Обивает голая у потемок пороги –
Да уж больно мала у ноги-то щелка:
Не пробиться ни коршуну, ни черному граку.
А у милой застужены обнаженные ноги!
Как пойдут передергивать, перепрыгивать захлестни
И улезут медведицы под укаты в берлоги,
То-то будут запрашивать на базарах дороги,
То-то станут недороги закоревшие пролежни!
«Белые медведи из датского фарфора…»
Белые медведи из датского фарфора
Пролетают, как диких гусей вереницы,
Задевая крылом золотую гондолу.
И выжженный можжевельник склоняется долу,
Поют серебряные повода зарницы –
Неспокойные струны вечернего простора.
Сердце бойца ли расплющено карнавалом?
Как они бряцали жалящим железом!
Заблудились дороги неразъезженным лесом…
Старый витязь едет по опушке рощи;
Искусала змея его поганым жалом,
Пропал он, старый, попал, как кур во щи
За хрустальным пологом, за лазурным обрезом.
Зимние горностаи, как стрелы из колчана ветров,
Как раскаленные до бела молнии
Изрешетили многих, долгих лет кровь…
Завязи горла завязали в гордиев узел.
И поют одни лишь травы дальние
С колесницы Фаэтона, с высоких козел.
Евгений Шиллинг
Лазарь (стансы)
Лазарь звенящий.
Бряцающий уголь!
Лазарь пришел.
Больно бранящий, –
Ясно ли, вьюга ль,
Лазарь пришел!
Знает он много.
Кимвал его знанье.
Голос гнусит.
Вышел из лога,
Плакал он бранью, –
Слезы из сит.
Знал он до смерти
Мареу Марией,
Марию любил.
Ныне, как черти,
Отринул . . . . .
Стал у кормил.
Мария открылась
Ему по другому,
Мареа за ней.
С гнойного рыла
Улыбка, как с дома
Горсти камней.
Молитвенные стансы (Нищий)
Ваше здоровьице! небесное, богатое!
Я не захвастлив на Вас.
Дайте голодному, без поля оратаю.
Ратую, смутный как квас.
Лязгаю голосом в городе голода
Жалую тенью я к Вам.
Дайте щепотку небесного солода!
Исходы дайте губам!
Осанна . . . . .! Осанна!
Очнитесь! ответа жду.
Ваша . . . . .! Стаканчик туманного.
. . . . . . . . буду.
Вы отдыхаете где-то на облаке,
В . . ременчатый стул.
Дайте позавтракать не нашею воблою,
Ветер съедобным пахнул.
Г. Ростовский
«Завит в эти путаные переулки…»
…Для передачи в мир, около большого тернового куста, на границе рассудка.
Завит в эти путаные переулки
Мой безумный, мой тяжкий танец,
И невнятные слова, как у пьяницы,
Срываются с помертвевших губ.
Ах, не верьте, не верьте!
Шаги мои спутаны и гулки,
Но это от боли, от боли, –
От той, что сестра смерти,
Сестра помертвевших уст.
И путь один, один, туда, на границу рассудка,
Где терновый куст.
Константин Олимпов
Буква Маринетти
Я, Алфавит. мои поэзы – буквы.
И люди – мои буквы.
Мозги черепа – улицы города.
Идеи – трамваи с публикой – грезы –
Мчатся по рельсам извилистых нервов
В гарные будни кинемо жизни.
Глаз-небокоп бытия мирозданья
Ритмом зажег электрической мысли
Триумф!
Зрячее ухо звони в экспансивный набат.
Двигайтесь пеньем магнитные губы
В колесо ног рысака на асфальте:
Гопь гоп, топотом, шлёпотным копытом,
Апплодируй топотом, хлопайте копыта
Оптом, оптом!
1 февраля 1914 г.
М. Струве
О картинах Н. С. Гончаровой
Порвав вульгарные объятья
Крестами византийских рук,
И наболевшие проклятья
Верлэнами безглазых мук,
Нанизывая ожерельем
Неутолимую печаль,
Над обнаглевшем менестрелем
Издевка острая, как сталь, –
Что даже за окошком город
Мечтой мучительной затих,
Приемля, не по силам молод,
Весною Пашущий Триптих.
Пожарные
На ходу звеня и подпрыгивая,
Оглушая грохотом колес.
Мчатся стремительно квадриги, –
Городской пожарный обоз,
Впереди трубач на взмыленном,
На разгоряченном коне
Скачет в облаке пыльном
И громко трубить об огне.
И, желанной вестью утешенные,
Разносчик, студент и офицер
Устремились по улицам поспешно.
Где трубач, звеня, пролетел.
В переулке за двумя поворотами,
Ожидая, чернеет народ
От жару лопнули стекла; ворота,
Задыхаясь, раскрыли рот.
Привезенные конями послушными,
Соскакивают на ходу.
И один за другим равнодушно
Исчезают в знойном аду.
Но вот миновали опасности.
