mamãe и думаю: а что если и те периоды, когда она оставляла меня одну, как-то связаны с ее болезнью? Я вспоминаю, как мы бродили по лесам, как болели и ныли у меня ноги, все в ссадинах и мозолях, но мама только шла вперед и велела мне не отставать. И хотя в моей памяти осталось множество счастливых воспоминаний, есть моменты, которые я так до конца и не поняла. Может быть, ее болезнь все объясняет? Я вспоминаю, как она истерически кричала у ворот приюта, и гадаю про себя, не связано ли и это с болезнью. То, что она не понимала, что должна была делать, и никто ничего ей не объяснил; и то, что она не явилась в суд. Мне больно об этом думать, и я снова чувствую себя брошенным ребенком. Я знаю, что она никогда нас не била, но если бы она была совершенно здорова, то не оставляла бы меня одну так часто. Но больше всего меня беспокоит мысль о том, что,
возможно, я всегда подозревала, что персонал приюта прав насчет болезни моей матери. Я не могу отделаться от мысли, что, возможно, продолжала отрицать это и повзрослев, только оттого, что не хотела предавать свою мать.
Я понимаю, что в детстве понимала ситуацию не лучше, чем сейчас, но чем старше становилась, тем крепче цеплялась за это отрицание, хотя голосок в голове твердил обратное. Невзирая даже на воспоминания, которые я не всегда понимала. Мне не хотелось, чтобы это оказалось правдой, и единственным способом не дать волю сомнениям было ни на секунду не верить этому настойчивому голоску, продолжавшему твердить «А вдруг?» Нелегко признать, что я стала жертвой собственного отрицания. С моей стороны это было наивно, но в то же время я понимаю: это самое отрицание помогло мне выжить. Но как больно осознавать, что этот красивый стеклянный шар был с трещиной. В детстве мне все виделось в черно-белых тонах, я не могла иначе. Из-за своего упрямства, даже повзрослев, я отказывалась прислушаться к шепоту в голове, который сомневался в умственном здоровье мамы.
Mamãe говорит, что ей явился Бог и велел оставить нас в детском доме. Если бы она знала, что нас у нее отнимут, то не послушала бы его. Я улыбаюсь, не зная, что делать. Не могу же я просто сказать ей, что я благодарна за то, что «Бог» ей это подсказал, – ведь на самом деле так и есть. Я чувствую, что разрываюсь надвое. С одной стороны, я испытываю разочарование и не знаю, как сложится наше дальнейшее общение и как повлияет на него ее болезнь. Но, с другой, я поражена тем, что, несмотря на болезнь, она окружила меня любовью и теплом, смогла воспитать и научить быть верной. Я знаю, что эти чувства не раз спасали меня. Но самое поразительное то, что маленькой Криштиане удалось выжить в пещерах, на улице и в трущобах. Впервые в жизни я по-настоящему осознаю, через что прошла и как горжусь той маленькой девочкой, которая так отчаянно боролась.
Внезапно мама снова спрашивает о Патрике. Мне это приятно: она уже несколько раз спросила о нем. В ее любви не может быть сомнений, я всегда ее чувствовала. Многое всплывает во время нашей беседы. Например, я узнаю, что моего биологического отца звали Бето, и его убили, когда я была маленькой. По тому, как мама о нем говорит, я понимаю, что она его очень любила. Я пытаюсь представить свою семью – одновременно новую и старую. У матери моей матери было двадцать детей.
– Погоди-ка! – вмешивается Витория и принимается спорить со своей старшей сестрой Эльзой о том, сколько все-таки было детей – двадцать или двадцать один. Мы с Ривией потрясенно переглядываемся. Я прошу Ривию спросить у моих тетушек, сколько у меня двоюродных братьев и сестер – в ответ они лишь разводят руками: они давно сбились со счета. В этот момент я думаю о том, что хорошо бы их всех найти.
Все перебивают друг друга, но ясно одно: мамины родители жили в Диамантине. Жили они неплохо, дедушка был щедрым человеком. Когда к нему приходили за помощью, он часто одалживал деньги, но редко получал их назад. И вот понемногу семья дошла до того, что едва сводила концы с концами. Однажды, когда моей матери – самой младшей из их огромного выводка – было четыре года, он покончил жизнь самоубийством: застрелился. Бабушка осталась совершенно одна с кучей детей, а через два года, когда маме было шесть, умерла и она. Маме пришлось отправиться в Рио-де-Жанейро, к брату. Кажется, никто не хочет рассказывать эту историю целиком: чувствуется, что им неловко, но в конце концов они признаются, что у маминого брата были проблемы с алкоголем, и он плохо с ней обращался. Когда ей было четырнадцать, она в буквальном смысле выпрыгнула из окна и сбежала. Потом у нее родилось двое детей – мои старшие братья. Я спросила о них и узнала, что один умер, а куда делся второй, никто не знает. Еще у мамы был ребенок после Патрика, и одна бездетная состоятельная пара предложила ей за него деньги. Пока она была беременна, они давали ей денег и оплачивали медицинскую помощь, а потом забрали ребенка. Когда же мама передумала и захотела отдать им деньги, а взамен вернуть своего ребенка, было слишком поздно. Я спрашиваю: где он теперь? Но они о нем ничего не знают. Я до сих пор помню шрам от кесарева сечения, который показывала мне мама в один из своих визитов в приют, когда я спросила о своем младшем брате, которого назвала Эрик. Помню, как хотела его увидеть – хоть разок! – чтобы знать, как он выглядит.
