Я проглотил две порции лимонада и уже собрался выйти, когда свет на улице вдруг померк с такой быстротой, как бывает лишь в кино.
Всего минуту назад дышавшее зноем небо казалось обесцвеченным, как это бывает днем в тропиках в это время года; сейчас оно стало багровым; я знал, что польет дождь. В нагорье уже больше месяца, как сезон дождей миновал, но здесь, в тропической зоне, он еще только шел к концу. В любой момент могли набежать тучи, небеса разверзнуться и пролиться на землю.
Я стоял в дверях и наблюдал. Горы за деревней вдруг исчезли из виду, будто их никогда не было. Упали первые капли дождя и, словно маленькие спелые плоды, падая, забарабанили по железной крыше кантины. Потом стена грозового ливня вломилась в деревню; в продолжение двух часов гром потрясал горы и дождь со свистом сек землю; пол в кантине превратился в неглубокое озеро, по которому плыли утонувшие тараканы. Такого ливня мне не приходилось еще видеть, и я вспомнил о судьбе испанских конквистадоров в их первой столице Альмалонге; кратер вулкана Агуа наполнился водой, а потом вода низверглась на город и смыла его.
Дождь разом перестал, показалось солнце и засияло всеми цветами радуги в каплях, падавших с крыш и с деревьев. В деревне вода стояла по щиколотку; с милю тропа походила на неглубокую речушку. Когда я вышел на шоссе, оно уже подсыхало; вода, сбегая, оставляла островки песка и ила. Подушка на сиденье джипа сочилась, как мокрая губка. Я выжал ее, бросил на заднее сиденье и уже уселся за руль, когда мне бросились в глаза следы шин на мокром песке по другую сторону шоссе.
Я был поражен; так я был уверен, что здесь можно просидеть неделю и не встретить машины!
Немного поразмыслив и почувствовав беспокойство, я развернул машину и медленно поехал вниз по шоссе, приглядываясь к следам на песке. Они начинались у края шоссе за ближайшим поворотом. Не требовалось особого сыскного таланта, чтобы установить, что машина еще недавно стояла у шоссе, — кустарник был помят и поломан, — рядом с пещерой, в черной пасти которой сейчас клокотала белая пена. Видно было, что колеса буксовали, когда машина брала невысокий подъем; дальше виднелись следы двух мужчин, которые спустились к шоссе, чтобы сесть в машину. Размер покрышек и фирменный, рисунок на резине были в точности те же, что у моего джипа. Не возбуждало сомнений также, что этот другой джип прибыл сюда до того, как начался дождь, и уехал, как только шоссе очистилось от воды, — может быть, всего несколько минут назад.
Без особого удовольствия я сделал сам собою напрашивавшийся вывод: кто-то следовал за мной по пятам. Но кто же? В Гвадалупе насчитывалось не менее полудюжины джипов, и, разумеется, покрышки были на всех единого образца.
Возникали и более тревожные вопросы: зачем понадобилось за мной следить и что удалось установить моим преследователям?
Когда я вернулся в отель, Греты уже не было. Меня ждала записка, набросанная карандашом; когда я увидел на конверте знакомый небрежный почерк, сердце у меня упало, я знал заранее, что там будет написано.
«Дорогой мой, — прочитал я, — самолет в четверг отменен. Мне предлагают доехать на попутной машине почти до самого Кобана. Я решила согласиться. Как всегда, я была счастлива повидаться с тобой, как всегда, хотелось поговорить о многом, но это у нас никогда не получается…» Здесь полстроки было тщательно зачеркнуто «…боюсь, что тебе больше нечего мне сказать, и я думаю, что мне надо уехать поскорее, — так будет лучше. Извини, пожалуйста, что я вчера вечером надулась и так глупо себя вела. Мне было с тобой очень хорошо». Я читал эти строки и видел Грету, стоящую у конторки портье и наскоро пишущую мне эти фразы. Все ее поступки были непосредственны, и я утешал себя мыслью, что ей будет достаточно раз взглянуть на Кобан, где она не была с детских лет, чтобы изменить свое решение.
Если бы я мог найти удобный предлог, чтобы отказаться от завтрака у Стернов, то непременно сделал бы это. Отъезд Греты расстроил меня, и мне ни к чему было делать приятное лицо и идти к людям, которых я почти не знал. Я провел с Гельмутом Стерном всего лишь полчаса в присутствии Элиота, жену же его совсем не видел. Стерн был археолог, служивший в «Юниверсал Коффи Компани» Единственным утешением было то, что я мог потолковать с ним об археологии.
Стерны построили свой дом на холме, возвышавшемся над Гвадалупой, и вид из их окон восхитил бы всякого, кому не надоела тропическая природа. Стерну она приелась. Мы стояли у смотрового окна, — когда вы нажимали кнопку, стены раздвигались в обе стороны и уходили в специальные пазы, — и глядели вниз на яростно расцвеченные утесы, на деревни, затерявшиеся в джунглях, на фруктовые деревья, увитые бледными бутонами растений-паразитов.
— Если хотите знать, я ненавижу все это, — сказал Стерн. — Не думайте, что я преувеличиваю. — Он сумрачно усмехнулся. — Эта комната построена, по плану Элиота. Чрез две-три недели мы сбежали отсюда и едим теперь на кухне, где из окна виден только задний двор и курятники.
