<…> Я думаю, что в тебе совершился великой переворот и, может быть, надо было ему совершиться, чтобы поднять вторую часть М<ертвых> душ. О, да когда же ты нам твоим творческим духом раскроешь глубокую тайну того, что так велико и свято и всемирно на Руси нашей! Ты приготовил это исповедью наших недостатков, ты и доверши (письмо от 29 октября 1846 г.)[95].
Несколько дней спустя, под впечатлением от чтения «Развязки Ревизора», Погодин добавит к сказанному:
…вижу, как ты духовно вырос и дорос до второй части М<ертвых> душ, в которой, как надеемся, представишь такое добро, где уж будет точно добро. Не понимают, что надобно до того дорасти и что ты растешь к этому (письмо от 31 октября 1846 г., Москва)[96].
Совокупным ответом Гоголя на ожидания и вопрошания подобного рода станут слова, обращенные к В. В. Львову:
Так как вы питаете такое искренно-доброе участие ко мне и к сочиненьям моим, то считаю долгом известить вас, что я отнюдь не переменял направленья моего. Труд у меня все один и тот же, все те же «Мертвые души» (письмо от 8 (20) марта 1847 г., Неаполь).
Помимо интереса к бытовым зарисовкам и портретам характерных типажей (подробнее см. с. 253–261 наст. изд.), которые для Гоголя были важны в пору работы над «Выбранными местами….», у него обострилось внимание к литературе светского, нерелигиозного характера, в особенности к беллетристике, в которой «теперь проглядывает вещественная и духовная статистика Руси», как он формулирует это в письме Н. М. Языкову от 9 (21) или 10 (22) апреля 1846 года из Рима.
Пожалуста, – поясняет Гоголь А. О. Россету, – не забывайте того, что мне следует присылать только те книги, где слышна сколько-нибудь Русь, хотя бы даже в зловонном виде. Я очень боюсь, чтобы Плетнев не стал меня потчевать Финляндией и книгами, издаваемыми Ишимовой, которую я весьма уважаю за полезные труды, и уверен, что книги ее истинно нужны, но только не мне. Мне нужны не те книги, которые пишутся для добрых людей, но производимые нынешнею школою литераторов, стремящеюся живописать и цивилизировать Россию. Всякие петербургские и провинциальные картины, мистерии и прочие (письмо от 30 января (11 февраля) 1847 г., Неаполь).
В реакции Гоголя на «Парижские письма» (1846–1847) П. В. Анненкова также отражается та задача, которую он ставит перед собой как автором «Мертвых душ» – «разрешить самому себе, что такое нынешний русский человек во всех сословиях, на всех местах, начиная от высших до низших». Самого же Анненкова он призывает перевести свой взгляд с Парижа на Симбирск:
Недавно я прочел ваши письма о Париже. Много наблюдательности и точности, но точности дагер<р>отипной. Не чувствуется кисть, их писавшая; сам автор – воск, не получивший формы, хотя воск первого свойства, прозрачный, чистый, именно такой, какой нужен для того, чтобы отлить из него фигуру. <…> Я подумал: что, если бы на место того, чтобы дагер<р>отипировать Париж, который русскому известен более всего прочего, начали вы писать записки о русских городах, начиная с Симбирска, и так же любопытно стали бы осматривать всякого встречного человека, как осматриваете вы на мануфактурных и всяких выставках всякую вещицу? <…> будете глядеть на всякое событие и случай, как бы они ничтожны ни были, как на явленье психологическое, ваши записки вышли бы непременно интересны (письмо П. В. Анненкову от 31 июля (12 августа) 1847 г., Остенде).
И при этом через все гоголевские письма 1847 года проходит мысль о необходимости – прежде чем вновь взяться за продолжение поэмы – достичь того состояния, когда «разум» «озаряется полным знанием дела» (письмо А. О. Смирновой от 10 (22) февраля 1847 г., Неаполь).
Остается при этом неясным, сводилась ли работа Гоголя к обдумыванию или, в лучшем случае, к набрасыванию вчерне[97], или же, как полагает Ю. В. Манн, он первые три месяца 1847 года в Неаполе не только обдумывал, но и существенно продолжил работу[98]. В пользу последней версии косвенным образом свидетельствует очередной срок поездки в Иерусалим, который Гоголь наметил перед самым выходом в свет «Выбранных мест…»:
Если Бог мне поможет устроить мои дела, кончить мое сочинение, без которого мне нельзя ехать в Иерусалим, то я отправлюсь в начале будущего 1848 года в Святую землю с тем, чтобы оттуда летом того же года возвратиться в Россию. Итак, помните, что это может случиться только в таком случае, если Бог мне поможет все устроить так, как я думаю, и не пошлет мне препятствий, какие остановили в нынешнем году поезд мой, что, впрочем, случилось к лучшему и в несколько раз умнее того, как мы предполагаем (письмо М. И. Гоголь от 13 (25) января 1847 г., Неаполь)[99].
