Есть, бесспорно, еще одна причина того, почему Лессинга привлекал антисемитизм ницшеанского арийца: в те времена, когда писал Лессинг, еврейство приобрело (особенно благодаря Ницше и Клагесу) грандиозное и провиденциальное значение по сравнению со всеми прочими историческими силами. Это значение было сугубо негативным и разрушительным, но это обстоятельство не имеет особого значения — скорее наоборот, если вспомнить призыв Ницше «жить опасно». У Ницше евреи стали движущей силой истории, без которой арийские народы закоченели бы в своей «любви к судьбе»; можно даже сказать, что евреи и есть та судьба, которую арийцам суждено возлюбить именно за то, что она сулит им погибель.
По сравнению с этой метафизической и космической миссией еврейства сионистский призыв, побуждающий евреев оставаться евреями и в то же время «стать как все прочие народы», или либеральный призыв отказаться от еврейства и тем самым стать как все прочие люди представляются по-обывательски ограниченными.
Подлинная трагедия евреев времен Лессинга, как и нашего собственного, состояла в том, что они все охотнее соглашались с антисемитскими утверждениями относительно своего исторического предназначения, но при этом утратили веру в свое избранничество и стремились как-то иначе реализовать свой «комплекс избранного народа». Судя по книгам Ветхого Завета, евреи той далекой эпохи считали ниже своего достоинства рассматривать себя в качестве униженных и оскорбленных. Оказываясь в положении побежденных или угнетенных, они всегда интерпретировали его так, словно «Бог ожесточил сердца их врагов» и «придал им силу», дабы наказать евреев за их грехи и измену. Христианство сохранило этот высокий пафос и объясняло преследования евреев тем, что они отказались признать Христа. Другие народы фигурируют в священной истории евреев всего лишь как безвольные инструменты, которые не разделяют глубоко интимную связь евреев с их Богом. Эти народы затевают войны и побеждают в них, если этого хочет еврейский Бог, но когда он мирится со своим народом, то эти народы терпят поражение и истребляются. И при этом ни в час победы, ни в час поражения они не ведают той силы, которая их возвеличила и снова низвергла. Какой контраст между этим возвышенным союзом с собственным Богом и апелляциями к интернациональному человечеству — столь привычными для евреев наших дней и, как известно, столь безрезультатными! (Впрочем, последние отголоски старой, возвышенной веры еще не до конца искоренены из сознания еврейского народа. Я еще помню, что когда умер Сталин — а это случилось вскоре после принятия решения о депортации всех евреев в Сибирь, — многие советские евреи говорили: «Бог не допустил».) В том, что евреи берут на себя вину за все происходящее в мире, Лессинг вслед за Ницше видит лишь слабость и корень «самоненависти». Это справедливо, но только по отношению к современным, эмансипированным евреям, утратившим прежнюю веру.
Книга Лессинга о еврейской «самоненависти» сама по себе служит знаком того, что евреи потеряли веру в свою избранность, без которой они ощущают себя жалким и беспомощным народом. На первый взгляд Лессинг предлагает программу, близкую сионистской, с тем единственным отличием, что он, опираясь на современные ему расовые теории, рекомендует евреям еще более радикальный отказ от иудаизма, чем предлагал «официальный» сионизм, который противопоставлял мессианскому пафосу иудаизма политическую программу построения светского государства. Однако в действительности эта книга имеет более глубокое значение: Лессингу, безусловно, нравятся его ненавидящие себя герои, ведь они предпочитают признать свое еврейство как всемирную демоническую силу, которую следует уничтожить, нежели отречься от своего статуса избранного народа. Однако очевидно, что в ницшеанском арийстве еврейская ностальгия по избранности искала себе ложного союзника. Гарантом и наследником иудейских мессианских надежд в европейской цивилизации вопреки всему и прежде всего является христианство. Об этом свидетельствует новейшая европейская история: течения, которые начинались как антисемитские, неизбежно оказываются также антихристианскими в широком смысле этого слова, то есть направленными против всего, что составляет силу и специфическую ценность западной цивилизации. И наоборот: все провинциальные, ностальгические национализмы Европы с их индийско-тибетским привкусом неизбежно приводят к самой примитивной юдофобии.
7Эрнст Юнгер
Трактат Эрнста Юнгера «Рабочий. Господство и гештальт» (1932)[42] обычно характеризуется критиками как политический текст — проект, направленный на участие в создании тоталитарного государства нового типа, основанного на принципах современной техники и новых формах социальной организации. Но, как мне кажется, главная стратегия этого текста скорее продиктована интересом Юнгера к проблеме индивидуального бессмертия, то есть к способности отдельного человека преодолеть собственную смерть после провозглашенной Ницше смерти «старого Бога». Эта стратегия станет очевидной, если мы рассмотрим обращение Юнгера к тропу технологии в ходе его полемики с идеей «уникального» личного опыта. По мнению Юнгера, представление о существовании такого опыта не только служит основой буржуазного индивидуализма, который наделяет каждого индивидуума «природными» правами человека, но и определяет всю идеологическую траекторию буржуазной демократии, господствовавшей в XIX веке. Юнгер привлекает троп технологии как доказательство того, что буржуазное, либеральное представление об уникальном опыте индивидуума оказывается в XX веке нерелевантным, поскольку наш социальный мир становится все более организованным в соответствии с правилами современной технической рациональности.
