– Знаете, я с ума схожу по яблокам, мне все время хочется яблок. Король сказал, что я жду ребенка, а я говорю ему, нет, нет, неправда…
Она словно заведенная крутится на месте, вспыхивает, слезы градом брызжут из глаз, как из сломанного фонтана.
Томас Уайетт протискивается сквозь толпу.
– Анна… – Он хватает ее за руки и притягивает к себе. – Анна, ш-ш-ш, милая, ш-ш-ш…
Захлебываясь в рыданиях, Анна припадает к его плечу. Уайетт прижимает ее к себе; затравленно озирается, словно голым очутился на большой дороге и высматривает прохожего с плащом, чтобы прикрыть срам. Среди зевак оказывается Шапюи; посол со значительным видом удаляется, торопливо перебирая крохотными ножками, на лице ухмылка.
Новость летит к императору. Лучше бы положение Анны открылось после того, как старый брак будет аннулирован, а новый признан в глазах Европы, однако жизнь не балует королевских слуг; как говаривал Томас Мор, на пуховой перине в Царство Божие не въедешь.
Два дня спустя он беседует с Анной наедине. Она забилась в оконный проем и, словно кошка, жмурится в скудных лучах зимнего солнца. Протягивает ему руку, едва ли осознавая, кто перед ней; ей и вправду все равно? Он касается кончиков пальцев; черные глаза распахиваются, словно ставни в лавке: доброе утро, мастер Кромвель, поторгуемся?
– Я устала от Марии, – говорит она, – и с удовольствием от нее избавлюсь.
Мария, дочь Екатерины?
– Ее нужно выдать замуж, прочь с моих глаз. Я не желаю ее видеть. Не желаю думать о ней. Я давно решила отдать ее в жены какому-нибудь проходимцу.
Он по-прежнему ждет.
– Полагаю, она станет хорошей женой тому, кто додумается приковать ее цепями к стене.
– Вот оно что, Мария, ваша сестра.
– А вы о ком подумали? А, – усмехается она, – вы о Марии, королевской приблуде? Что ж, ее тоже хорошо бы выдать замуж. Сколько ей?
– В этом году семнадцать.
– Все такая же карлица? – Анна не ждет ответа. – Я найду для нее какого-нибудь старца, почтенного немощного старикашку, который не сможет ее обрюхатить и которому я заплачу, чтобы держал ее подальше от двора. Но что делать с леди Кэри? За вас она выйти не может. Мы дразним Марию, говорим ей, что вы – ее избранник. Некоторые дамы благоволят простолюдинам. Мы говорим ей, ах, Мария, только подумай, лежать в объятиях кузнеца, ты млеешь от одной мысли…
– Вы счастливы? – спрашивает он.
– Да. – Анна опускает глаза, складывает маленькие руки под грудью. – Из-за этого. Вы знаете, – задумчиво протягивает она, – меня желали всегда, но теперь меня ценят. Оказывается, это не одно и то же.
Он молчит, не мешает Анне следовать ходу мыслей, которые ей приятны.
– У вас есть племянник, Ричард, тоже Тюдор, хоть я и не совсем понимаю, с какого боку.
– Я нарисую вам генеалогическое древо.
Анна с улыбкой качает головой.
– Не стоит. В последнее время, – ее рука скользит вниз, к животу, – я с трудом вспоминаю по утрам собственное имя. Меня всегда удивляло, отчего женщины так глупы, теперь я знаю.
– Вы упомянули моего племянника.
– Я видела его с вами. Такой решительный, как раз для нее. Ей нужны меха и драгоценности, но вы ведь сумеете их раздобыть? И по младенцу каждые два года. А уж от кого, это вы сами разберетесь.
– Кажется, у вашей сестры уже есть кавалер.
Это не месть, просто ему нужна ясность.
– Правда? Ее кавалеры… приходят и уходят, порой весьма неподходящие, вы знаете. – Это утверждение, не вопрос. – Приводите их ко двору, ваших детей. Дайте мне на них посмотреть. – Анна вновь закрывает глаза.
Он оставляет ее веки млеть в слабых лучах февральского солнца.
Король пожаловал ему апартаменты в старом Вестминстерском дворце – на случай, когда он засиживается там допоздна. И тогда он мысленно проходит по комнатам Остин-фрайарз, собирая памятные зарубки там, где их оставил: на подоконнике, под табуретами, в тканых цветочных лепестках у ног Ансельмы. Вечерами он ужинает с Кранмером и Роуландом Ли, который целыми днями расхаживает между подчиненными, подгоняя нерадивых. Иногда к ним присоединяется Одли, лорд-канцлер, но ужинают без церемоний, словно перемазанные чернилами школяры, – просто сидят и разговаривают, пока Кранмеру не приходит время ложиться. Он хочет разобраться в этих людях, обнаружить их слабости. Одли – благоразумный юрист, который просеивает каждую строчку обвинительного заключения, как повар мешок риса. Красноречив, упорен, целеустремлен; сейчас его цель – заручиться доходом, достойным лорд-канцлера. Что до веры, то тут возможен торг; Одли верит в парламент, в королевскую власть, осуществляемую через парламент, а его религиозные убеждения… скажем так, довольно гибки. Неизвестно, верит ли в Бога Роуланд, что, впрочем, не мешает ему метить в епископы.
– Роуланд, – просит он, – не возьмешь к себе Грегори? Кембридж дал ему все, но, вынужден признать, Грегори нечего дать взамен.