Данной версии несколько противоречит письмо Гоголя В. Г. Белинскому от 29 июля (10 августа) 1847 года из Остенде, в котором речь, пожалуй, идет о планах вернуться в Россию:
…мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками. <…> Не все вопли услышаны, не все страданья взвешены.
В письмах Гоголя 1847 года центральное место занимает тема благоустройства крестьян, которому в первой главе поэмы хочет посвятить свою жизнь герой «Мертвых душ» Тентетников. Характерно в этом смысле письмо Гоголя А. П. Толстому от 27 июля (8 августа) 1847 года из Остенде, в котором он осведомляется о Викторе Владимировиче Апраксине, сыне сестры А. П. Толстого С. П. Апраксиной, с которой писатель особенно сблизился в Неаполе в том году. Выпускник юридического факультета Московского университета, Апраксин (как и гоголевский Тентетников) желал «заняться не шутя благоустройством крестьян» («желанье сильное»). И Гоголь, тоже «не шутя», предлагает ему в помощницы А. М. Виельгорскую, которой в это время сам увлечен:
…признаюсь, в то же время подумал: хорошо, если бы он познакомился и узнал Ан<ну> Миха<й>лов<ну>. Почему знать? Может быть, они бы понравились друг другу. У Виктора Вл<адимировича> желанье сильное сделаться помещиком и заняться не шутя благоустройством крестьян. В таком случае вряд ли ему во всей России найти где лучшую помощницу, которая дейс<твует и> рассуждает так умно об этом деле, как я не встречал никого из нашей братьи мужчин.
В 1847 же году в письме от 6 (18) марта из Неаполя А. С. и У. Г. Данилевским появляется впервые и имя главного женского персонажа второго тома – Улиньки – в его подчеркнуто русском написании[100]. «А вас прошу, моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней (вашего отечества вы не захотели мне объявить, желая остаться и в моих мыслях под тем же именем, каким называет вас супруг ваш), вас прошу, если у вас будет свободное время в вашем доме, набрасывать для меня слегка маленькие портретики людей…» – обращается Гоголь к Ульяне Григорьевне Данилевской.
И все же в целом упоминания о работе над вторым томом в частных письмах Гоголя, едва оживившись, с конца апреля 1847 года уже «замолкают»[101]. В это время Гоголь трудится над предисловием «К читателю от сочинителя» и «Авторской исповедью». И все же именно в «Авторской исповеди» Гоголь отчетливо заявит о своем намерении написать не только второй, но и третий том:
Я решился твердо не открывать ничего из душевной своей истории, выносить всякие заключения о себе, какие бы ни раздавались, в уверенности, что, когда выйдет второй и третий том Мертвых душ, все будет объяснено ими и никто не будет делать запроса: что такое сам автор?..[102]
Иерусалим: до и после
Сроки поездки в Иерусалим в который раз меняются – признак того, что работа над «Мертвыми душами» «вновь расклеилась»[103]. Теперь Гоголь опять собирается вначале совершить паломничество на Святую Землю, а уже потом приняться за поэму. «Оставим на время всё. Поеду в Иерусалим, помолюсь, и тогда примемся за дело, рассмотрим рукописи и всё обделаем сами лично, а не заочно. А потому до того времени, отобравши все мои листки, отданные кому-либо на рассмотрение, положи их под спуд и держи до моего возвращения. Не хочу ничего ни делать, ни начинать, покуда не совершу моего путешествия и не помолюсь», – извещает он П. А. Плетнева (письмо от 12 (24) августа 1847 г., Остенде).
Но продолжать работу теперь он хочет в России. В ответ на зальцбруннское письмо В. Г. Белинского от 3 (15) июля 1847 года[104] он пишет:
Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все то, что ни есть в ней теперь. <…> Мне кажется даже, что не всякий из нас понимает нынешнее время, в котором так явно проявляется дух построенья полнейшего, нежели когда-либо прежде… (письмо В. Г. Белинскому от 29 июля (10 августа) 1847 г., Остенде).
Более того, С. Т. Аксакову он сообщает, что по возвращении не будет задерживаться в Москве, но отправится в губернии:
Притом, если Бог благословит возврат мой в Россию, я в Москве не думаю пробыть долго. Мне хочется заглянуть в губернии: есть много вещей, которые для меня совершенная покуда загадка, и никто не может мне дать таких сведений, как бы я желал. Я вижу только то, что и все другие так же, как и я, не знают России (письмо от 16 (28) августа 1847 г., Остенде).