Второй сборник Центрифуги — страница 2 из 22

Но ведь я искренно спастись хочу,

И вот прибегаю к последнему унижению,

Робко, заискивающе шепчу:

Не бросайте меня, хотя бы из сожаления.

«В какой-то последовательности жестоковеющей…»

В какой-то последовательности жестоковеющей

(О, краска лица, не вспыхивай, не губи!)

Прикосновенья черных зрачков и белков голубеющих

И вспомнившаяся заповедь: не убий.

Это невозможно. Дальше: щеки сладенькие

И другие, более светлые глаза,

И какие то выкрики о шоколадинках,

О медовых пряниках. И опять назад

Возвращается мысль истрепанная,

Пыльная, как на рассвете бальный шлейф,

И я останавливаюсь, как вкопанный

Перед этим засахарившимся словом: пожалей.

И если без сожаления отбросить все гадости,

Все несносности до ужаса истязающие меня,

Останутся синие жилки в памяти радостной

И те движения, что я от тебя перенял.

«Ненужные лица, как головки булавок…»

Ненужные лица, как головки булавок,

Вколотые в подушечку для них.

О, что мне дружба, рукоплесканье, слава

И сочувствующие крики родни.

Есть минуты, когда любовь тяжелее

Издевательств, ударов и взвизгиванья бича,

И добрые глаза становятся злее

Самого прославленного палача.

Тогда туман все покрывает:

И бессмысленную толпу и глупые рты,

Усталое сердце звонки трамвая

Разрывают, как рыхлую землю кроты.

И к этой боли примешивается, как нарочно,

Физическая слабость, недомоганье и боль.

И тело – комочек бледный, непрочный

Вздрагивает, покачиваясь, как на роликах.

«Снова вспомнил цирк вечером и дешевые обеды…»

Снова вспомнил цирк вечером и дешевые обеды

И утром кофе без сливок и без калача,

Легкомысленные встречи и двусмысленные победы,

И шелковая накидка с чужого плеча.

Серые опилки, полукруг, ящик с сором,

За кулисами танцы и грубая печаль,

И костюм клоуна с традиционными узорами,

И пропахшая уборною дамская шаль.

Самое разнообразное сочетание форм,

Штатских костюмов и модных материй,

Азда еревянной перегородкой пахнет иодоформом

(И такие сквозные все двери).

О, последнее чувство, последний укол

Самый чувствительный и острый…

Взглянул на верх. Небо так высоко,

А я такой глупый, ненужный и пестрый.

«После ночи, проведенной с сутенерами…»

После ночи, проведенной с сутенерами,

С проститутками и сыщиками,

Я буду голубеющими взорами

Всматриваться в свою душу нищую

И раскладывать мысленно на кубики

Свои чувствования (вот огорчение –

Больше грязненьких, чем голубеньких);

Не найти мне успокоения.

Все хорошее в мертвом мизинчике,

На трактирной заре голубеющем.

Сколько боли в отвратительно взвинченном,

В сердце изолгавшемся и грубеющем.

Радио-лечение по новейшей системе

Не изгонит ниточек усталости из телесной ткани;

И лежу вне дум, вне движений, вне времени,

Собственными жестокими мыслями израненый.

Борис Пастернак

Полярная швея

1

На мне была белая обувь девочки.

И ноябрь на китовом усе,

Последняя мгла из ее гардеробов

И не во что ей запахнуться.

Ей не было дела до того, что чучело –

Чурбан мужского рода,

Разутюжив вьюги, она их вьючила

На сердце без исподу.

Я любил оттого, что в платье милой

Я милую видел без платья,

Но за эти виденья днем мне мстило

Перчатки рукопожатье.

Еще многим подросткам верно снится

Закройщица тех одиночеств,

Накидка подкидыша, ее ученицы

И гербы на картонке ночи.

II

И даже в портняжной,

Где под коленкор

Канарейка об сумерки клюв свой стачивала

И даже в портняжной, – каждый спрашивает

О стенном приборе для измеренья чувств.

Исступленье разлуки на нем завело

Под седьмую подводину стрелку,

Протяжней влюбленного взвыло число,

Две жизни да ночь в уме!

И даже в портняжной

Где чрез корридор

Рапсодия венгерца за неуплату денег,

И даже в портняжной,

Сердце, сердце.

Стенной неврастеник нас знает в лицо.

Так далеко-ль зашло беспамятство,

Упрямится ль светлость твоя –

Смотри: с тобой объясняется знаками

Полярная швея.

Отводит глаза лазурью лакомой,

Облыжное льет стекло,

Смотри с тобой объясняются знаками…

Так далеко зашло.

«Тоска, бешеная, бешеная…»

Тоска, бешеная, бешеная,

Тоска в два-три прыжка

Достигает оконницы, завешенной

Обносками крестовика.

Тоска стекло вышибает

И мокрою куницею выносится

Туда, где плоскогорьемь лунно-холмным

Леса ночные стонут

В раскачку, ртов не разжимая,

Изъеденные серною луной.

Сквозь заросли татарника, ошпаренная

Задами пробирается тоска;

Где дуб дуплом насупился

Здесь тот же желтый жупел все

И так же, серой улыбаясь,

Луна дубам зажала рты.

Чтоб той улыбкою отсвечивая,

Отмалчивались стиснутые в тысяче

Про опрометчиво-запальчивую,

Про облачно-заносчивую ночь.

Листы обнюхивают воздух.

По ним пробегает дрожь

И ноздри хвойных загвоздок

Воспаляет неба дебош.

Про неба дебош только знает

Редизна сквозная их,

Соседний север краешком

К ним, в их вертепы вхож.

Взъерошенная, крадучись, боком

Тоска, в два-три прыжка

Достигает, черная, наскоком

Вонзенного в зенит сука.

