Но ведь я искренно спастись хочу,
И вот прибегаю к последнему унижению,
Робко, заискивающе шепчу:
Не бросайте меня, хотя бы из сожаления.
«В какой-то последовательности жестоковеющей…»
В какой-то последовательности жестоковеющей
(О, краска лица, не вспыхивай, не губи!)
Прикосновенья черных зрачков и белков голубеющих
И вспомнившаяся заповедь: не убий.
Это невозможно. Дальше: щеки сладенькие
И другие, более светлые глаза,
И какие то выкрики о шоколадинках,
О медовых пряниках. И опять назад
Возвращается мысль истрепанная,
Пыльная, как на рассвете бальный шлейф,
И я останавливаюсь, как вкопанный
Перед этим засахарившимся словом: пожалей.
И если без сожаления отбросить все гадости,
Все несносности до ужаса истязающие меня,
Останутся синие жилки в памяти радостной
И те движения, что я от тебя перенял.
«Ненужные лица, как головки булавок…»
Ненужные лица, как головки булавок,
Вколотые в подушечку для них.
О, что мне дружба, рукоплесканье, слава
И сочувствующие крики родни.
Есть минуты, когда любовь тяжелее
Издевательств, ударов и взвизгиванья бича,
И добрые глаза становятся злее
Самого прославленного палача.
Тогда туман все покрывает:
И бессмысленную толпу и глупые рты,
Усталое сердце звонки трамвая
Разрывают, как рыхлую землю кроты.
И к этой боли примешивается, как нарочно,
Физическая слабость, недомоганье и боль.
И тело – комочек бледный, непрочный
Вздрагивает, покачиваясь, как на роликах.
«Снова вспомнил цирк вечером и дешевые обеды…»
Снова вспомнил цирк вечером и дешевые обеды
И утром кофе без сливок и без калача,
Легкомысленные встречи и двусмысленные победы,
И шелковая накидка с чужого плеча.
Серые опилки, полукруг, ящик с сором,
За кулисами танцы и грубая печаль,
И костюм клоуна с традиционными узорами,
И пропахшая уборною дамская шаль.
Самое разнообразное сочетание форм,
Штатских костюмов и модных материй,
Азда еревянной перегородкой пахнет иодоформом
(И такие сквозные все двери).
О, последнее чувство, последний укол
Самый чувствительный и острый…
Взглянул на верх. Небо так высоко,
А я такой глупый, ненужный и пестрый.
«После ночи, проведенной с сутенерами…»
После ночи, проведенной с сутенерами,
С проститутками и сыщиками,
Я буду голубеющими взорами
Всматриваться в свою душу нищую
И раскладывать мысленно на кубики
Свои чувствования (вот огорчение –
Больше грязненьких, чем голубеньких);
Не найти мне успокоения.
Все хорошее в мертвом мизинчике,
На трактирной заре голубеющем.
Сколько боли в отвратительно взвинченном,
В сердце изолгавшемся и грубеющем.
Радио-лечение по новейшей системе
Не изгонит ниточек усталости из телесной ткани;
И лежу вне дум, вне движений, вне времени,
Собственными жестокими мыслями израненый.
Борис Пастернак
Полярная швея
На мне была белая обувь девочки.
И ноябрь на китовом усе,
Последняя мгла из ее гардеробов
И не во что ей запахнуться.
Ей не было дела до того, что чучело –
Чурбан мужского рода,
Разутюжив вьюги, она их вьючила
На сердце без исподу.
Я любил оттого, что в платье милой
Я милую видел без платья,
Но за эти виденья днем мне мстило
Перчатки рукопожатье.
Еще многим подросткам верно снится
Закройщица тех одиночеств,
Накидка подкидыша, ее ученицы
И гербы на картонке ночи.
И даже в портняжной,
Где под коленкор
Канарейка об сумерки клюв свой стачивала
И даже в портняжной, – каждый спрашивает
О стенном приборе для измеренья чувств.
Исступленье разлуки на нем завело
Под седьмую подводину стрелку,
Протяжней влюбленного взвыло число,
Две жизни да ночь в уме!
И даже в портняжной
Где чрез корридор
Рапсодия венгерца за неуплату денег,
И даже в портняжной,
Сердце, сердце.
Стенной неврастеник нас знает в лицо.
Так далеко-ль зашло беспамятство,
Упрямится ль светлость твоя –
Смотри: с тобой объясняется знаками
Полярная швея.
Отводит глаза лазурью лакомой,
Облыжное льет стекло,
Смотри с тобой объясняются знаками…
Так далеко зашло.
«Тоска, бешеная, бешеная…»
Тоска, бешеная, бешеная,
Тоска в два-три прыжка
Достигает оконницы, завешенной
Обносками крестовика.
Тоска стекло вышибает
И мокрою куницею выносится
Туда, где плоскогорьемь лунно-холмным
Леса ночные стонут
В раскачку, ртов не разжимая,
Изъеденные серною луной.
Сквозь заросли татарника, ошпаренная
Задами пробирается тоска;
Где дуб дуплом насупился
Здесь тот же желтый жупел все
И так же, серой улыбаясь,
Луна дубам зажала рты.
Чтоб той улыбкою отсвечивая,
Отмалчивались стиснутые в тысяче
Про опрометчиво-запальчивую,
Про облачно-заносчивую ночь.
Листы обнюхивают воздух.
По ним пробегает дрожь
И ноздри хвойных загвоздок
Воспаляет неба дебош.
Про неба дебош только знает
Редизна сквозная их,
Соседний север краешком
К ним, в их вертепы вхож.
Взъерошенная, крадучись, боком
Тоска, в два-три прыжка
Достигает, черная, наскоком
Вонзенного в зенит сука.
