По-видимому, имея в виду данное письмо, И. С. Аксаков, живший в это время в Калуге, сообщает со слов Л. И. Арнольди отцу, что Смирнова получила «письмо от Гоголя, говорит, самое утешительное. Он уверяет ее, что будет 2‐й том „Мертвых душ“, будет непременно, что книгу свою издал он для того, чтоб посудить и себя, и публику, что он твердо убежден, что можно выставить такие идеалы добра, перед которыми содрогнутся все, и петербургские львицы пожелают попасть в львицы иного рода! Последнее мне не нравится: все же это будут идеалы, а не живые, грешные души человеческие, не действительные лица» (письмо С. Т. Аксакову от 25 марта 1847)[90].
Еще определеннее о преемственности второго тома «Мертвых душ» по отношению к «Выбранным местам…» сам Гоголь говорил в письме А. M. Виельгорской:
Поверьте мне, что мои последующие сочинения произведут столько же согласия во мнениях, сколько нынешняя моя книга произвела разноголосицы, но для этого нужно поумнеть. Понимаете ли вы это? А для этого мне нужно было непременно выпустить эту книгу и выслушать толки о ней всех, особенно толки неблагоприятные, жесткие, как справедливые, так и несправедливые, оскорбительные для самых нежных сердечных струн, словом, все те толки, от которых отворачивает уши человек неопытный, несведущий в науке жизни и в науке души человеческой. Итак, не скрывайте от меня ничьих мнений о моей книге и ради меня дайте себе труд узнавать их, поручайте также другим узнавать их повсюду» (письмо от 4 (16) марта 1847 г., Неаполь).
«Выбранные места…» были большинством рецензентов сурово раскритикованы. И самый суровый приговор прозвучал в знаменитом зальцбруннском письме из уст В. Г. Белинского. Но именно критика, полученная Гоголем в адрес книги, на которую он возлагал столь большие надежды, заставила его изменить свое к ней отношение. В «Выбранных местах…» он перестал видеть подготовительный этап для восприятия читателем второго тома «Мертвых душ». А в том, что «Выбранные места…» стали проповедью, попытавшейся «наскоро высказать смысл и содержание „Мертвых душ“», увидел слабость[91]. В феврале 1847 года Гоголь написал П. А. Вяземскому из Неаполя:
Здесь действовал также страх за жизнь свою и за возможность окончить начатый труд («М<ертвые> д<уши>»), страх извинительный в моих болезненных недугах, которые были слишком тяжелы. Этот страх заставил заговорить вперед о многих таких вещах, которые следовало развить во всем сочинении так, чтобы не походили они на проповедь. <…> Нет вещи, которой бы нельзя было сказать, если только сумеешь сказать поосмотрительней и полегче. Пословица недаром говорит: «Тех же щей, да пожиже влей» (письмо П. А. Вяземскому от 16 (28) февраля 1847 г.).
По контрасту с «Выбранными местами…» Гоголь выдвигает теперь новое требование – естественности и простоты, «мудрости, которой <…> необходимо надобно приобрести побольше затем, чтобы уметь, наконец, заговорить потом просто и доступно для всех о тех вещах, которые покуда недоступны» (письмо A. M. Виельгорской от 4 (16) марта 1847 г., Неаполь).
Нынешняя книга моя, – утверждает он, – есть только свидетельство того, какую возню нужно было мне поднимать для того, чтобы «Мертвые души» мои вышли тем, чем им следует быть. Трудное было время, испытанья были такие страшные и тяжелые, битвы такие сокрушительные, что чуть не изнемогла до конца душа моя. Но, слава Богу, все пронеслось, все обратилось в добро. Душа человека стала понятней, люди доступней, жизнь определительней, и чувствую, что это отразится в моих сочинениях. В них отразится та верность и простота, которой у меня не было, несмотря на живость характеров и лиц (письмо А. С. и У. Г. Данилевским от 6 (18) марта 1847 г., Неаполь).
То же почти дословно он повторяет и в письме В. В. Львову:
…одна из причин появленья нынешней моей книги была возбудить ею те разговоры и толки в обществе, вследствие которых непременно должны были выказаться многие мне незнакомые стороны современного русского человека, которые мне очень нужно взять к соображенью, чтобы не попасть в разные промахи при сочинении той книги, которая должна быть вся природа и правда. Если Бог даст сил, то «Мертвые души» выйдут так же просты, понятны и всем доступны, как нынешняя моя книга загадочна и непонятна. Что ж делать, если мне суждено сделать большой крюк для того, чтобы достигнуть той простоты, которою Бог наделяет иных людей уже при самом рожденьи их (письмо от 8 (20) марта 1847 г., Неаполь).