Кишмя кишат затишьями маковки

Их целый голубой поток,

Тоска всплывает плакальщицей чащ,

Надо всем водружает вопль.

И вот одна на свете ночь идет

Бобылем по усопшим урочищам,

Один на свете сук опылен

Первопутком млечной ночи.

Одно клеймо тоски на суку,

Полнолунью клейма не снесть,

И кунью лапу подымает клеймо

Отдает полнолунью честь.

Это, лапкой по воздуху водя, тоска

Подалась изо всей своей мочи

В ночь, к звездам и молить с последняго сука

Вынуть из лапки занозу.

Надеюсь, ее вынут. Тогда, в дыру

Амбразуры – стекольщик – вставь ее

Души моей, с именем женским в миру

Едко въевшуюся фотографию.

Константин Большаков

Цикл «Мой год»

Автопортрет

Ю. А. Эгерту

Влюбленный юноша с порочно-нежным взором,

Под смокингом легко развинченный брюнет,

С холодным блеском глаз, с изысканным пробором.

И с перекинутой пальто душой поэт.

Улыбки грешной грусть по томности озерам

Порочными без слез глазами глаз рассвет

Мелькнет из глаз для глаз неуловимо-скорым

На миги вспыхнувший и обреченный свет.

Развинченный брюнет с изысканным пробором.

С порочными без слез глазами, глаз рассвет,

Влюбленный юноша с порочно-нежным взором

И с перекинутой пальто душой поэт.

Май 1914 г.

Весна

Кто же скажет, что этим бестрепетным пальцам

Душу дано изласкать до безумья?

Кто же назовет колокольню страдальцем,

Позвякивающую сплетнями в весеннем шуме?

Кто же душу на сумерки нежно

Вынес и положил, не беспокоясь,

Что ее изласкают пальцы яблони снежной,

В сладострастьи распускающей пояс?

Я, может быть, сумерек взорами хищницы

Мне любовница незнанная откроется…

Поглядите, как выпуклые бедра земли пышнятся

И от голубого неба до зеленой земли кем то лестницы строются.

Я взору сквозь прорезы листвы, зрачков изумруды,

Снится сумасшедших грез и отрав река,

И увозят снисходительные верблюды

Раскапризничавшуюся от зноя Африку.

Вот сегодня нащупаем даль мы,

Вот сегодня опустимся на дно душ,

И сочатся сквозь белые зубки пальмы

Солнечные грезы давно уж.

Июль 1914 г.

Геленджик.

Лето

Знаю, что значит каждый

Милого профиля поворот, –

Это в безумьи неутолимой жажды

Пить жадно прильнувший рот.

Это опять и опять летнее небо

Скроют ресницы… И что?

И нет места, где бы

Губы не льнули еще…

Знаю, что дальше… И круче

Склон истомленного дня.

Эти в румянце тучи

Золотым закатом звенят…

Июль 1915 г.

Осень

Под небом кабаков, хрустальных скрипок в кубке

Растет и движется невидимый туман,

Берилловый ликер в оправе рюмок хрупких,

Телесно розовый, раскрывшийся банан.

Дыханье нежное прозрачного безшумья

В зеленый шепот трав и визг слепой огня,

Из тени голубой вдруг загрустившей думе,

Как робкий шепот дней, просить: «возьми меня».

Под небо кабаков старинных башен проседь

Ударом утренних вплетается часов.

Ты спишь, а я живу, и в жилах кровь проносит

Хрустальных скрипок звон из кубка голосов.

25. IX. 1914 г.

Зима

Боре Нерадову

Вечер заколачивает в уши праздник

Тем, кто не хотел в глаза ему взглянуть,

Потому что все души тоскующие дразнит

Протянувшийся по небу Млечный Путь.

Потому что неистово и грубо

Целый час рассказывал перед ними,

Что где-то есть необыкновенные губы

И тонкое, серебряное имя.

Дразнил и рассказывал так, что даже маленькая лужица

Уже застывшая пропищала: – Ну вот,

У меня слеза на реснице жемчужится,

А он тащит в какой-то звездный хоровод. –

И от ее писка ли, от смеха ли

Вздыбившихся улиц, несущих размеренный шаг

Звезды на горизонте раскачались и поехали,

Натыкаясь друг на друга впотьмах.

И над черною бездной, где белыми нитками

Фонарей обозначенный город не съедется,

Самым чистым морозом выткано:

Млечный Путь и Большая Медведица.

Февраль 1915 г.

Самоубийца

Ел. Ш.

Загородного сада в липовой аллее

Лунный луч, как мертвый, в кружеве листвы,

И луна очерчивает, как опалы млея,

По печали вытканный абрис головы.

Юноша без взгляда, гибкостью рассеян,

Пальцы жадно ловят пылкий пульс виска,

Н тоска из шумов скрывшихся кофеен

Приползает хрупко хрустами песка.

Юноша без взгляда, – это ведь далеко! –

Ну, почем я знаю загородный сад?…

Юноша без имени, – это ведь из Блока, –

О тебе, мой дальний, грустно-милый взгляд…

Там, где кушей зелень, там оркестр и люди,

Там огни и говор, и оттуда в тень,

Проплывает в хрупком кружеве прелюдий,

Как тоска и мысли, лунная сирень.

Этот свет и блики I Это – только пятна

На песке дорожек от лучей луны

Или шепот шума вялый и невнятный

В хрупких пальцах цепкой, хрупкой тишины.

И не может выстрел разорвать безмолвья,

Сестры, только сестры – смерть и тишина.

Только взор, как пленкой, весь утонет в олове,

И не отразится в нем с вершин луна.

Апрель 1914 г.

Григорий Петников