Уже в первом сочинении Соловьёва («Кризис западной философии. Против позитивистов», 1874) его внимание сконцентрировано на отношении между разумом и желанием. Однако он формулирует философскую программу, прямо противоположную программе Шопенгауэра. Соловьёв развил эту программу в исследовании «Смысл любви» (1892). Кожев в своей диссертации называет «Смысл любви» важнейшим текстом Соловьёва, ключом к другим его сочинениям. В работе «Смысл любви» Соловьёв описывает сексуальность как вторичный, производный вариант философского, платоновского эроса — как необходимый, но преходящий этап в развитии философского самосознания. Здесь не разум предстает сублимацией сексуальности, а сексуальность понимается как особая форма разума. Половой акт оказывается, прежде всего, актом эпистемологическим. Половое желание — первоначальная форма стремления к знанию. Для Соловьёва разум изначально вовсе не холоден, не «рационален» и не математичен — но горяч, полон желания и порыва, разум — это стремление, это любовь к Софии. Половая любовь — лишь проекция философской любви на конкретные, индивидуальные объекты (например, на женщину), — но одновременно это ее высшее проявление, потому что через сексуальность философ открывает тело другого и свое собственное тело. Для Соловьёва в этом открытии — а вовсе не в репродуктивной функции — истинный смысл полового чувства. Смысл половой любви в полном признании другого мною — и меня другим. Соловьёв пишет об этом весьма подробно и настойчиво: полного утверждения, оправдания (но также и признания) другого можно достичь лишь в половой любви, в эросе. В основе человеческой личности — изначальное единство духа и тела. Любить кого-то значит признавать это действительно существующее единство (признавать, что другой не только дух и не только материя). И это означает, что любовь — это носитель абсолютного знания, ибо абсолютное знание именно и есть знание этого единства.
Это открытие ведет философа к следующему открытию: само абсолютное знание также обладает телом — и этим телом является человечество в его единстве. Индивидуальный философ может достичь единения с человечеством как целым, только если само человечество достигнет уровня взаимного признания через взаимную любовь — потому что только тогда тело человечества станет прозрачным и доступным для философского разума. Прообразом этого взаимного признания в свою очередь является взаимное признание между Христом и всеобщей Церковью — понимаемой как свободная теократия, то есть как Церковь безо всякой установленной иерархии, или, иначе, как единая Церковь. Следовательно, индивидуальный философ может соединиться с абсолютным знанием — стать возлюбленным Софии, — только если войдет в ее прозрачное материальное тело — тело единой, объединенной Церкви. Или тело единого, объединенного человечества. Иначе знание обречено оставаться абстрактным и неполным, только духовным и лишенным тела. Для Соловьёва истинное и абсолютное знание — лишь познание в библейском смысле слова: акт реального, материального вхождения в другого. И Кожев большую часть своей диссертации посвятил именно анализу наиболее эротико-экклезиастических текстов Соловьёва, трактующих половые отношениям между телом философа и телом человечества[57]. Теперь ясно видно, что универсальное и гомогенное государство, как его описывает Кожев, является секуляризованным вариантом соловьёвской всеобщей свободной теократии — человечества как женского тела, открытого для вхождения в него философского Логоса, — и имеет мало касательства как к гегелевской, так и к марксовой теориям государства.
Кожев читает Гегеля, следуя соловьёвской метафизике — а не гегелевской или марксистской диалектике, как это обычно интерпретировалось. Оба, Гегель и Маркс, представляли природу внешней, объективной реальностью, которую следует исследовать и покорять с помощью науки и техники. Кожев же — вслед за Соловьёвым — понимает природу, прежде всего, как объект желания. Говоря о «желании», Кожев приводит пример голода, утверждая, что всякое желание разрушительно: используя пищу, мы ее разрушаем. Но на уровне самосознания эта разрушительная сила желания может быть уравновешена взаимным признанием, поскольку в этом случае мы желаем не тело другого, а его желание.
Это определение — которое представляет собой вариацию соловьёвского определения любви — лежит в центре философского дискурса Кожева. Начиная «Введение», Кожев говорит о désir antropogène, фундаментально отличном от désir animal. Это «антропогенное желание» создает Человека как Человека, составляет le fait humain. Кожев пишет: «Так, например, в отношениях между мужчиной и женщиной Желание человечно в той мере, в которой хотят овладеть не телом, но Желанием другого, желают „обладать“ Желанием, „ассимилировать“ Желание как таковое, иными словами, хотят быть „желанным“, или „любимым“, или, лучше сказать, „признанным“ в своей человеческой значимости, в своей реальности человеческого индивида». И далее: «человеческая история — это история желаемых Желаний»[58].