Кишмя кишат затишьями маковки
Их целый голубой поток,
Тоска всплывает плакальщицей чащ,
Надо всем водружает вопль.
И вот одна на свете ночь идет
Бобылем по усопшим урочищам,
Один на свете сук опылен
Первопутком млечной ночи.
Одно клеймо тоски на суку,
Полнолунью клейма не снесть,
И кунью лапу подымает клеймо
Отдает полнолунью честь.
Это, лапкой по воздуху водя, тоска
Подалась изо всей своей мочи
В ночь, к звездам и молить с последняго сука
Вынуть из лапки занозу.
Надеюсь, ее вынут. Тогда, в дыру
Амбразуры – стекольщик – вставь ее
Души моей, с именем женским в миру
Едко въевшуюся фотографию.
Константин Большаков
Цикл «Мой год»
Автопортрет
Ю. А. Эгерту
Влюбленный юноша с порочно-нежным взором,
Под смокингом легко развинченный брюнет,
С холодным блеском глаз, с изысканным пробором.
И с перекинутой пальто душой поэт.
Улыбки грешной грусть по томности озерам
Порочными без слез глазами глаз рассвет
Мелькнет из глаз для глаз неуловимо-скорым
На миги вспыхнувший и обреченный свет.
Развинченный брюнет с изысканным пробором.
С порочными без слез глазами, глаз рассвет,
Влюбленный юноша с порочно-нежным взором
И с перекинутой пальто душой поэт.
Май 1914 г.
Весна
Кто же скажет, что этим бестрепетным пальцам
Душу дано изласкать до безумья?
Кто же назовет колокольню страдальцем,
Позвякивающую сплетнями в весеннем шуме?
Кто же душу на сумерки нежно
Вынес и положил, не беспокоясь,
Что ее изласкают пальцы яблони снежной,
В сладострастьи распускающей пояс?
Я, может быть, сумерек взорами хищницы
Мне любовница незнанная откроется…
Поглядите, как выпуклые бедра земли пышнятся
И от голубого неба до зеленой земли кем то лестницы строются.
Я взору сквозь прорезы листвы, зрачков изумруды,
Снится сумасшедших грез и отрав река,
И увозят снисходительные верблюды
Раскапризничавшуюся от зноя Африку.
Вот сегодня нащупаем даль мы,
Вот сегодня опустимся на дно душ,
И сочатся сквозь белые зубки пальмы
Солнечные грезы давно уж.
Июль 1914 г.
Геленджик.
Лето
Знаю, что значит каждый
Милого профиля поворот, –
Это в безумьи неутолимой жажды
Пить жадно прильнувший рот.
Это опять и опять летнее небо
Скроют ресницы… И что?
И нет места, где бы
Губы не льнули еще…
Знаю, что дальше… И круче
Склон истомленного дня.
Эти в румянце тучи
Золотым закатом звенят…
Июль 1915 г.
Осень
Под небом кабаков, хрустальных скрипок в кубке
Растет и движется невидимый туман,
Берилловый ликер в оправе рюмок хрупких,
Телесно розовый, раскрывшийся банан.
Дыханье нежное прозрачного безшумья
В зеленый шепот трав и визг слепой огня,
Из тени голубой вдруг загрустившей думе,
Как робкий шепот дней, просить: «возьми меня».
Под небо кабаков старинных башен проседь
Ударом утренних вплетается часов.
Ты спишь, а я живу, и в жилах кровь проносит
Хрустальных скрипок звон из кубка голосов.
25. IX. 1914 г.
Зима
Боре Нерадову
Вечер заколачивает в уши праздник
Тем, кто не хотел в глаза ему взглянуть,
Потому что все души тоскующие дразнит
Протянувшийся по небу Млечный Путь.
Потому что неистово и грубо
Целый час рассказывал перед ними,
Что где-то есть необыкновенные губы
И тонкое, серебряное имя.
Дразнил и рассказывал так, что даже маленькая лужица
Уже застывшая пропищала: – Ну вот,
У меня слеза на реснице жемчужится,
А он тащит в какой-то звездный хоровод. –
И от ее писка ли, от смеха ли
Вздыбившихся улиц, несущих размеренный шаг
Звезды на горизонте раскачались и поехали,
Натыкаясь друг на друга впотьмах.
И над черною бездной, где белыми нитками
Фонарей обозначенный город не съедется,
Самым чистым морозом выткано:
Млечный Путь и Большая Медведица.
Февраль 1915 г.
Самоубийца
Ел. Ш.
Загородного сада в липовой аллее
Лунный луч, как мертвый, в кружеве листвы,
И луна очерчивает, как опалы млея,
По печали вытканный абрис головы.
Юноша без взгляда, гибкостью рассеян,
Пальцы жадно ловят пылкий пульс виска,
Н тоска из шумов скрывшихся кофеен
Приползает хрупко хрустами песка.
Юноша без взгляда, – это ведь далеко! –
Ну, почем я знаю загородный сад?…
Юноша без имени, – это ведь из Блока, –
О тебе, мой дальний, грустно-милый взгляд…
Там, где кушей зелень, там оркестр и люди,
Там огни и говор, и оттуда в тень,
Проплывает в хрупком кружеве прелюдий,
Как тоска и мысли, лунная сирень.
Этот свет и блики I Это – только пятна
На песке дорожек от лучей луны
Или шепот шума вялый и невнятный
В хрупких пальцах цепкой, хрупкой тишины.
И не может выстрел разорвать безмолвья,
Сестры, только сестры – смерть и тишина.
Только взор, как пленкой, весь утонет в олове,
И не отразится в нем с вершин луна.
Апрель 1914 г.