— Ну, конечно, мой мальчик. Я основал здесь лигу «Поможем нашим безгласным друзьям». — Он задумался, как видно предаваясь грустным воспоминаниям. — Не стану утверждать, что мы добились существенного — как это говорится — сдвига. Они чертовски жестоки к животным; так было — так осталось. Но помню, я вовлек в лигу множество людей. Много лет тому назад. Все они теперь… — Под внезапным напором печальных воспоминаний старик незаметно заговорил по-испански… — es que se murieron casi todos, — потом, вздрогнув, пришел в себя и попытался перевести обнаженно прямую испанскую фразу на корректный английский язык. — Видишь ли, все они ушли — как это говорится — в мир иной.
Тощий кот, бродивший между ножек стульев, как по бамбуковой роще прислонился к моей щиколотке и опрыскал ее пахучей жидкостью.
Я попытался завязать разговор об индейцах, но увидел, что дона Артуро не занимает эта тема.
— Видишь ли, мой мальчик, я никогда ими не интересовался. Привык к тому, что они бродят по городу. То тут, то там, знаешь, вроде нищих. Они и есть нищие. Дай-ка я налью тебе еще чашку чая.
Было ясно, что индейцы не могут рассчитывать даже на те скромные крупицы жалости, которые дон Артуро уделял «нашим безгласным друзьям».
Об Эрнандесе я вспомнил как о последнем прибежище. Каждый раз, как я подумывал о том, чтобы передать дело в руки прессы, меня охватывали сомнения. Допустим, что мне удастся придать делу скандальную гласность. Это, конечно, повредит Элиоту, но почти наверняка закроет и для меня всякую возможность продвижения и успеха в Гватемале. Не исключено также, что военные власти привлекут меня к ответственности за разглашение секретных сведений. Я сопротивлялся призывам совести несколько часов, после чего отправился в редакцию «Нотисиас», где меня встретил Эрнандес.
Эрнандес показался мне славным малым.
Подумав, я решил, что он мне всегда нравился.
Открытый, прямой характер. Чистая душа. Не знаю, найдешь ли еще такого человека во всей Гватемале. По здешнему обычаю, мы обнялись.
Было видно, что Эрнандес искренне рад снова увидеться со мной, наверное, не меньше, чем я с ним.
— Ну как дела, amigo?[13] — спросил я, похлопывая его по спине.
— Как дела? Не знаю, что вам сказать, — он кивнул на табличку на стеклянной двери. — Вот видите, они назначили меня заместителем редактора. Теперь я торчу здесь допоздна. Никакой личной жизни.
— А как же кино? — спросил я.
— Уже неделя, как не был в кино. А у нас здесь открыли круговую панораму.
— Ну как, интересно?
— Потрясающе. Не пойти ли нам сегодня?
Если вы не очень спешите, я через часок развяжусь с делами.
— Не могу, — сказал я, — с удовольствием пошел бы, но у меня важное дело. Кстати, не пожелаете ли вы познакомиться вот с этим документом? Мне кажется, он вас заинтересует. — Я вручил ему свой доклад. — Если захотите использовать материал в газете, действуйте с осторожностью; упоминать мое имя нельзя, иначе я пойду под военный суд.
— Можете не беспокоиться. — Эрнандес заговорщически подмигнул. — Мы, газетчики, народ ученый.
Он начал читать; не прошло и минуты, как он поднял на меня глаза:
— Черт знает что! Чудовищно! Если бы это были не вы, я не поверил бы. Я сейчас запишу основные факты, Дэвид, и верну вам доклад.
Вы не возражаете? — Он вложил лист бумаги в машинку и принялся стучать. Каждые минуту-две он снова поднимал на меня глаза и качал головой. — Просто непостижимо. Подобное происходит у нас под носом, а мы даже понятия не имеем.
— Вы думаете, удастся что-нибудь предпринять? Напечатать в газете?
— Предпринять? Помилуйте, это же сенсация! Половина всех наших бед происходит оттого, что мы погрязли в благодушии. Надо выбивать это благодушие. Мы выступим с сенсационным. разоблачением.
— Отлично, — сказал я. — Этого я и хочу.
Когда я собрался уходить, Эрнандес все еще взволнованно качал головой. Он проводил меня до выхода и пожал мне на прощанье руку.
— Читайте в утреннем выпуске на первой странице.
Утром я купил «Нотисиас», но ни на первой странице, ни на второй, ни на третьей не нашел даже строчки о моем деле. Я позвонил Эрнандесу.
— Хэлло, Эрнандес. Что случилось?
— Был аврал. В последний момент сняли.
— Вы хотите сказать, что кто-то вмешался сверху? У меня еще вчера мелькнула мысль, что так будет.
— Сверху? Нет, почему же. Редактору материал понравился. Разве вы не знаете, произошли чрезвычайные события.
— События? Какие?
— Прилетела Дебора Робертс. Ну та самая, кинозвезда. Мы дали интервью-молнию.
Пришлось перебрать половину номера.
— Ага. Теперь понимаю.
— Мне очень жаль, — сказал Эрнандес, и я почувствовал по его голосу, что он действительно расстроен. — Но что поделаешь: газета есть газета. Держимся за материал до последней минуты…
— Значит, вы все-таки не отказываетесь от него? — спросил я с надеждой.
— Видите ли, завтра мы не выходим, а понедельничный номер у нас спортивный — обзор состязаний за субботу и воскресенье.
