вечные странники в прямом и переносном, психологическом смысле», в Тентетникове «отщепенство» и «душевное одиночество получило иное выражение – „покоя“, физической и психической бездеятельности», оно «замерло в однообразии будней, в какой-то восточной косности»[913]. Последнее роднит Тентетникова с еще одним героем русской литературы – Обломовым.
Социолог В. Ф. Переверзев, говоря о поместных душевладельцах, «никчемности их существования», которая выражается «либо в полном безделье, либо в совершении никому не нужных, бестолковых делишек», выделяет во втором томе типы «небокоптителей чувствительных», «небокоптителей активных», «небокоптителей рассудительных» и «небокоптителей комбинированных»[914].
К первому типу он относит Тентетникова, рассматривая в качестве прямых его предшественников гоголевских персонажей Шпоньку, Манилова и Подколесина. «Активный небокоптитель» полковник Кошкарев имеет своих предшественников в лице Чертокуцкого и Ноздрева. Психология этого типа, считает критик, еще менее разработана, чем первого; свой глубокий анализ она получит лишь у И. С. Тургенева в романе «Рудин»:
Кошкарев не понимает, что весь его реформаторский пыл совершенная пустяковина, пока он сам остается душевладельцем.
А между тем, – продолжает Переверзев, – дорасти Кошкарев до отрицания душевладения, он сделался бы истинным и ярым бойцом за раскрепощение русского общества, он, верно, сделался бы революционером, бунтарем, неугомонным организатором и апостолом всеразрушения вроде Бакунина…[915]
В «рассудительном небокоптителе» Костанжогло Переверзеву видятся черты Сторченко, Довгочхуна, Собакевича, Плюшкина, Сквозника-Дмухановского («Ревизор»)[916]. К последнему типу «комбинированных небокоптителей», которые преобладают во втором томе, он относит Бетрищева («отголосок» Собакевича и Манилова, но «как характер не удался») и самого Чичикова[917].
Андрей Белый, демонстрируя в монографии 1934 года умеренно социологический подход, который не был присущ его более ранним гоголевским статьям («…две России правильно ощутил Гоголь; одна – гибнет; другая восходит»[918]), выделяет среди персонажей второго тома как особую касту спасителей «падающей России» (Муразов, Костанжогло, генерал-губернатор). Впрочем, последнего он неприязненно называет «куклой Муразова» и вообще ставит под сомнение, словно противореча себе, акт спасения России:
Генерал-губернатор Россию спасает от Чичикова; Муразов спасает Чичикова от генерал-губернатора; генерал-губернатор же – с благодарностью кланяется. Что за чепуха![919]
Так и в «смутном» спасителе России Костанжогло, который одновременно – «живая душа, выводящая из тупика», Андрею Белому видится проявление всей ложности гоголевской тенденции, чем, собственно, для него и интересен этот персонаж:
…говорят: Костанжогло-де, как тип, не удался; он ярко удался: чудовищностью; неудача Гоголя с Костанжогло в том, что яркое чудовище бьет Гоголя наповал, выдавая убогость тенденции[920].
В конструируемом критиком своеобразном генеалогическом древе, где персонажи второго тома встраиваются в систему как собственно гоголевских персонажей, так и деятелей русской истории, Костанжогло предстает как потомок Колдуна (Копряна) из «Страшной мести» и грека Петромихали (их объединяет признак инородства), а также Плюшкина из первого тома поэмы. Чичиков же, «хозяин-приобретатель», интерпретируется как родоначальник многих тузов «нашей недавней промышленности…» (см. также с. 323 наст. изд.).
Из персонажей второго тома внимание критики советского периода, пожалуй, наиболее привлекал Тентетников – «прекраснодушный и безвольный мечтатель», мечтающий о просвещенном переустройстве крепостнических порядков[921], «небокоптитель», человек «жидкой души, безвольный, дряблый, бездеятельный, духовно немощный», а вместе с тем «умный и образованный, либерально настроенный, пугающий соседей своим вольномыслием», что напоминает тип Онегина и отчасти предваряет Обломова[922]. Начатое уже Д. Н. Овсянико-Куликовским встраивание Тентетникова в галерею героев русской литературы (а оно далеко не всегда оборачивалось в пользу гоголевского персонажа) и решение тем самым одного из наиболее кардинальных вопросов русской литературы об аксиологии бездеятельности превратилось во второй половине ХX века в одно из общих мест исследований о втором томе:
…образ «увальня, лежебоки, байбака» <…> с колебаниями его душевной жизни занял бы, вероятно, еще более видное место в ряду образов русской литературы, <…> если бы самый образ не был заслонен родственным ему образом Обломова (оба образа создавались одновременно и независимо друг от друга)[923].