– Поедет со мной на север, – говорит Роуланд, – я задумал пощипать перышки тамошним епископам. Грегори славный малый, не самый способный, но не беда. По крайней мере, найдем ему полезное применение.
– А как насчет духовной карьеры? – спрашивает Кранмер.
– Я сказал – полезное! – рявкает Роуланд.
В Вестминстере его клерки снуют туда-сюда, разносят новости, сплетни и бумаги. Он держит при себе Кристофа, якобы для присмотра за платьем, а на деле – чтобы себя развлечь. Ему не хватает ежевечернего музицирования в Остин-фрайарз, женских голосов за стеной.
Почти всю неделю он проводит в Тауэре, убеждает каменщиков не прекращать работу в дождь и туман; проверяет счета казначея; составляет опись королевских драгоценностей и посуды. Он призывает смотрителя монетного двора и предлагает выборочно проверить вес королевской монеты.
– Английская монета должна быть вне подозрений, чтобы торговцам за морем не приходило в голову ее взвешивать.
– У вас имеются на это полномочия?
– Неужели вам есть что скрывать?
Он составляет для короля отчет, в котором подробно расписывает доходы и расходы казны. Отчет предельно лаконичен. Король читает, перечитывает, переворачивает лист в ожидании сложностей и неприятных сюрпризов, но сзади пусто, приходится верить своим глазам.
– Тут нет ничего нового, – говорит он, чуть ли не извиняясь. – Покойный кардинал держал все расчеты в голове. С разрешения вашего величества я займусь монетным двором.
В Тауэре он навещает Джона Фрита. По его просьбе, в которой не смеют отказать, узника поместили в чистую сухую камеру с теплой постелью, сносной едой, возможностью получать вино, бумагу и чернила, хотя он и советует Фриту прятать написанное, заслышав скрип замка. Пока тюремщик отворяет камеру, он стоит, боясь поднять глаза, но Джон Фрит резво вскакивает из-за стола, кроткий молодой человек, эллинист, и говорит, мастер Кромвель, я знал, что вы придете.
Он жмет холодную сухую руку в чернильных пятнах. Удивительно, что при такой субтильности юноша дожил до своих лет. Он был одним из тех, кого, за неимением иной темницы, заперли в подвале кардинальского колледжа. Когда летняя зараза проникла под землю, Фрит лежал в темноте рядом с мертвыми телами, пока о нем не вспомнили и не выпустили его на свет.
– Мастер Фрит, – говорит он, – если бы я был в Лондоне, когда вас арестовали…
– А пока вы были в Кале, Томас Мор не дремал.
– Что заставило вас вернуться в Англию? Нет, не говорите; если это касается Тиндейла, мне лучше не знать. Говорят, в Антверпене вы обзавелись женой? Единственное, чего король не стерпит, впрочем, нет, не единственное – он ненавидит женатых священников. И Лютера, а вы переводили его на английский.
– Вы верно изложили суть обвинений.
– Помогите мне вас вызволить. Если я добьюсь для вас аудиенции у короля… вам следует знать, король весьма сведущ в богословии… сможете ли вы смягчить свои ответы?
В камере горит камин, но от сырости и испарений Темзы никуда не деться.
Голос Фрита еле различим.
– Король по-прежнему верит Томасу Мору, а Мор написал королю, – тут губы Фрита трогает легкая улыбка, – что я – Уиклиф, Лютер и Цвингли в одном лице, один сектант внутри другого, словно фазан, зашитый в каплуне, которого зашили в гуся. Мор собирается мною отобедать, так что не портите отношения с королем, умоляя о милосердии. А что до смягчения ответов… моя вера тверда, и перед любым судом я готов…
– Не надо, Джон.
– Перед любым судом я готов утверждать то, что скажу перед судом высшим: причастие – всего лишь хлеб, нам нет нужды в покаянии, а чистилище – выдумка, о которой нет ни слова в Писании.
– Если к вам придут люди и скажут, идемте с нами, Фрит, следуйте за ними. Они придут от меня.
– Вы думаете, что сможете вывезти меня из Тауэра?
В Тиндейловской Библии сказано: с Богом нет невозможного.
– Пусть не из Тауэра, пусть вас допросят, дадут возможность оправдаться. Не отказывайтесь от спасения.
– А для чего? – Фрит терпелив, словно разговаривает с юным учеником. – Вы же не будете прятать меня в своем доме, пока король не сменит гнев на милость? Уж лучше я выйду в город и у собора Святого Павла заявлю лондонцам то, что говорил раньше.
– Ваше свидетельство не может подождать?
– Пока Генрих смягчится? Я прожду до старости.
– Тогда вас сожгут.
– А по-вашему, я не выдержу боли? Вы правы, не выдержу. Но мне не оставили выбора. Как говорит Мор, невелика доблесть стоять в огне у столба, если тебя к нему приковали. Я не могу переписать свои книги. Не могу перестать верить в то, во что верю. Это моя жизнь, я не могу прожить ее заново.
Он уходит. Четыре часа: на реке почти нет лодок, над водой висит пронизывающий туман.
На следующий день, свежий и ясный, король осматривает строительство вместе с французским послом; рука Генриха дружески покоится на плече де Дентвиля, вернее, на толстой простежке Дентвилева дублета. Француз натянул на себя столько одежды, что, кажется, с трудом протиснется в дверь, но его все равно трясет.