— Понятно.
— Мы, конечно, охотно поместили бы его в понедельник, но боюсь, что не будет места. А во вторник газета занимается только городскими новостями. Так или иначе, Дэвид, мы сделаем все, что в наших силах. Вы видели сами, как это меня взволновало.
— Ну, разумеется. Спасибо за все.
Так вот, значит, как обстоят дела. Довольно тратить время попусту.
Я направил в военное министерство формальное прошение об отставке и телеграфировал управляющему моим поместьем, что приезжаю. Наутро я сел в трясучий гвадалупский поезд и через два часа сошел в Койма. Там я пересел в автобус, который ждал пассажиров под огромным кактусом, заменявшим пассажирскую станцию, и двинулся дальше, в Истапу.
Если считать по прямой линии, Истапа совсем недалеко от Гваделупы, но их разделяет горный хребет. Этот поселок, название которого гордо красуется на карте Гватемалы, состоит из одного единственного дома — лавки универсальных товаров, — медленно догнивающего в здешнем, сравнительно сухом климате.
Я зашел внутрь, чтобы поздороваться с лавочником, доном Армандо, и нанять у него мула.
Как и пять лет тому назад, дон Армандо лежал в постели с приступом малярии; товары валялись грудами вокруг него. Мне нужно было проехать еще две мили по горной дороге, шедшей через великолепные рощи кофейных, деревьев. К немалому моему удивлению, наши плантации, которые я по пути пересекал, оказались в полном порядке. Я думал, что при виде родных, столь знакомых мест в моей душе вспыхнет радостное чувство, но оно не приходило. Вот показался наш старый дом, совсем не похожий на соседские помещичьи дома; мой дед, валлийский романтик, построил его в калифорнийско-испанском стиле. Но душа моя попрежнему оставалась спокойной.
Игнасио — управляющий-ладино — ждал меня у дверей, прижимая шляпу к сердцу наподобие щита. Oн слегка усох за эти пять лет, в остальном же ничуть не изменился. Игнасио был местным вариантом верного старого слугинегра, столь усердно прославляемого в кинофильмах. Даже волосы у него были такие же белые, что и у его прототипов на экране, но, в отличие от них, он хранил, как мне кажется, некоторое тихое недоброжелательство к хозяевам.
Когда я вошел в дом, там ждало меня мое детство. Можно было подумать, что оно таилось, погруженное в сон, одурманенное ароматами пахучего дерева, и только что пробудилось от скрипа двери. Я задыхался от нахлынувших воспоминаний. Не в силах вымолвить слова, мы с Игнасио схватились за руки и глядели друг на друга с беспомощной улыбкой. Наконец я отпустил его, и он утер набежавшие слезы.
Я заметил, что из почтения ко мне Игнасио был босиком.
Радостно сияя, вошла Мария, жена Игнасио, с чайным подносом. Я выпил чаю, отдававшего козьим молоком, которого всегда терпеть не мог, и проглотил ломтик маисового бисквита, сделав вид, что он мне очень понравился. Ничего в доме не изменилось. Все стояло на старом месте. Мой отец, хоть и не столь энергичный, как мой дед, отличался более тонким вкусом; завершая внутреннюю отделку дома, он выписал драгоценные породы дерева из лесов Эль-Пэтена, и от стен исходил навсегда связанный для меня с детскими годами медвяный смолистый запах. У нас в комнатах было всегда мало мебели, и от этого дом отличался необычайным резонансом, Сейчас, когда я заговорил и услышал раскаты своего голоса, я вспомнил старика деда в последние годы его жизни, наполнявшего дом сверху донизу великолепной валлийской риторикой.
У Игнасио было. что мне порассказать. В тоне его сквозила лукавая гордость. Служба нашему семейству была для Игнасио своего рода священным услужением; он стоял на страже наших интересов и готов был отстаивать их любой ценой, пускаясь на самые хитроумные уловки.
Когда Мария собрала со стола и удалилась, Игнасио, предусмотрительно уверившись, что нас никто не подслушивает за дверями или под окном, начал свой рассказ:
— В первый месяц, что вы уехали, можно сказать, ничего не случилось. Все шло по-старому. Потом однажды явился правительственный чиновник и стал разъяснять пеонам их новые права. Я, конечно, помалкивал. Делал вид, будто во всем с ним согласен. А еще через несколько дней ко мне пришли два капоралес. Один — Санчес, вы его, должно быть, помните, а второго сейчас здесь нет.
(Санчес? Конечно, я помнил Санчеса. Санчес был из тех чудаков индейцев, которые немного приобщились к грамоте. Мрачноватый самолюбивый юноша. Он был отличный работник, непьющий; и отец назначил его капрале — так у нас называют десятников.)
— Беседу со мной вел Санчес. «Не подумайте, патрон, что мы что-нибудь имеем лично против вас, но вы, должно быть, уже слышали, что нам отдают землю». Вытащил из кармана переписанный от руки правительственный декрет и прочитал мне его вслух. Раз или два он спотыкался, и мне приходилось ему помогать.
«Заходите в дом, джентльмены, — говорю я. — Разрешите взять ваши шляпы. Я к вашим услугам. Рассматривайте меня как своего помощника. Чем я могу быть вам полезен?» Понятное дело, сударь, я не мог обо всем этом вам тогда написать.