Второй сборник Центрифуги — страница 8 из 22

ропь осмотрительности, бес точности подсказывает нам двойную поправку.

II

Надо не на шутку бояться щекотки, чтобы ходячая теория футуризма популярного образца оказывала свое действие. «Ритм жизни, похищаемой в таксомоторе, ритм творчества, помещенного в технические предприятия…» – pardon, дальше то что же? – «Отсюда и современное искусство…?» – Ах, да, совершенно так же объясняла бы какая-нибудь со вчера неузнаваемая обезьяна новые свои ухватки. Появлением в зверинце дотоле в нем отсутствовавшего представителя непарнокопытных. Тем же порядком. Но обезьяны не нуждаются в оправдании. И даже Аристотелевский мимэсис во всяком случае не может служить оправдательной речью в защиту обезьяны.

Искусство импрессионизма-искусство бережливого обхождения с пространством и временем – искусство укладки; момент импрессионизма – момент дорожных сборов, футуризм-впервые явный случай действительной укладки в кратчайший срок. Поспешность, ему свойственная, настолько же далека от непривычной скорости Мерседеса, насколько далека она и от медлительности Нарзесовых передвижений. Вообще, движения всех скоростей, наблюдаемые нами, представляют собою только одну из многоразличнейших статей всего, предназначенного к этой укладке добра. Наконец, поспешность эта ни в чем не вяжется с мистической поспешностью вечно и когда бы то ни было и опять-таки ежечасно у мистиков приспевающих сроков и открывающихся путей. Впрочем,это – вторая поправка, подсказанная нам бесом точности. Вперед, однако, надо разделаться с первой.

Поспешность эта, не что иное, как спешность назначения; искусство на каждом шагу, ежедневно, ежечасно получает от века неизменное, лестное, ответственное, чрезвычайно важное и спешное назначение. Где обезьяна от искусства в limt = 0 видит формулу кинематического мгновения, посетитель зверинца прозревает прямо противоположный предел. Позвольте же импрессионизму в сердцевинной метафоре футуризма быть импрессионизмом вечного. Преобразование временного в вечное при посредстве лимитационного мгновения-вот истинный смысл футуристических аббревиатур.

Символисты явили нам в символах образчики всевозможных coffres volants. Содержание, импрессионистически укладывавшееся в ландшафтах, реальных и вымышленных, в повестях, действительных, и тогда уголовных, мнимых и головоломных тогда, в мифах и в метафорах-содержание это стало живым и авантюристическим содержимым единственного в своем роде coffre volant-футуриста.

Душа футуриста, укладчика с особым какимто душевным складом, реалистически объявлена им метафорою абсолютизма лирики; единственно приемлемый вид coffre volant. Сердца символистов разбивались о символы, сердца импрессионистов обивали пороги лирики, и лирике сдавали взбитые сердца. Но только с сердцем лирики начинает биться сердце футуриста, этого априориста лирики. Такова и была всегда истинная лирика, это, поистине априорное условие возможности субъективного.

Субъективная оригинальность футуриста – не субъективность индивида вовсе. Субъективность его должно понимать, как категорию самой Лирики, – Оригинала в идеальном смысле. Кстати, желательно было бы пополнение Словаря Отвлеченностей последним этим термином. Тогда мы перестали бы прибегать к помощи двусмысленной «субъективности». Тогда, во всех тех случаях, где эстетики заговаривают о «платоно-шопенгауэровских» идеях, архетипах и об идеале, мы ввертывали бы красное наше словцо.

Оригинал – интегральное начало оригинальности (логически пропорциональное понятиям: V, d и т. п. ал-ам) – больше ничего. Ни слова об анамнезисе или о довременных подлинниках! Таков самостоятельный постулат категории оригинальности, – присущей самой Лирике.

Итак, во-первых, мышцы футуристических сокращений никак не сродни мускулатуре современной действительности. Нервическая, на взгляд, техника футуризма говорит скорее о нервности покушения на действительность, совершаемого Лирикой. Вечность, быть может, – опаснейший из мятежников. Ее действия порывисты, настойчивы, молниеносны.

III

Не ангел скромности, далее, бес точности вырывает у нас и второе признанье: – Футурист-новосел Будущего, нового, неведомого?

С легкой руки символистов в новейшей литературе водворился конфузный тон глубокомысленнейших обещаний по предметам, вне лирики лежащим. Обещания эти тотчас же по их произнесении всеми забывались: благодетелями и облагодетельствованными. Они не сдерживались никогда потому, что глубокомыслие их переступало все границы осуществимости в трех измерениях.

Никакие силы не заставят нас, хотя бы на словах, взяться за… приготовление истории к завтрашнему дню. Тем менее отважимся мы покуситься на такое дело по доброй воле! В искусстве видим мы своебычное extemporale, задача коего заключается в том единственно, чтобы оно было исполнено блестяще.

Среди предметов, доступных невооруженному глазу, глазу вооруженных предстал ныне призрак Истории, страшный одним уже тем, что видимость его – необычайна и противоречит собственной его природе.

