– Сделайте лицо, – говорит Ричард.
– Вы не поверите, но Гардинер мне должен. Я оплатил его назначение на Винчестерскую епархию.
– Стребуйте с него долг, сэр.
– Я уже забрал для королевы его дом. Он до сих пор горюет. Я не хочу припирать Стивена к стене – надо оставить ему путь к отступлению.
Епископ Фишер сидит, возложив костлявые руки на трость черного дерева.
– Доброе утро, милорд, – говорит он епископу. – Почему вы так легковерны?
Тот удивлен, что они не начали с молитвы, тем не менее бормочет благословение.
– Вам следует молить короля о прощении. Сошлитесь на свои лета и телесную немощь.
– Я не знаю, в чем моя вина. И что бы вы ни воображали, я еще не выжил из ума.
– А я думаю, что выжили. Иначе как бы вы поверили этой Бартон? Увидев на улице кукольный балаган, вы не станете кричать: «Ах, как они ступают деревянными ножками, как машут деревянными ручками! Слушайте, как они дудят в свои трубы!» Ведь не станете же?
– Я никогда не видел кукольного балагана, – печально говорит Фишер. – По крайней мере такого, как вы описываете.
– Но вы в него попали, милорд епископ! Оглянитесь! Это все – один большой балаган.
– Однако очень многие ей поверили, – кротко отвечает Фишер. – Сам Уорхем, тогдашний архиепископ Кентерберийский. Десятки, сотни набожных и образованных людей. Они засвидетельствовали ее чудеса. Почему же ей было не возвещать людям то, что открыл ей Господь? Мы знаем, что Он, прежде чем карать, посылает предупреждение через своих служителей. У пророка Амоса сказано…
– Не тычьте мне в нос пророком Амосом! Она угрожала королю. Предсказывала ему смерть.
– Предсказывать не значит желать. А уж тем более – замышлять.
– Она никогда не предсказывала того, чего не желала. Она встречалась с недругами короля и обнадеживала их, описывая им, как все будет.
– Если вы о лорде Эксетере, – говорит епископ, – то король его уже простил, как и леди Гертруду. Будь они виновны, король привлек бы их к суду.
– Одно из другого не следует. Генрих стремится к миру и потому решил их помиловать. Возможно, он помилует и вас, но прежде вам следует признать свою вину. Эксетер не печатал инвективы против короля, а вы печатали.
– Какие инвективы? Покажите.
– Вы подписывали их чужим именем, милорд, однако меня не обмануть. Больше вы ничего не опубликуете.
Фишер вскидывает глаза. Видно, как движутся кости под сухой старческой кожей; пальцы сжимают трость с рукоятью в виде золоченого дельфина.
– Ваши заграничные издатели теперь работают на меня. Стивен Воэн предложил им более высокую плату.
– Вы преследуете меня из-за развода, – говорит Фишер. – Не из-за Элизабет Бартон, а потому что королева Екатерина просила у меня совета и я его дал.
– Когда я требую соблюдать закон, вы говорите, что я вас преследую? Не пытайтесь увести меня от своей провидицы, не то я отправлю вас к ней и запру в соседней камере. Поверили бы вы, если бы она увидела коронацию Анны за год до самого события и объявила, что Небеса благоволят новому браку короля? Не сомневаюсь, в таком случае вы бы объявили ее ведьмой.
Фишер трясет головой, углубляется в дебри:
– Знаете, я всю жизнь мучился вопросом: Мария Магдалина и Мария, сестра Марфы, – одно ли это лицо? Элизабет Бартон сказала мне твердо, что – да. У нее не было ни малейших сомнений.
Он смеется:
– О, это ее ближайшие знакомые, она запросто к ним заглядывает. Не раз ела с Богородицей из одной миски. А теперь послушайте, милорд, святая простота была хороша в свое время, но оно миновало. Идет война. Если вы не видите за окном воинов императора, не обманывайтесь: мы воюем, и вы в стане врага.
Епископ молчит, слегка покачиваясь на табурете. Фыркает.
– Теперь я понимаю, почему Вулси взял вас на службу. Вы негодяй, как и он. Я сорок лет ношу священный сан и никогда не видел таких подлецов, как те, что сейчас у трона. Таких нечестивых советников.
– Заболейте, – говорит он. – Слягте в постель. Это мой вам совет.
Билль против кентской девственницы и ее сообщников поступает в палату лордов утром двадцать первого февраля, в субботу. Там стоит имя Фишера и, по настоянию короля, Мора. Он отправляется в Тауэр к Бартон – выяснить, не хочет ли она перед смертью рассказать что-нибудь еще.
Она пережила эту зиму, когда ее возили по стране и в каждом городе заставляли повторять признание, стоя на эшафоте, на пронизывающем ветру. Он приносит свечу и видит, что она обмякла на табурете, как плохо увязанный тюк с тряпьем. Воздух разом холодный и затхлый. Она поднимает голову и говорит, словно продолжая недавно прерванный разговор:
– Мария Магдалина сказала мне, что я умру.
Возможно, думает он, она разговаривала со мной у себя в голове.
– А день она назвала?
– Вы хотите его знать? – спрашивает Бартон, и у него мелькает мысль: уж не проведала ли она, что парламент, возмущенный тем, что в список включили Мора, готов отложить принятие билля до весны. – Я рада, что вы пришли, мастер Кромвель. Здесь ничего не происходит.