Внезапно, после всего услышанного за эти несколько часов, я чувствую себя совершенно измотанной. Я вижу, что и Ривия уже устала переводить, и спрашиваю: «Может быть, нам пора вернуться в отель и отдохнуть?» В ответ она испепеляет меня взглядом и заявляет, что ни за что на свете не скажет моей семье, что мы уезжаем, когда мы не виделись двадцать четыре года. Я знаю, что она права, но я так устала! В этой поездке на меня свалилось столько впечатлений, столько воспоминаний, требовавших осмысления, и в особенности – волнение и предвкушение этой встречи. Столько лет я ждала этого дня – с самого детства, когда скучала по mamãe и хотела ее увидеть, когда гадала, как она себя чувствует и жива ли; когда в юности я думала о ней и перешептывалась с ней, когда меня никто не слышал; когда, повзрослев, думала, что она, должно быть, уже умерла, потому что не представляла, как можно выжить в тех жалких условиях, в которых нам приходилось существовать. Столько раз я представляла, что скажу ей, когда снова увижу, – если мы еще когда-нибудь увидимся. И вот теперь, после стольких лет, я стою рядом с женщиной, по которой так тосковала, и чувствую совершенное опустошение. Словно на моих плечах лежит груз всего мира, и я могу наконец остановиться и сбросить его, но все мои мышцы ноют и болят. Я знаю, что должна бы ценить каждое мгновение этой встречи с моей матерью, которую подарила мне судьба, но в этот момент мне хочется лишь одного: вернуться в отель и лечь спать. Теперь, когда мы снова нашли друг друга, мне хочется верить, что у нас еще будет время и жизнь даст нам еще один шанс. И все же я медлю. Как знать, сколько на этот раз отмерила нам судьба? Я благодарна ей за эту встречу, поэтому собираю остатки энергии и стараюсь насладиться этим чудом.
Наконец мы возвращаемся в отель и отдыхаем. Чуть позже, в тот же вечер – праздник, и я надеваю длинное черно-белое платье. На празднике – другие члены моей семьи, несколько моих двоюродных братьев и сестер и их дети. Громко играет бразильская музыка, все смеются и обнимаются. Все пьют пиво, и хотя я никогда особенно его не любила, но уже перешла к третьей бутылке. Дельза, одна из моих двоюродных сестер, передает мне еще пиво, и я благодарю ее. Она смеется – похоже, я ей нравлюсь, – и говорит, что это у меня в крови. Семья соглашается, а испытываю гордость оттого, что они приняли меня за свою – пусть даже речь только о пиве. В этот момент я счастлива уже тем, что мне здесь рады, и что я – член семьи. В течение вечера несколько человек осторожно спрашивают меня, не сержусь ли я на семью за то, что все вышло так, как вышло; за то, что они не заботились обо мне и маме, когда мы жили в пещере и на улице; за то, что сдались и не искали меня и брата, и за то, что не смогли обеспечить моей матери должный уход.
На эти вопросы нелегко ответить. Честно говоря, я до сих пор не все понимаю. Но я прекрасно осознаю, что мы живем в совершенно разных мирах, что жизнь – непростая штука, и не все можно понять. Но сильнее всего – чувство благодарности за то, что я получила возможность снова с ними увидеться. Я изо всех сил стараюсь дать им понять, что не держу на них зла и что я рада знакомству со всеми ними. Что было, то было. Какая теперь разница, кто и что сделал и что можно было сделать по-другому? К чему теперь злиться на мою семью?
Будущее будет таким, каким мы сами его создадим, и я не собираюсь лишать себя и свою бразильскую семью возможности на воссоединение.
Мы обнимаемся и идем танцевать в маленькую комнату с телевизором. Они учат меня нескольким танцевальным па. Мы с мамой танцуем вместе. У нее болят бедра, поэтому мы просто раскачиваемся из стороны в сторону в ритме музыки. Потом начинается песня побыстрее, и моя тетя Эльза, которой восемьдесят шесть, принимается лихо отплясывать – а я только диву даюсь, как ей удается так плавно двигаться. Сама я едва поспеваю за ритмом и со смехом думаю, что природа была к ней благосклонна.
Все фотографируются. Мы продолжаем танцевать, и я думаю, что, наверное, это лучшее – или, во всяком случае, самое бразильское – завершение вечера. Я смотрю на маму и внезапно, охваченная эйфорией, понимаю, что ее болезнь ничего не меняет ни для меня, ни для моих воспоминаний, ни для моих чувств. Учитывая то, через что ей пришлось пройти, да еще если прибавить к этому ее болезнь, моя мама еще сильнее, чем я думала.
В этот момент мама снова спрашивает о Патрике, и я отвечаю, что он приедет через несколько дней и что ему не терпится встретиться с ней. Я изо всех сил надеюсь, что их встреча пройдет хорошо. Патрик был совсем маленьким, когда они с мамой расстались, и я не знаю, как они поладят в будущем. Но надеюсь, что между ними возникнет крепкая связь – и сама я тоже намерена быть к ней как можно ближе. В этот момент я не сомневаюсь: так и будет.