Мы не желаем убаюкивать свое сознание жалкими и туманными обобщениями. Не надо обманываться: действительность разлагается. Разлагаясь, она собирается у двух противоположных полюсов: Лирики и Истории. Оба равно априорны, и абсолютны.

Батальоны героев, все ли чтут в вас сегодня батальон духовидцев, всем ли ведомо, что ослепительные снопы «последних известий» – это – снопы той разрушительной тяги, которою чревато магнитное поле подвига – поле сражения: поле вторжения Истории в Жизнь. Герои грозного ее а priori! Нечеловеческое лежит в основе вашей человечности. Жизнь и смерть, восторг и страдание-ложные эти наклонности особи – отброшены. Герои отречения, в блистательном единодушии – признали вы состояния эти светотенью самой истории и вняли сокрушительному ее внушению.

Пред духовидцами-ль нам лицемерить? Нет, ни за что не оскорбим мы их недозволенным к ним приближением. Ни даже с точностью до одной стомиллионной, с точностью, позволительною любому из нас, в стомиллионном нашем отечестве.

Не тень застенчивости, бес точности внушил нам это признание.

Года следовали, коснея в своей череде, как бы по привычке. Не по рассеянности ли? Кто знал их в лицо, да и они, различали ли они чьи либо лица?

И вот на исходе одного из них, 1914-го по счету, вы смельчаки, вы одни и никто другой, разбудили их криком неслыханным. В огне и дыме явился он вам, и вам одним лишь, демон времени. Вы и только вы обратите его в новую неволю. Мы же не притронемся ко времени, как и не трогали мы его никогда. Но между нами и вами, солдаты абсолютной истории – миллионы поклонников обоюдных приближений. Они заселят отвоеванную вами новую эру, но, семейные и холостые, влюбляющиеся и разводящиеся, – со всей таинственностью эгоизма и во всем великолепии жизни пожелают они совершить этот новый переезд.

И скажите же теперь: как обойтись без одиноких упаковщиков, без укладчиков со своеобразным душевным складом, все помыслы которых были постоянно направлены на то, единственно, как должна сложиться жизнь, чтобы перенесло ее сердце лирика, это вместилище переносного смысла, со знаком черного бокала, и с надписью: «Осторожно. Верх».

Борис Пастернак

Слова у Якова Беме

«Имя Якова Беме не должно бы звучать ново для русского читателя. В нашей истории была… эпоха, ознаменованная просветительною деятельностью Новикова и двух поколений его сподвижников. Сочинения Беме были одним из главнейших источников, откуда тогдашние масонские круги черпали знание и вдохновение не только для пиэтистических созерцаний, но и для практической жизненной работы», говорит переводчик в предисловии к «Утренней Заре»[1]. Но теперь нам удастся видеть сочинения Беме лишь у антиквариев, благочестивые их переводчики скрываются обыкновенно под инициалами, звездочками. Однажды нам пришлось слышать, что один такой перевод был озаглавлен: «Творения во святых отца нашего Иакова Бемова»; насколько это достоверно, нам неизвестно, но даже и легенда такая не могла возникнуть, не имей Беме сильной связи с Россией. Но эта связь – есть контакт с высшими образованными классами; с низшим же, черноземным элементом Беме связан и по сию пору, может быть, еще органичнее и неразрывнее. Русские наши «хлысты» (от «хилиасты») из среды которых выделялись впоследствии «скопцы»[2], явились у чениками Кульмана и Нордемана, последователей Якова Беме. Стоит заметить, что Кульман, проповедывавший в Голландии, Германии, Англии и Турции, успеха нигде не имел, а только в России его мученическая кончина (он был сожжен в Москве, в 1689 году, после страшных пыток) привлекла к нему мистически настроенные умы.

Поэтому чрезвычайно интересен первоисточник двух громадных движений. С другой стороны это необыкновенное произведение замечательно непосредственно. Мы должны быть весьма благодарны к-ву «Мусагет» за издание этой книги в прекрасном переводе и столь же приятном внешнем виде[3].

Нам уже приходилось говорить[4] о сочинениях мистических, рассматривая их с точки зрения техники их стиля, их риторического построения. Нам пришлось сказать однажды[5], что «символика – есть некий modus scribendi, во многом стоящий в совершенной зависимости от вечных законов лирики». Приходилось нам также говорить и об роли отдельных слов для художника. Теперь мы, оставив в стороне мистическое содержание книги (ибо не обладаем для оценки его достаточно конденсованными чувствованиями) попробуем здесь указать на некоторые чрезвычайно любопытные особенности языка Беме.

Человеку современности несомненно весьма трудным будет чтение Беме. Причина тому весьма проста. Из целей, нужно думать, полугигиенических, в настоящее время все более или менее существенные слова из обихода извлечены; остались слова полуформулы, слова градативного, верификационного значения. Что можно сказать, например, про слова «эксцесс», «культура», «самосознание» и т. д.? Нанизывание тысячи этих побрякушек одну на другую, для выяснения какого-нибудь, по большей части чрезвычайно ничтожного факта, называется общением людей друг с другом. Результато