Девочка перебарывает боль. Мать перебарывает горе и гнев, возмущение и ужас.
– Я этого ждала, – говорит она, – но не думала, что король пришлет такое известие с человеком вроде вас.
Он хмурится; неужто приятнее услышать то же самое от Норфолка?
– Говорят, вы раньше были кузнецом, это правда?
Сейчас она спросит: можете подковать лошадь?
– Кузнецом был мой отец.
– Я начинаю вас понимать. – Она кивает. – Кузнец сам кует свои инструменты.
Полмили известняковых обрывов отражают на него белый жар. В тени надвратной арки Грегори и Рейф пихаются, осыпая друг дружку кулинарными оскорблениями, которым он их научил: Сэр, ты, жирный фламандец, масло на хлеб мажешь! Сэр, ты, итальянский нищий, чтоб твоим детям улитками питаться! Мастер Ризли прислонился к нагретой стене и смотрит на них с ленивой улыбкой; вокруг его головы венком вьются бабочки.
– Это вы ли?
Ризли польщенно улыбается.
– С вас надо писать портрет, мастер Ризли. Лазурный дублет, и освещение как по заказу.
– Сэр! Что сказала Екатерина?
– Что наши прецеденты сфабрикованы.
Рейф:
– Она хоть понимает, что вы с доктором Кранмером сидели над ними ночь напролет?
– О, разгульные забавы! – вставляет Грегори. – Встречать утреннюю зарю с доктором Кранмером!
Он обнимает Рейфа за худые плечи. Как же хорошо вырваться от Екатерины и от этой девочки, вздрагивающей, как побитая сука.
– Помню, однажды мы с Джованнино… ну, с моим знакомым…
Он осекается. Что это со мной? Я ведь никогда не рассказываю историй из своей жизни.
– Ах, сделайте милость! – просит Ризли.
– Мы изготовили статую – ухмыляющегося божка с крылышками, – потом, состарив при помощи цепей и молотков, отвезли ее в Рим и продали одному кардиналу.
Был нестерпимо жаркий день: знойное марево, белая пыль от строящихся домов, далекие раскаты грома…
– Помню, когда кардинал с нами расплачивался, в его глазах стояли слезы. «Только подумать, на эти ножки, на эти прелестные крылышки когда-то, возможно, любовался император Август». Когда Портинари отправились назад во Флоренцию, их шатало от тяжести кошельков с дукатами.
– А вы?
– Я забрал свою долю и остался продать мулов.
Они идут к внутреннему двору. Выйдя на солнце, он прикрывает глаза ладонью, будто хочет что-то рассмотреть за уходящими вдаль деревьями.
– Я сказал Екатерине, чтобы она оставила Генриха в покое, не то он может не отпустить принцессу в Хертфордшир.
Ризли говорит удивленно:
– Однако все уже решено. Король их разлучает. Мария едет в Ричмонд.
Он этого не знал, однако надеется, что никто не успел заметить его короткого замешательства.
– Конечно. Но раз королеву еще не известили, ведь стоило попытаться?
Гляньте, как полезен нам мастер Ризли! Гляньте, как он доставляет нам сведения от секретаря Гардинера. Рейф говорит:
– Это жестоко. Угрожать матери, что у нее отнимут ребенка.
– Жестоко… но вопрос в том, выбрал ли ты себе государя. Потому что так это происходит: ты выбираешь, зная, кто он и каков. И дальше на все его слова ты отвечаешь «да»: да, это возможно, да, это исполнимо. Если тебе не по вкусу Генрих, отправляйся за границу и найди себе другого государя. Только учти: будь здесь Италия, Екатерина давно лежала бы в могиле.
– Но ты же уверял, что чтишь королеву! – возмущается Грегори.
– Да. И чтил бы ее труп.
– Но ты же не станешь ее губить?
Он резко останавливается, берет сына за руку и разворачивает к себе:
– Давай восстановим в памяти наш разговор.
Грегори пытается вырвать руку.
– Нет, Грегори, послушай. Я сказал, что ты находишь способы исполнить королевские желания. Это и значит быть придворным. Теперь пойми: никогда в жизни Генрих не попросит меня или кого-нибудь другого причинить вред королеве. Он что, чудовище? Он и сейчас питает к ней теплые чувства, что неудивительно. И у него есть душа, которую он надеется спасти. Король каждый день исповедуется кому-нибудь из своих капелланов. Думаешь, император или король Франциск делают это так же часто? Смею тебя заверить, сердце Генриха исполнено лучших чувств; могу поручиться, что ни одна душа в христианском мире не вопрошается с такой строгостью.
Ризли говорит:
– Мастер Кромвель, это ваш сын, а не посол.
Он выпускает Грегори.
– Не отправиться ли нам по реке? Там, должно быть, ветерок.
Нижний двор. Шесть пар псов маются в клетках на колесах, приготовленных к отправке. Псы залезают друг на друга, стучат хвостами, грызутся между собой; их скулеж добавляется к общему полупаническому чувству, охватившему дворец. Это похоже не столько на обычные летние сборы, сколько на поспешное отступление из форта. Потные работники укладывают на телеги королевскую мебель. Двое застряли в дверях с кованым сундуком. Он вспоминает, как сам, избитый подросток, помогал грузить телеги в надежде, что его подвезут. Подходит ближе.
– И как вас, ребята, угораздило?
