Он предоставляет решение ей. Девочки остаются в Лондоне. Как оказалось, зря. Мерси вешает на дверь знак, что в доме потовая лихорадка. Как же это так? – говорит она. Мы все время скребем полы, в Лондоне не сыщется дома чище, чем у нас. Мы молимся. Я никогда не видела, чтобы ребенок молился, как Энн. Она молится, словно идет в бой.
Энн заболевает первой. Мерси и Джоанна трясут ее, чтобы не спала, – врачи считают, что заболевших убивает именно сон. Однако болезнь сильнее, чем крики бабушки и тетки. Энн падает на подушки, хватая ртом воздух, и проваливается все глубже и глубже в черное оцепенение, и только пальцы сжимаются и разжимаются. Он берет ее ладонь в свою, гладит, успокаивая, но рука – как у солдата, рвущегося в бой.
Позже Энн открывает глаза и зовет мать. Просит тетрадку, в которой написала свое имя. На заре жар спадает. Джоанна заливается слезами облегчения, и Мерси отсылает ее спать. Энн садится, она его узнает, улыбается. Приносят в тазу воду с розовыми лепестками. Энн осторожно притапливает их, так что каждый превращается в крошечную чашу на воде, благоуханный грааль.
Однако с восходом солнца лихорадка возвращается. Он не позволяет женщинам начать все сначала: трясти, щипать, хлестать Энн по щекам. Он предает ее воле Божьей и просит Бога смилостивиться. Говорит с Энн, но непонятно, слышит она или нет. Сам он не боится подхватить лихорадку. Уж если кардинал переболел четыре раза, я тем более выдержу, а если умру, я составил завещание. Он сидит с Энн, видит, как она борется и проигрывает. Когда она умирает, его в комнате нет – заболела Грейс, и он смотрит, как ее укладывают в постель. Его зовут к Энн, он входит и видит, что суровое личико уже разгладилось. Черты умиротворенные, рука отяжелела – настолько, что он не в силах ее удержать.
Он выходит из комнаты. Говорит: «Она учила греческий». Конечно, отвечает Мерси, она была удивительный ребенок и воистину твоя дочь. Мерси утыкается ему в плечо и плачет. Говорит: «Она была умная, добрая и по-своему хорошенькая».
Целиком его мысль была: «Энн учила греческий; возможно, теперь она его знает».
Грейс умирает у него на руках, легко и естественно, так же как родилась. Он кладет ее на сырые простыни – немыслимой красоты дитя, с пальчиками как только что распустившиеся белые лепестки, – и думает: я ведь совсем не знал ее, не знал, что она у меня есть. Невозможно поверить, что это он, что это они с Лиз дали ей жизнь, не раздумывая, в самую обычную ночь. Они собирались, если родится мальчик, назвать его Генри, если девочка – Кэтрин, в честь королевы Екатерины; и в честь твоей Кэт тоже, сказала Лиз. Однако, когда он увидел дитя, спеленутое, безукоризненно-прекрасное в своей завершенности, он назвал совсем другое имя, и Лиз согласилась. Грейс, Благодать Божья. Она дается как дар, незаслуженно.
Он спрашивает, можно ли похоронить старшую дочь с тетрадкой, в которой та написала свое имя: Энн Кромвель. Священник говорит, что никогда о таком не слышал. Он слишком устал и зол, чтобы спорить.
Теперь его дочери в чистилище, краю тлеющих костров и ледяных торосов. Где в Евангелии слово «чистилище»?
Тиндейл говорит, ныне же пребывают вера, надежда, любовь, сии три: больше же всех любовь.
Томас Мор считает, это гнусная ошибка перевода и тут должно стоять «милосердие». За ошибку в переводе Томас Мор закует вас в кандалы, за расхождения в греческом – сожжет на костре.
Он вновь думает: а нужны ли мертвым переводы? Быть может, в миг перехода к небытию они узнают все, что следует знать.
Тиндейл говорит: «Любовь николиже отпадает».
Октябрь. Вулси, как всегда, председательствует на заседании королевского совета. Однако в судах с началом осенней сессии получают ход кляузы на кардинала. Вулси обвиняют в богатстве. В использовании власти. И особенно – в действии на основании полномочий, неприменимых на английской земле, то есть в том, что кардинал добросовестно исполнял обязанности папского легата. На самом деле они хотят сказать, что Вулси – alter rex, второй король. Его милость всегда был властнее Генриха – и если это преступление, то кардинал в нем повинен.
И вот они уверенно вступают в Йоркский дворец, герцог Суффолк, герцог Норфолк: два великих пэра королевства. Суффолк с ощетиненной светлой бородой похож на свинью среди трюфелей; полнокровный краснолицый человек, вспоминает он, в присутствии которого кардиналу всегда становилось не по себе. Норфолк опасливо смотрит, как перерывают вещи кардинала, явно ожидая увидеть восковые фигурки, истыканные иголками. Возможно, и свою тоже. Кардинал заключил сделку с дьяволом, таково убеждение Норфолка.
Он, Кромвель, отсылает их прочь. Они возвращаются. Возвращаются с новыми документами, новыми предписаниями, привозят начальника королевских архивов. Они забирают у милорда кардинала большую королевскую печать.
Норфолк смотрит на него искоса и вдруг усмехается своей хорьей усмешкой. К чему бы это?
– Загляните ко мне как-нибудь, – говорит Норфолк.