Даже самые долгие, самые изощренные допросы ее не запугали. На какие только ухищрения он ни шел, чтобы притянуть к делу Екатерину, – все безрезультатно. Он спрашивает:
– Тебя хорошо кормят?
– О да. И одежду мне стирают. А я все вспоминаю, как ходила в Ламбет к архиепископу. Так было хорошо. Река, народ суетится, лодки разгружают. Вы знаете, что меня сожгут? Лорд Одли сказал, что меня сожгут.
Она говорит об Одли, как о старинном друге.
– Надеюсь, тебе заменят казнь на более легкую. Это решает король.
– Я ночами бываю в аду, – говорит она. – Господин Люцифер показал мне кресло, сделанное из человеческих костей и обитое огненными подушками.
– Для меня?
– Христос с вами, нет, конечно. Для короля.
– Вулси больше не видели?
– Кардинал все там же. – То есть среди нерожденных. Долгая пауза, за время которой ее мысль вновь уплывает в другую сторону. – Говорят, тело горит час. Матерь Мария меня прославит. Я буду купаться в пламени, как в ручье. Для меня оно будет прохладным. – Она смотрит ему в лицо, но, увидев его выражение, отводит взгляд. – Иногда в дрова подкладывают порох, да? Чтобы горели быстрее. Скольких сожгут со мной?
Шестерых. Он называет имена.
– Их могло быть и шестьдесят, ты понимаешь? И всех сгубило твое тщеславие. – Говоря это, он думает: верно и то, что ее сгубило их тщеславие. И еще он видит, что она не прочь была бы утащить с собой шестьдесят человек, сгубить семейства Поль и Куртенэ – ведь это упрочило бы ее славу. Если так, странно, что она не указала на Екатерину. Какой триумф для пророчицы – уничтожить королеву! Вот как я должен был действовать – сыграть на ее ненасытном честолюбии.
– Я вас больше не увижу? – спрашивает она. – Или вы будете при моем мученичестве?
– Этот трон, – говорит он, – кресло из костей. Лучше о нем помолчать. Чтобы не дошло до короля.
– Думаю, ему стоит знать, что ждет его после смерти. А что он мне сделает хуже того, что уже присудил?
– Не хочешь сказать, что беременна? Казнь отложат.
Она краснеет:
– Я не беременна. Вы надо мной смеетесь.
– Я всякому посоветовал бы выгадать несколько недель жизни, любым способом. Скажи, что тебя обесчестили в дороге. Что стражники над тобой надругались.
– Тогда мне придется сказать, кто это был, и этих людей приведут к судье.
Он качает головой, жалея Бартон:
– Стражник, который насилует арестантку, не сообщает ей своего имени.
Впрочем, видно, совет ей не по душе. Он уходит. Тауэр – целый город, и вокруг уже громыхает обычная утренняя суета. Стража и работники монетного двора здороваются с ним, начальник королевского зверинца подходит сказать, что пришло время кормежки – звери едят рано – и не угодно ли вам будет посмотреть? Премного благодарен, отвечает он, как-нибудь в другой раз. Сам он еще не ел, и его слегка мутит. От клеток пахнет несвежей кровью, слышно урчание и приглушенный рык. Высоко на стене невидимый стражник насвистывает старую песенку, потом затягивает припев. Я веселый лесник, поет стражник. Вот уж неправда!
Он ищет взглядом своих гребцов. Бартон выглядит не ахти; если она больна, то доживет ли до казни? Ее не истязали, только заставляли бодрствовать ночь или две кряду, не больше, чем сам он бодрствовал на королевской службе, а меня, думает он, это не заставило никого оговорить. Сейчас девять утра; в десять обед с Норфолком и Одли; по крайней мере, можно надеяться, что они не будут рычать, как звери в зверинце, обдавая его смрадом. Бледное солнце украдкой смотрит из-за облаков, над рекой завивается дымка – белые росчерки тумана.
В Вестминстере герцог гонит прочь слуг:
– Если захочу вина, сам себе налью! Вон, пошли все вон! И дверь закройте! Поймаю у замочной скважины – освежую и засолю!
Он, кряхтя, садится на стул.
– А что, если я встану перед ним на колени и скажу, Генрих, Христа ради, вычеркните Томаса Мора из билля об опале?
– Что, если мы все встанем на колени? – подхватывает Одли.
– Да, и Кранмер тоже. Мы не дадим ему отвертеться от этого миленького спектакля.
– Король клянется, – говорит Одли, – что, если билль не примут, он сам придет в парламент – если надо, в обе палаты – и будет настаивать.
– И сядет в лужу, – отвечает герцог, – при всем честном народе. Бога ради, Кромвель, отговорите его. Позволил же он Мору уползти в Челси и нянчиться там со своей бесценной совестью, хоть и знал, что тот думает. Бьюсь об заклад, крови Мора требует моя племянница. Она на него злится. Женская месть.
– Думаю, на него злится король.
– А это, на мой взгляд, слабость, – объявляет Норфолк. – Что королю до Мора с его суждениями?
Одли неуверенно улыбается:
– Вы назвали короля слабым?
– Назвал короля слабым?! – Герцог подается вперед и трещит Одли в лицо, как говорящая сорока: – Что это, у лорд-канцлера прорезался собственный голос? Обычно вы ждете, пока заговорит Томас Кромвель, а потом, чирик-чик-чик, да, сэр, нет, сэр, как скажешь, Том Кромвель.