Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография — страница 38 из 67

«Призрачная Африка», «Afrique fantôme»), – весь этот путь был напрасен? Наверное, все же не совсем, поскольку сакральное в конце концов потихоньку переселяется в автобиографическую практику, в написание дневника, ставшее для Лейриса родом навязчивого состояния. А со времен Фрейда мы знаем, что навязчивые мании могут занимать место как бы частных, личных религий, что и сам Лейрис отмечает в дневнике. Целью путешествия в силу иронии судьбы становится сам дневник, к которому Лейрис против своей воли оказывается привязанным через суеверие:

Когда я ничего не делаю, становится только хуже, потому что я скучаю. Скучая, я пытаюсь развлечься ведением этого дневника, который становится моим основным времяпрепровождением. Почти как если бы я задумал путешествие с единственной целью его вести… Но поскольку я ничего не делаю, то и писать особенно нечего. Остается интроспекция, исследование моих мотивов путешествия и моих мотивов письма. <…> Но поскольку этот дневник выходит на передний план, и вместо того, чтобы быть простым отражением моей жизни, получается, что я живу ради него, то этот дневник становится самой ненавистной из моих обязанностей, от которой я не знаю, как избавиться, потому что я к нему все же привязан кучей суеверий.[528]

Может ли автобиографическая практика исполнить ожидания, нацеленные на опыт сакрального, – это другой вопрос. Нас здесь интересует, что разочарование в этнологии привело к тому, что написание этнологического отчета постепенно уступает место автобиографическому рассказу. Путешествие, полевое исследование – все это если и имеет какой-то смысл, то только как повод для субъективного отношения к «призрачной Африке», к невозможному опыту. Напрашивается сравнение с «Печальными тропиками» – уже потому, что эта книга, которую сразу после ее выхода восторженно встречают Реймон Арон, Бланшо, Батай и Лейрис, по своему жанру столь же трудноопределима, как и «Призрачная Африка», и лежит между этнографическим отчетом, антропологией и автобиографией, а отношения между полевым исследованием и субъективностью выстраиваются довольно сложные.

И конечно, здесь то же разочарование, которое вступает лейтмотивом сразу со знаменитого зачина первой главы:

Я терпеть не могу путешествия и путешественников. И вот, пожалуйста, собираюсь рассказать о моих странствиях. Но как же много потребовалось времени, чтобы на это решиться! Пятнадцать лет прошло с того момента, когда я в последний раз покинул Бразилию. С тех пор у меня неоднократно возникала идея написания этой книги, но каждый раз меня сдерживали чувства смущения и недовольства собой. Я раздумывал, следует ли подробно рассказывать о таком множестве бессмысленных случайностей и маловажных событий. Профессия этнографа не предполагает приключения; они сами навязываются ему, обременяют его непосредственную работу грузом недель или месяцев, растраченных в пути, грузом многочасовой бездеятельности, когда нет никакого доступа к информации, грузом голода и усталости, иногда болезни и всегда – грузом тысяч проблем, которые поглощают целые дни без какого-либо результата и делают из опасной жизни в сердце девственной сельвы какое-то подобие армейской службы. Тот факт, что достижение целей наших исследований требует стольких усилий и, часто ненужных, действий, не поднимает им цену, и это следовало бы отнести к негативной стороне нашей профессии. Истины, которые мы ищем, забираясь так далеко, приобретают свою значимость только после очищения их от этого осадка.[529]

Я ненавижу путешествия и полевые исследования, истина обретает свою ценность, только освобождаясь от косной материи конкретного опыта. Такой подход неизбежно приводит к колебаниям в жанре, да к тому же ставит под вопрос всю конструкцию этнолого-приключенческого отчета. Что я расскажу о своих путешествиях и исследованиях, если я ненавижу путешествовать и если полевое исследование состоит из тысячи мучительных и бессмысленных деталей?.. Лейрисово восхищение «Печальными тропиками» неудивительно: это восхищение уже пережитым им разочарованием. Здесь тоже речь идет о прощании с мифической, романтической, чарующей фигурой этнографа, который от своих путешествий ничего не может, да и не должен ждать. Отрезвление: Лейрис жалуется на «туристское меню», Леви-Стросс просто едва переносит местную пищу. Единственная разница – что он уже не ждет подлинную еду после ложной. Леви-Стросс считает, что сегодня уже в принципе слишком поздно для полевых исследований, для открытия новых и неизвестных миров, тогда как Лейрис еще рассчитывает, что где-то есть подлинное сакральное, только его от него прячут. Все уже не просто открыто, но, конечно, и разрушено. Если антиколониализм у Лейриса еще сдержанный и почти бессознательный, то для Леви-Стросса он – очевидность. Леви-Стросс многократно утверждает: первобытные общества давно уничтожены европейцами. Конец путешествиям, я пришел слишком поздно: «Я чувствую себя путешественником, археологом пространства, напрасно старающимся воссоздать экзотику места по обломкам и следам».[530]