– Для чего, милорд?
Ответа нет. Герцог не имеет привычки объяснять свои слова.
– Когда?
– Можете не спешить, – говорит Норфолк. – Приходите, когда научитесь себя вести.
Сегодня 19 октября 1529 года.
IIIПопытка не пытка
Хеллоуин: оболочка мира гноится и кровоточит. День, когда в чистилище подбивают счета, когда тамошние приказчики и ключники слушают молитвы живых об усопших.
В канун Дня Всех Святых они с Лиз были бы на всенощном бдении в своей церкви: поминали бы Генри Уайкиса, ее отца, и покойного мужа Лиз, Томаса Уильямса, поминали бы Уолтера Кромвеля и полузабытых братьев и сестер – двоюродных и сводных, с их давно почившими пасынками и падчерицами.
В том году он совершал ночное бдение в одиночестве – лежа без сна и думая о Лиз, ожидая, что она войдет и ляжет рядом. Да, он в Ишере с кардиналом, а не дома в Остин-фрайарз. Но, думал он, она догадается, как меня найти. Она отыщет кардинала по запаху ладана и отблеску свеч в пространстве между мирами. А где кардинал, там и я.
В какой-то момент он, видимо, уснул. Когда солнечные лучи проникли в комнату, там было так пусто и одиноко, будто внутри нет даже его.
День Всех Святых. Горе накатывает волнами, грозя опрокинуть и смять. Он не верит, что мертвые возвращаются, и все равно чувствует, как плечо задевают их пальцы, кончики крыльев. С прошлой ночи они почти утратили отдельные формы, слились в сплошную массу, густую, как плоть морских чудищ; их лица блестят нездоровым подводным блеском.
Он стоит в оконной нише с молитвенником Лиз, который так любила разглядывать Грейс, и ощущает пальцами следы детских рук. Здесь приведены молитвы Богородице для каждого богослужебного часа, страницы украшены голубками и лилиями в вазах. Утреня. Коленопреклоненная Мария на полу в черную и белую шашечку; ангел обращается к ней, приветствие написано на свитке, который разворачивается в его руках, будто говорят ладони. Крылья у ангела нарисованы небесно-голубой краской.
Он переворачивает страницу. Служба первого часа. На картинке – встреча Марии и Елизаветы. Мария, с маленьким аккуратным животиком, смотрит на беременную родственницу. У обеих высокий лоб и выщипанные бровки; обе смотрят удивленно, что немудрено: одна – дева, другая – в преклонных летах. Под ногами у них цветы, на голове у каждой – легкая воздушная корона из золоченой проволоки толщиною в волос.
Он переворачивает страницу. Грейс, маленькая и безмолвная, переворачивает страницу вместе с ним. Служба третьего часа. Нарисовано Рождество: крохотный белый Христос в складках материнского плаща. Служба шестого часа: волхвы подносят драгоценные сосуды, позади город на холме, итальянский город с колокольней, уходящими вверх улочками и мглистыми деревьями. Служба девятого часа: Иосиф несет в храм корзинку с голубями. Вечерня: Иродов кинжал проделывает аккуратную дырочку в испуганном младенце. Женщина вздымает руки в мольбе – красноречивые, беспомощные ладони. На детском тельце три капли крови, каждая в форме слезинки, каждая нарисована бесценной киноварью.
Он поднимает голову; перед глазами все еще плывут нарисованные слезы. Зрение затуманивается. Он моргает. Кто-то идет к нему. Это Джордж Кавендиш: руки стиснуты, на лице – маска озабоченности.
Лишь бы Джордж не заговорил со мной, думает он. Лишь бы прошел мимо.
– Мастер Кромвель, – произносит Кавендиш, – мне кажется, вы плачете. Что случилось? Дурные вести о нашем господине?
Он пытается закрыть часослов, но Джордж уже протянул руку к книге.
– А, вы молитесь… – В голосе звучит удивление.
Кавендиш не видит, как пальцы его дочери листают страницы, как руки его жены держат книгу, просто разглядывает иллюстрации вверх ногами. Потом набирает в грудь воздуха и говорит:
– Томас?…
– Я плачу о себе, – отвечает он. – Я потеряю все, чего добился в жизни, потому что паду вместе с кардиналом… нет, Джордж, не перебивайте меня… ибо делал, что он просил, был его другом и правой рукой. Если бы я занимался своей работой в Сити, а не разъезжал по стране, наживая себе врагов, я был бы сейчас богат… и пригласил бы вас в свой новый загородный дом, чтобы посоветоваться насчет мебели и клумб. А теперь – посмотрите на меня! Я конченый человек!
Джордж пытается заговорить, блеет что-то утешительное.
– Если только… – говорит он. – Если только, Джордж… Как вы думаете? Я отправил своего помощника Рейфа в Вестминстер.
– Зачем?
Он снова плачет. Призраки теснятся вокруг, ему зябко, исправить ничего нельзя. В Италии он освоил мнемоническую систему и теперь помнит каждый свой шаг к нынешнему бедственному положению.
– Думаю, – говорит он, – мне тоже надо туда поехать.
– Только, пожалуйста, не уезжайте до обеда, – просит Кавендиш.
– А что?
– Нам надо придумать, как рассчитаться со слугами кардинала.
Отчаяние проходит. Он вновь открывает молитвенник, держит перед собой. Кавендиш дал ему