Он берется за край сундука, помогает им отступить назад в тень, потом одним движением ладони разворачивает сундук под нужным углом, и через мгновение оба молодчика, пыхтя и спотыкаясь, выскакивают на свет с таким ликующим возгласом, будто сами сообразили, как тут управиться. Он говорит, покончите с вещами короля – сразу начинайте грузить вещи королевы, она едет в Мор. Они удивляются: что, правда? А если она откажется? Тогда мы закатаем ее в ковер и отнесем на телегу. Дает каждому по монетке. Не перетруждайтесь, ребята, в такую жару нельзя много работать. Конюх подводит лошадей, чтобы запрячь в собачьи фургоны; псы, почуяв запах, заходятся истерическим лаем, который слышно даже на реке.
Вода темная, медлительная. На итонском берегу два сомлевших лебедя то выплывают из камышей, то снова в них заплывают. Лодка покачивается на едва заметной ряби. Он спрашивает:
– Ба! Уж не Шон ли Мадок?
– Никогда не забываете лица?
– Такие уродливые – никогда.
– А вы свое-то видели? – Лодочник ел яблоко вместе с сердцевиной; теперь он аккуратно сплевывает косточки за борт.
– Как твой отец?
– Помер. – Шон выплевывает черешок. – Из этих есть кто ваш?
– Я, – говорит Грегори.
– А вот мой. – Шон кивает на рослого парня за соседним веслом, тот краснеет и отворачивается. – Ваш папаша в такую погоду закрывал лавочку. Гасил огонь в кузне и отправлялся рыбачить.
– Стегал воду удилищем и вышибал рыбам мозги, – говорит он. – Хватал их под жабры и орал: «На кого пялишься, зараза чешуйчатая? Я те дам на меня пялиться!»
– Уолтер Кромвель был не из тех, кто без дела греется на солнце, – объясняет Шон. – Я много чего мог бы о нем порассказать.
У мастера Ризли лицо удивленно-сосредоточенное. Мастеру Ризли невдомек, сколько можно узнать от лодочников, из их быстрого охального говорка. В двенадцать лет он свободно владел этим языком, и теперь слова приходят сами, природные, неочищенные. Есть прелесть в греческих цитатах, которыми он обменивается с Томасом Кранмером, с Зовите-меня-Ризли, – прелесть первозданного наречия, свежего, как сочный молодой плод. Однако ни один эллинист не расскажет тебе, как Шон, что думает Патни о клятых Булленах. Генрих баловался с мамашей – на здоровьице. Баловался с сестрицей – а для чего еще и быть королем? Однако пора и честь знать. Мы же не звери лесные. Шон называет Анну угрем, называет склизкой ползучей гадиной, и ему вспоминаются слова кардинала про Мелузину. Шон говорит, она балуется с братом, и он спрашивает: с Джорджем?
– А как бы его ни звали. У них вся семейка такая. Они занимаются французскими мерзостями, ну, знаете…
– Нельзя ли потише? – Он опасливо смотрит назад, как будто за лодкой могут плыть соглядатаи.
– Оттого она за себя спокойна, что не уступит королю, потому как ежели он ее обрюхатит, то спасибо, девонька, а теперь проваливай, вот она и говорит, нет, ваше величество, никак не можно, а ей-то что? Она-то знает, что в ту же ночь братец вылижет ее до печенки, а когда он спросит, сестрица, что мне делать с этим большим кулем, она ответит, не извольте печалиться, милорд братец, затолкайте его в заднюю дверь, там он никакого урона не причинит.
– Спасибо, – говорит он, – я и не знал, как они управляются.
Молодые люди понимают примерно одно слово из трех. Он платит Шону много больше, чем тот запросил. Ну и фантазия у лодочников! Он будет с удовольствием вспоминать измышления Шона, так не похожие на настоящую Анну.
Дома Грегори спрашивает:
– Надо ли позволять людям такое болтать? Да еще и вознаграждать их деньгами?
– Шон говорил что думает. И если ты хочешь узнать, что у людей на уме…
– Зовите-меня-Ризли тебя боится. Говорит, когда вы вместе с секретарем Гардинером возвращались из Челси, ты грозился выкинуть его из собственной барки и утопить.
Ему этот разговор помнится совершенно иначе.
– И что, Зовите-меня считает, я на такое способен?
– Да. Он считает, что ты способен на все.
На Новый год он дарит Анне серебряные вилки с рукоятками из горного хрусталя и надеется, что она будет ими есть, а не втыкать их в людей.
– Венецианские! – Анна с удовольствием вертит вилки, любуясь игрой света в хрустале.
Он принес еще один подарок, завернутый в небесно-голубой шелк.
– Это для девочки, которая все время плачет.
Анна удивлена.
– Вы разве не знаете? – Ее глаза вспыхивают злорадным удовольствием. – Наклонитесь поближе, я шепну вам на ухо. – Она прикасается к нему щекой, и он чувствует легкий аромат: роза, амбра. – Сэр Джон Сеймур? Милейший сэр Джон? Старый сэр Джон, как его называют.
Сэр Джон старше его от силы лет на десять-двенадцать, однако благодушие старит. Впечатление такое, что Сеймур удалился на покой, предоставив сыновьям, Эдварду и Тому, блистать при дворе.
– Теперь понятно, почему мы никогда его не видим, – продолжает Анна. – И чем он занимался в деревне?
– Охотился, наверное.
– Да, и поймал в силок Кэтрин Филлол, жену Эдварда. Их застали в самом неподобающем виде, только я не смогла выяснить где: в его постели или в ее, в поле или на сене. Да, прохладно, однако они друг друга согревали. И теперь сэр Джон сознался во всем – так и сказал в лицо сыну, что имел ее каждую неделю начиная со дня свадьбы, то есть два года и, скажем, еще шесть месяцев, всего…