Наконец, обратим внимание еще на одну тенденцию: инородство героя, коль скоро речь заходит об «идеальном хозяине»[924] Костанжогло, в образе которого «обнаруживает себя во втором томе поэмы» «заблудившаяся мысль» Гоголя (выражение В. Г. Короленко), нередко оборачивается дурным против него свидетельством.
Горестная ирония была заключена в том, что воплощением мечтаний Гоголя о возрождении красоты и гармонии древней Эллады на основе крепостнического строя был тоже эллин по происхождению – Костанжогло… —
писал один из самых «идеологически правильных» критиков 1950‐х годов В. В. Ермилов[925]. Ср. также точку зрения современных комментаторов В. А. Воропаева и И. А. Виноградова: Костанжогло не может рассматриваться как идеальный герой, поскольку, как говорил сам Гоголь (свидетельство А. О. Смирновой), он «обо всем заботится, но о главном (душе. – Е. Д.) не заботится…»[926]. Так и полковник Кошкарев трактуется как «западник-космополит, оторвавшийся от национальной почвы», представляя собой в этом своем качестве злую карикатуру на «бюрократическую канцелярию»[927].
Впрочем, ради справедливости отметим: не слишком устраивало порой критику и славянофильство Муразова – фигуры «противоестественной»[928], «лишенной плоти и крови»[929], созданной «в духе славянофильских утопий»[930].
Глава 5МИСТИФИКАЦИИ И СТИЛИЗАЦИИ НА ТЕМУ «МЕРТВЫХ ДУШ»
Первая реконструкция А. М. Бухарева и первые мистификации Лах-Ширмы и Ващенко-Захарченко
Неоконченность произведения, а также циркулировавшие после смерти Гоголя слухи о том, что второй том поэмы все же сохранился, естественно породили попытки дописать «Мертвые души». Среди них были и прямые мистификации, и гипотетические версии окончания поэмы. Были и стилизации.
Автором первого «дописывания» второго тома, выполненного еще при жизни Гоголя, стал уже не единожды упомянутый в этой книге архимандрит Феодор (А. М. Бухарев), в письмах к Гоголю 1848 года предложивший свою версию продолжения. Ее узловыми моментами были: раскрытие в губернском городе «дела о мертвых душах <…> с значением, пожалуй, не просто уголовного, но и государственного преступления», изобличение Чичикова и его последующее прозрение как отправная точка воскрешения к новой жизни:
…и Павла Ивановича найдут, куда бы он ни заехал в беспредельном русском царстве <…>, и он понесет такое страдание, которое может пасть только на его пробужденную натуру. <…> И кто знает будущее? Кто может положить предел творческой вседержавной Любви, если она не напрасно соблюла и в душе Павла Ивановича некоторые возможности к ее оживлению, которые уже резко обозначались прежде?[931]
В этом оживлении души Чичикова Бухарев отводил важную роль (в соответствии с тем, что Гоголем было «предначертано» в первом томе) «чудной русской девице», способной ответить на «небывалое страдание» «неслыханным, необыкновенным состраданием»[932], но также и «житейской положительности» Чичикова, его «главной духовной пружине»:
…надо, чтобы душе его открылась возможность высшего, разумного, высоко-христианского и в житейском хозяйстве, чтобы <…> увидел он у себя и честные к такому хозяйству средства, и помощницу, какой он и не воображал в своих прежних мечтах о детской…[933]
Преображение Чичикова должно было повлечь за собой череду чудесных «оживлений» и прочих героев первого тома:
…подвигнется он взять на себя вину гибнущего Плюшкина, и сумеет исторгнуть из его души живые звуки, скажет сраженной скорбию Коробочке доброе и живительное слово, как, в самых хлопотах бережливого ее хозяйства, вести для себя и своих крестьян еще иное лучшее хозяйство, и поникшего Собакевича поднимет к доступному его душе русскому православному здравомыслию, которому не помеха – и внешняя грубость, и русский желудок, и присмиревшему Ноздреву укажет достойное поприще его удали, и Маниловой укажет средства окрепнуть в духе самой и мужа укрепить, и обоим им укажет сторону во всяком предмете, достойную дельного сочувствия, и все городское общество подвигнет к лучшему.