Несколько птиц, похожих на ворон с блестящим черным оперением, опустились на дерево и затараторили что-то сварливыми голосами, как видно, по нашему адресу. Гельмут с отвращением покачал головой. Лиза — его жена — была кроткая маленькая женщина с таким измученным выражением на увядшем лице, как будто она все время страдала от головной боли; от нее пахло свежестью и чистотой, как от яблока.
— В чрезмерных дозах что угодно может опостылеть. Не правда ли, мистер Вильямс? — сказала она. — Мы часто говорим, что хорошо бы взять на месяц отпуск и поехать в Канаду.
Там зелень, прохлада; там люди, с которыми можно по-человечески поговорить.
— И там нет цветов, — сказал Гельмут. — А если есть, то они на своем месте. От вони этих лилий положительно некуда укрыться.
Гельмут шутил, но в тоне его слышалось отчаяние. Он был австриец, ему удалось бежать за несколько недель до аншлюса. Десять лет они прожили в Гемпстеде, а потом перебрались в Центральную Америку и вкусили ее красочность, ее печаль, ее неистовство. От жизни в Центральной Америке Стерн захворал тоской по Европе, как хворают неизлечимой накожной болезнью.
— Когда мы сюда приехали, — сказал Гельмут, — то решили: что ж, люди живут и в тропиках. Постепенно привыкнем. Раз возврата нет, надо полюбить эту жизнь, что бы там ни было. Взгляните на наши стены, они не напоминают вам выставку местных кустарных промыслов? Мы старались, видит бог.
— У нас есть прелестные вещи, — сказала Лиза. — Просто не хватает места, чтобы все их показать. Когда мы увлекались коллекционированием, я уходила на рынок и покупала у встречных женщин сорочки, прямо те, которые на них были. Иногда я брала с собой новые без вышивки, чтобы им было что надеть.
Некоторые орнаменты совсем исчезли сейчас, да и краски стали непрочными.
— Все собираюсь порвать эти рубахи и сжечь, — сказал Гельмут с напускной свирепостью.
Лиза кротко и меланхолично улыбалась.
Грусть была свойственна ее натуре, Гельмут же наполовину играл ипохондрика.
— Пробовали ездить в гости к плантаторам, в их финка, — сказал Гельмут, — но ни с кем не подружились. Мы не знали, как зовут последнюю любовницу президента. В этой стране всякий, читающий «Ньюс уик», считает себя интеллигентным человеком. — Он вздохнул.
Где-то внизу, на усыпанном цветами откосе холма, птица взяла резкую трель.
— Это гардабаранкас. — На нервном лице Стерна выразилось страдание, как если бы он услышал, как фальшивит скрипач в оркестре, исполняющем симфонию Моцарта. — Их сравнивают здесь с европейскими соловьями, должно быть, потому, что они поют ночью.
Если две или три, запоют сразу, можете распрощаться со сном. А если молчат птицы, то воют обезьяны, словно души нераскаянных грешников.
Лиза, которая уходила на кухню, вернулась и позвала к столу. Стерн извинился, что завтрак будет нехорош; он и был нехорош. Достать здесь умелого повара было невозможно, а от слуг удавалось добиться чего-либо, только стоя неотступно у них за спиной. В кухне не было никаких индейских изделий, на стене висела фотография Маттергорна на фоне неестественно темного неба и несколько разноцветных флажков, какие продают в Альпах на высоких перевалах. Лиза была огорчена. Завтрак был еще хуже, чем она опасалась.
Когда мы встали из-за стола, Гельмут показал мне несколько находок, сделанных при раскопках в Утитлане. Вещи были редкостной красоты; он реставрировал их для музея. Одна зелено-желто-серая чаша эпохи Старого Царства с изображениями несущих дары послов и украшенных перьями воинов была настоящим шедевром. Я испытывал истинное наслаждение, держа ее в руках.
— Тсакал? — спросил я.
— Или ранний Тепью. — Гельмут был чуточку озадачен. — Откуда вы знаете? Вы занимаетесь стариной?
— У меня были друзья, торговавшие редкостями.
— Доколумбовой эпохи?
— Да.
— Но это же запрещено. Их нельзя ни покупать, ни продавать.
— Да, я знаю. У одного из моих знакомых были даже неприятности. Его арестовали, когда он пытался нелегально провезти свои древности через мексиканскую границу.
— Арестовали! Его нужно было пристрелить! Наверное, разграбил древнее захоронение. Тюрьма таких не исправит. — Гельмут благоговейно взял в руки чашу. — Я не знаю ничего, созданного человеческим гением, что с большим правом можно было бы назвать великим произведением искусства.
Я сказал, что согласен.
— Мне кажется, что древности майя позволили мне проникнуть в душу народа.
Я занимаюсь этим полжизни и не перестаю изумляться. Удивительный народ. Вы знаете, в чем они оплошали, чего они не могли создать при всей своей изобретательности?
— Вы хотите сказать, что они не создали колеса?
— Нет. Колесо тут ни при чем. Они не сумели найти способ, как подчинить себе своих богов. Хитрые европейцы сделали из своей религии, орудие для практических целей, но у майя боги остались богами. И они постепенно опустошили душу народа. Если бы испанцы явились сюда раньше, в годы расцвета Старого Царства, у них не было бы ни малейшего шанса на победу. Что можно сказать о народе, который еще на уровне каменного века создал календарь, превосходящий по точности наш?