Улица начинает пустеть…
Все это было совсем напрасно
И нечего было смотреть.
Портрет Божидара
Философский камень фантаста
– Благородный! – завизжал тогда отвратительный карлик, – поверь, лишь во мраке спасение! – и горбатый уродец влез в камин.
Седая голова старца не поднялась от стола. Но вдруг в переплете окна свистнула стрела. Тяжелый вздох, и душа сира отлетела к престолу лазури. Так началось это злобное восстание, этот богомерзкий бунт, о котором с ужасом будут вспоминать потомки,
– И проч., и проч. – … так заканчивалась газетная заметка, которую моей милости благоугодно было выбросить за окно. Серые буквы монотипа в сотый раз пережевывали: – NN – претенциозен, NN – ослохвост, NN – бездарен… еще что? Ничего особенного: опять все сначала: – NN – претен… Это было самое скучное занятие, которое можно было себе представить, – читать эти хилые вопли на непонятную для авторов их тему. Сперва меня это занимало; не серьезно, просто так: – чего же люди сердятся? Потом я понял, что это было их призвание, что их первый младенческий крик-был уже нечленоразделен, но в переводе гласил:
– Какая неудачная погода!
Однако я пытался бросить «глупости» и писать понятно. Но правая рука сама вычерчивала тени, сражение которых было столь же прекрасно и сложно, как «Лепантская Победа» Павла Веронезе. Безутомительно погружался я в этот синий и алмазный танец, покуда лопасти и глыбы эпистолярного сна не возвращали меня к действительности. Мне было дано привыкнуть к его скудным и жалким разнообразиям и им я предпочел хладное и безумное однообразие моего искусства.
Я вошел во дворец двух родительных падежей: во дворец искусства искусства. Там мои обожженные падалью ноздри определенно услыхали перекрещивающиеся запахи, где возникал Плотин со свою формой формы. Но скоро удалось мне различить, что я ошибся – и что мне уже предстояло разбивать головой иную стену. Оглянувшись, я заметил, что и здесь (Дворец двух родительных падежей) все столь же косно, глыбно, одноповерхностно, трехызмерно, как и в том ридикюльном мире, который мне удалось позабыть. Стереометрия Давидова сидела здесь, как дама на перроне захолустной станции. Я поцеловал ее руку, желтую и жирную с бумагоподобной кожей – сердце мое повернулось от острого отвращения. Но день еще только заходил: утро серыми руками мазало голубые пятна на поношенном сюртучке мрака. В моем распоряжении было время, ибо никогда не следует разбивать голову ночью, если это можно сделать днем. Я вступил в разговор с рыхлой встречницей.
– Здравствуйте, мадам! – сказал я несколько робко.
Ее грязнокоричневые букли качнулись. Из уст ее дохнуло смрадом, и голос заскрипел с потрясающей точностью ритма визгов:
– Здравствуйте, молодой человек.
Наш разговор касался самых разнообразных предметов. Милая лэди Фрагранция, которую так любил барон Мюнхгаузен, – не могла бы быть столь очаровательно непостоянной. Моя собеседница, раздавливая каждое мое слово, как негодный гриб, своей прижатой к виску ушной раковиной, простиралась ко мне, словно спрут. Но в ней было то достоинство, что она не скрывала своего падения, говоря: «У меня, батюшка, муж в семьдесят осьмом контужен и слух потерял. Купила я ему рожок (тогда еще этих Ваших тонкостей не было), и – подумай – он еще злее стал. Тебе бы, – говорит, матушка, свиней пасти, а не штаб-капитаншей быть! Так и сказал: свиней пасти. И точно предсказал, потому что мы в том же году деревеньку продали. Человек военный был и сурьезный. Вы вот спросите: отчего у меня под глазом шрам? А это он меня в сердцах об шкатулку хватил… Да, тихо раньше жили. И горя меньше было. А теперь вот, – сахар-шестнадцать копеек…» Тут я наступил ей на ногу и, выслушав ее деревянный крик по этому поводу, вышел из этого грязного сарая.
Но, вступив в зону и сферу так называемого «чистого воздуха» – и испытав глубокое презрение к этому текучему благосостоянию швейцарских отелей, я энергично повернул мой изукрашенный шрамами лоб к той эфирной, прозрачной, внесущей стене, цитадель которой была предметом моих вожделений.
Здесь мне пришлось выдержать острый и значительно неприятный разговор с некоторым субъектом, внешность которого была до чрезвычайности неосновательна, движения глубоко релятивны и продуманны, голос размерен, натянуто краток – речь бесконечно многословна. Я сказал, увидев его: – «Ах, какая встреча!» Этим я хотел выразить мое глубочайшее уважение к нему… Но он сделал вид, указывавший, что он слишком многозначителен, чтобы понимать такие пустяки. Он начал говорить – это было так же весело, как чтение энциклопедии т-ва Гранат а livre ouvert. Он думал, он – более