в Петербурге был вакантным и обязанности поверенного в делах исполнял один из секретарей посольства, посланник в Афинах господин фон Радовиц был послан в Петербург «en missio n extraordinaire» [«с чрезвычайной миссией»], чтобы и внешне поставить деловые сношения на равную ногу. Решительной эмансипацией от властного влияния Горчакова он в такой степени навлек на себя неудовольствие последнего, что недружелюбие русского кабинета к Радовицу, несмотря на его женитьбу на русской, не исчезло и впоследствии.