Для обозначения индивидуального опыта Юнгер использует термин individuelles Erlebnis («индивидуальное переживание»), отсылающий к жизни как таковой, поскольку немецкое слово Erlebnis происходит от Leben («жизнь»). В своем тексте Юнгер утверждает, что традиционная буржуазная идеология придает индивидуальной жизни абсолютную ценность в силу ее предполагаемой уникальности. По этой причине защиту индивидуальной жизни либералы считают высшим моральным и юридическим долгом. И поскольку Юнгер раз за разом демонстрирует, что в мире современных технологий представление о таком опыте не имеет ни силы, ни ценности, он выступает также против правовой защиты индивидуальной жизни, прав человека, демократии и либерализма.
Однако в отличие от большинства авторов Новейшего времени, которые испытывали симпатии к тоталитаризму (многие из них писали в первой половине XX века), Юнгер использует довольно своеобразные дискурсивные и риторические приемы. Он не считает, что индивидуум должен подчиняться государству, нации, расе или классу, как и не считает, что какой-либо коллектив более ценен, чем отдельный его член. Вместо этого Юнгер стремится показать, что поскольку в мире современных технологий индивидуальный опыт более недостижим, то и индивидуум как таковой больше не существует. Попытка защитить индивидуальные права человека бессмысленна, потому что больше нет индивидуума, подлежащего защите. Мало того, политическое принуждение, требующее от индивидуума подчиниться коллективу, лишено какого-либо реального смысла. Согласно Юнгеру, субъект, требующий нашего внимания, это скорее неиндивидуализированный субъект современной техники, то есть рабочий. В технологическую эру этот субъект является носителем имперсонального, безличного, серийного и стандартизированного опыта. Такой субъект не нуждается в защите прав человека, поскольку его существование столь же имперсонально, серийно, заменимо — и, стало быть, бессмертно. Не то чтобы Юнгер намеренно жертвует индивидуумом ради своего политического и эстетического проекта — скорее он полагает, что этот индивидуум уже исчез. А коль скоро жертвовать нечем, то нечего и защищать.
Разумеется, Юнгер не имеет в виду, что у нас больше нет уникальных переживаний — он говорит лишь, что уникальность, неповторимость и незаменимость таких переживаний обесценилась. В современном мире имеют ценность только серийные переживания — такие, которые предполагают воспроизводимость и повторяемость. Причем этот процесс обесценивания уникального берет начало именно в индивидуальном опыте; Юнгер отмечает это, когда напоминает нам, что широкая публика в целом отдает предпочтение серийной продукции перед уникальными объектами. Типичный покупатель автомобиля, например, выбирает массовую, стандартизированную продукцию известных торговых марок; его мало привлекает возможность обладать уникальной моделью, спроектированной специально для него[43]. Современный человек признает только серийное и стандартизированное. Такие репродуцируемые объекты всегда могут быть заменены на другие, и в этом смысле они обладают определенной формой бессмертия и нетленности. Если человек разбил свой «Мерседес», у него всегда есть возможность приобрести другой экземпляр той же модели. Юнгер стремится доказать, что и в области личного опыта мы разделяем те же установки и склонны отдавать предпочтение стандартному и серийному. Самые кассовые фильмы — те, которые имеют шаблонный характер и рассчитаны на одинаковый опыт независимо от состава аудитории. Поход в кино, в отличие от похода в театр, где мы видим игру живых актеров, уже не воспринимается как некое уникальное, единичное событие[44]. Современные технологии предлагают нам нечто иное: обещание бессмертия, которое гарантировано технологиями репродуцирования и которое затем усваивается современным человеком, сериализующим собственную жизнь.
Технологическая и серийная природа современного опыта оказывает влияние на человеческую субъективность (которая сама по себе есть сумма таких опытов); она делает человека воспроизводимым и заменимым. Если все наши опыты объединяет их изначальная воспроизводимость, имперсональность и серийность, то, как я уже говорил, нет веских причин придавать особую ценность конкретному индивидууму или защищать отдельную человеческую жизнь. В наше время, настаивает Юнгер, ценностью и релевантностью обладает лишь технически обусловленный человеческий тип, для обозначения которого он использует термин «гештальт Рабочего». Получив опыт военной службы в годы Первой мировой войны, Юнгер не может полагаться на риторику прав человека. В более раннем тексте о «тотальной мобилизации» он описывает современную войну как машину анонимного уничтожения человеческих тел. В этом режиме уничтожения все, что относится к области индивидуального опыта, обессмысливается.