Что происходит, когда этнолог превращается в археолога и когда чаемая реальность должна быть высвобождена из-под наносов, а то и создана заново? Сперва возникает тоска по исчезнувшему Новому Свету, куда еще имело смысл отправиться в путешествие: «Я хотел бы жить в эпоху «настоящих» путешествий, когда зрелище представало во всем своем величии, еще не испорченное, не искаженное, не проклятое».[531] Тогда еще можно было что-то пережить, но теперь слишком поздно, отсюда автобиографическое в этнологическом отчете, а значит, патетика захваченности и вовлеченности наверняка будет обманчивой или фальшивой. Но на том дело не останавливается, и на втором шаге рождается подозрение, что во времена подлинного зрелища, т. е. в XVI веке легендарных путешественников Андре Теве или Жана де Лери, никто в этом зрелище ничего не понимал:

В результате я обречен на альтернативу: быть путешественником в далеком прошлом, перед которым открывалась невиданная картина, однако почти все, что он видел, было для него непостижимым и, что печальнее всего, вызывало у него насмешку или отвращение, – или же быть современным путешественником, разыскивающим следы исчезнувшей реальности.[532]

Спектакль навсегда остался позади. Кажется, этот вердикт не очень совместим с культурной констатацией Ги Дебора, но и у Леви-Стросса с исчезновением Золотого века (тень Руссо, как всегда, недалеко[533]) мы приближаемся к новому, не подлинному зрелищу: к зрелищу профессиональных этнологов, чья практика, по Леви-Строссу, нацелена лишь на то, чтобы после возвращения в цивилизованный мир выступать с докладами; т. е. мы имеем здесь дело с наивной и эйфорической версией того, что Лейрис открыл и пережил как навязчивое состояние. В XX веке зрелище скукоживается до приключения, и если Леви-Стросс грезит о магическом спектакле XVI века, то новый он ненавидит всеми силами души:

В наше время путешественник – это профессия, причем суть этой профессии не в том, чтобы – как можно было предположить – после долгих лет обучения открывать до сих пор не известные факты, а лишь в том, чтобы преодолевать бесчисленные километры и накапливать бесконечное множество фотоснимков или кинокадров – разумеется, лучше всего цветных. Все это потом позволит несколько дней подряд собирать полный зал слушателей, которым пустые фразы и банальности покажутся чудесными откровениями лишь по той простой причине, что их автор, вместо того чтобы записать их, не сходя с места, преодолел для этого двадцать тысяч километров.[534]

Таким исследователем, который по возвращению в Европу рассказывает о своих мифических приключениях, Леви-Стросс быть не мог и не хотел, поэтому «Печальные тропики» – не «нормальный» этнологический отчет, а отчасти его противоположность – рассказ о невозможности этнологического нарратива, так сказать, перформативная дисквалификация официального этнолого-автобиографического жанра. В этом смысле мы опять-таки ушли недалеко от отправной точки Лейриса. Но есть и важное отличие: у Леви-Стросса нет ухода в автобиографическое уединение. Позднее, в «Неприрученной мысли», он скажет (против Сартра): «Кто уютно устраивается в кажущихся очевидностях, уже никогда больше не может от них избавиться».[535] Автобиографическое измерение «Печальных тропиков» кажется само собой разумеющимся, но что здесь собственно автобиографического, если не считать минимального самопозиционирования этнолога? Что мы узнаём о его личности, детстве, юности, учебе – если упомянуть несколько обычных для интеллектуальных автобиографий тем? Вообще-то, очень мало: чуть-чуть о философском образовании в его одновременно одеревеневшей и риторической сорбоннской версии, которым он остался более чем недоволен, беглое упоминание деда и, наконец, шанс поездки в Бразилию, который он не желает упустить. Ответ на им самим поставленный вопрос, «как становятся этнографами», занимает всего 13 страниц.

Здесь мы подходим к решающей точке: единственное путешествие, о котором подробно рассказывается (в «Конце путешествиям», т. е. в самом начале «Печальных тропиков») и которое наверняка принципиально важно для автобиографического измерения книги, не имеет никакого отношения к этнологическим приключениям Леви-Стросса в Бразилии, зато связано с изгнанием, которому он подвергся в 1941 году. После поражения Франции в 1940 году Леви-Стросса демобилизируют, после чего исключают как еврея из списков Министерства образования. В 1941 году ему удается сесть в Марселе на переполненный корабль «Капитан Поль Лемерль», направляющийся к Антильским островам (на его борту находятся также Андре Бретон, Виктор Серж, Анна Зегерс…). Затем Леви-Стросс добирается до Нью-Йорка, где принимает приглашение Новой школы социальных исследований и вскоре знакомится с Романом Якобсоном. Там, в Нью-Йорке, двумя евреями-изгнанниками изобретается ставший столь престижным в 1960–1970-е годы французский структурализм.