Теперь, когда становится известна реакция русского общества на «Выбранные места…», вера во всемогущество проповеди подвергается Гоголем сомнению в пользу живого художественного слова[92]. Особенно подчеркивая ту опасность, которая грозит продолжению «Мертвых душ», если ему не удастся достичь искомой жизненности образов (см. письмо А. С. и У. Г. Данилевским от 6 (18) марта 1847 г., Неаполь), и уже словно извиняясь за «Выбранные места…», Гоголь признается А. О. Россету:
Одна из причин печатания моих писем была и та, чтобы поучиться, а не поучить. А так как русского человека до тех пор не заставишь говорить, покуда не рассердишь его и не выведешь совершенно из терпения, то я оставил почти нарочно много тех мест, которые заносчивостью способны задрать за живое. Скажу вам не шутя, что я болею незнанием многих вещей в России, которые мне необходимо нужно знать. Я болею незнаньем, что такое нынешний русский человек на разных степенях своих мест, должностей и образований. Все сведения, которые я приобрел доселе с неимоверным трудом, мне недостаточны для того, чтобы «Мертвые души» мои были тем, чем им следует быть. Вот почему я с такою жадностью хочу знать толки всех людей о моей нынешней книге, не выключая и лакеев. Собственно, не ради книги моей, но ради того, что в суждении о ней высказывается сам человек, произносящий суждение. Мне вдруг видится в этих суждениях, что такое он сам, на какой степени своего душевного образованья или состоянья стоит, как проста, добра или как невежественна или как развращена его природа. Книга моя в некотором отношении пробный оселок, и поверьте, что ни на какой другой книге вы не пощупали бы в нынешнее время так удовлетворительно, что такое нынешний русский человек, как на этой. Не скрою, что я хотел произвести ею вдруг и скоро благодетельное действие на некоторых недугующих, что я ожидал даже большего количества толков в мою пользу, чем как они теперь, что мне тяжело даже было услышать многое, и даже очень тяжело. Но как я благодарю теперь Бога, что случилось так, а не иначе! Я заставлен почти невольно взглянуть гораздо строже на самого на себя, я имею теперь средство взглянуть гораздо верней и ближе на людей, и я, наконец, приведен в возможность уметь взглянуть на них лучше. Что же касается до того, что при этом деле пострадала моя личность (я должен вам признаться, что доныне горю от стыда, вспоминая, как заносчиво выразился во многих местах, почти à la Хлестаков), то нужно чем-нибудь пожертвовать. Мне также нужна публичная оплеуха и даже, может быть, более, чем кому-либо другому. Но дело в том, что обстоятельствами нужно пользоваться: Бог высыпал вдруг целую груду сокровищ, их нужно подбирать обеими руками. Если вы хотите сделать мне истинно<е> добро, какое способен делать христианин, подбирайте для меня эти сокровища, где найдете. <…> Поверьте, что без выхода нынешней моей книги никак бы я не достигнул той безыскусственной простоты, которая должна необходимо присутствовать в других частях «М<ертвых> д<уш>», дабы назвал их всяк верным зеркалом, а не карикатурой. Вы не знаете того, какой большой крюк нужно сделать для того, чтобы достигнуть этой простоты. Вы не знаете того, как высоко стоит простота (письмо А. О. Россету от 3 (15) апреля 1847 г., Неаполь).
О новом осознании в 1847 г. своей миссии художника свидетельствует и его письмо С. П. Шевыреву от 20 ноября (2 декабря) 1847 года из Неаполя:
Если и нынешняя моя книга, «Переписка» (по мнению даже неглупых людей и приятелей моих), способна распространить ложь и безнравственность и имеет свойство увлечь, то сам посуди, во сколько раз больше я могу увлечь и распространить ложь, если выступлю на сцену с моими живыми образами. Тут ведь я буду посильнее, чем в «Переписке». Там можно было разбить меня в пух и Павлову, и барону Розену, а здесь вряд ли и Павловым, и всяким прочим литературным рыцарям и наездникам будет под силу со мной потягаться.
Так «Выбранные места…» и поэма «Мертвые души» стали в определенном смысле «единой книгой творений Гоголя»[93], пронизанной единством замысла[94]. От уготованной первоначально «Выбранным местам…» функции своеобразного ключа к пониманию поэмы Гоголь в итоге отказался. Теперь скорее продолжению поэмы суждено было реабилитировать «Переписку».
«Полное знание дела»: всё те же «Мертвые души»
Но и друзья не переставали надеяться на появление второго тома и призывать Гоголя к его завершению.
Прибавлю еще к сказанному, – напишет еще до выхода в свет «Выбранных мест…» М. П. Погодин Гоголю в Неаполь, – что если бы вышла теперь вторая половина М<ертвых> Душ, то вся Россия бросилась бы на нее с такою жадностию, какой еще никогда не было. Публика устала от жалкого состояния современной литературы. Странств<ующий> Жид был самым любоп<ытным> явленьем <…>. Ты думал о том, как бы Россия стала читать Одиссею. Нет, если хочешь взглянуть на существенность, подумай о том, как Россия читает Вечного Жида, Мартына Найденыша, Графа Монте-Кристо, Сына Тайны и проч., и проч., и проч. Не худо заглядывать иногда во все это. Не пора ли дать ей получше пищи?