Признание здесь, несомненно, описывается как идентичное любви. На этом человеческом, «антропогенном» уровне желания желание, направленное на природные объекты, также «опосредуется» желанием Другого. Кожев пишет: «Так, совершенно бесполезный для животной жизни предмет (знак отличия или вражеское знамя) желается исключительно потому, что стал предметом желания других»[59]. Вот почему человек способен рисковать жизнью за то, что представляется совершенно ненужным с точки зрения политического, экономического, животного желания. Желание этих вещей нам диктуется лишь желанием быть признанными, любимыми, желаемыми другими.
Итак, эти формулировки имеют весьма мало общего с описаниями борьбы за признание у Гегеля или Маркса. У Кожева борьба за признание смоделирована по образцу борьбы между полами — а не между классами. Цель этой борьбы — обрести любовь другого — а не уничтожить его. Не случайно ядро Семинара, который вел Кожев, состояло из представителей французского сюрреализма: Жорж Батай, Жак Лакан, Андре Бретон. Да и сам текст «Введения» был составлен, как я уже упоминал, Раймоном Кено (1947), одним из ведущих писателей-сюрреалистов того времени. Всех этих авторов, прежде всего, интересовала разработка общей теории культуры и общества, основанной на понятии сексуального желания. Рамки настоящей статьи не позволяют подробно на этом остановиться — однако не составило бы труда показать, что концепция Желания, как ее используют Батай и Лакан, на самом деле гораздо ближе соотносится с Соловьёвым и Кожевом, чем с Фрейдом. Особенно это очевидно в случае Лакана. Однако это уведет нас слишком далеко от темы — хотя должен отметить, что соотнесение эротизации теологии и философии у Соловьёва и сюрреалистской эротизации экономики и политики — если взять Кожева как посредника между ними — может быть весьма продуктивным для понимания обоих этих феноменов. (В связи с вышесказанным интересно отметить, что само это понятие, как оно сейчас используется в интернациональном контексте, — désir, desire — было введено Кожевом как перевод немецкого Begierde, которым пользуется Гегель. Кожев, однако, придал этому слову более общий, соловьёвский смысл. Весьма характерно, что в обратном переводе на немецкий это уже не Begierde, a Begehren — слово, которого раньше в философском немецком языке не существовало.)
Сам Кожев разрабатывал свои рассуждения о любви, конечно, не в контексте сюрреалистического движения, а в контексте традиционного русского утопического представления об обществе, основанном на любви, — в противоположность обществу, в основе которого лежит экономический интерес. Подобную утопию можно найти в произведениях Достоевского, Толстого, Соловьёва, а также их последователей в первые десятилетия XX века. Отношение Кожева к этой утопии двойственное или, лучше сказать, ироническое. Кожев признает эти утопические чаяния близкими себе — но при этом указывает, что удовлетворение желания, реализация любви означает их исчезновение. Всякое желание может быть удовлетворено — и, следовательно, окончено. Удовлетворение кладет конец желанию. Конец истории возможен и неизбежен, потому что не существует такого желания, которое было бы бесконечным. Универсальное и гомогенное государство представляет для Кожева последнюю истину потому, что это государство любви, которое окончательным образом удовлетворяет наше желание признания. Кожев практикует радикальную сексуализацию разума, истории, политики — этой сексуализации он выучился Соловьёва. Это тотальная сексуализация знания, которая, как я уже говорил, так привлекала французских сюрреалистов. Но различие между Кожевом и сюрреалистами — так же как и между Кожевом и Соловьёвым — заключается в том, что Кожев тематизирует, прежде всего, не само желание, а состояние философского мышления после удовлетворения желания. Философия Кожева постисторична постольку, поскольку она посткоитальна. Кожева интересует не предкоитальное нарастание желания, но посткоитальная депрессия — следует даже сказать, постреволюционная, постфилософская депрессия. Совершенное общество осуществленной, признанной любви, которое возникает после революционного пароксизма, после вхождения Логоса в тело человечества, — это общество без любви.
Именно поэтому Кожев объявил себя сталинистом: Сталин воплотил общество любви, уничтожив любовь. В этом смысле сталинистская Россия отвечает общему паттерну постреволюционных государств. Момент полного удовлетворения философского желания, момент соединения с Софией, с абсолютным знанием длится лишь мгновение. После этого мгновения желание — как специфически человеческое желание, как желание быть желанным — исчезает раз и навсегда. В постистории философия уже невозможна, потому что человек утрачивает антропогенное желание и снова становится животным. В качестве наилучшего примера постисторического, чисто животного, экономического способа существования Кожев приводит Соединенные Штаты Америки. Однако он видит еще одну возможность постисторического существования — возможность, как он говорит, чистого снобизма, которая, как он считал, осуществилась в Японии. Снобизм — это борьба за признание вне желания как чистая игра означающих. В постисторических условиях философ становится снобом. Понять это — значит отвергнуть философскую позицию, отвергнуть философию — и стать Мудрецом.