И другая сторона значения слова также не сделалась нашему языку совершенно чуждой. Если мы замечаем за кем-нибудь сильное углубление в свои мысли и в связи с этим известное отдаление от мира и его стремлений, некоторый недостаток практической ловкости, известное равнодушие к своим средствам и положению, то мы говорим (может быть, с легким оттенком улыбки): это – настоящий философ. И, с другой стороны, нам понятно то негодование, с которым Шопенгауэр говорит об унижении философии до ремесла; скорее – так мы чувствуем – можно снизойти к химику или врачу, если он делает из своей науки золото.
В последнее время философия и в Германии возвращается к своему старому понятию. Так, В. Вундт определяет философию «как всеобщую науку, имеющую соединить добытые отдельными науками общие познания в одну стройную систему»[15]. Определение это, очевидно, имеет своим предположением единство научного познания, и Вундт не имел бы ничего против названия именем «философии» законченной системы, точно так же как и против того требования, чтобы «философ» не был по отношению к отдельным наукам простым нахлебником, а был бы по крайней мере хоть в какой-нибудь одной области их сотрудником. За это же воззрение высказались также Фехнер, Лотце и Ф. А. Ланге: сведение физических и духовно-исторических фактов в единую систему мира есть конечная цель, а основательное изучение наук – путь к ней.
С возвращением к старому понятно философии устраняются два заблуждения, примыкающие к ложному пониманию ее сущности: заблуждение, будто может существовать философия без науки, и другое – будто может существовать наука без философии.
Первое заблуждение смущало головы во времена спекулятивной философии. Предпринимались бесплодные и мучительные попытки соткать философскую систему из нескольких самых общих понятий, как то: субъект и объект, природа и дух, бытие и происхождение. Это заблуждение теперь почти что вымерло; может быть, встречается еще изредка остаток его в виде того мнения, что возможно будто бы особенное изучение философии без изучения наук, например, посредством занятия историей философии. Такое занятие, как бы оно ни было поучительно само по себе, неизбежно останется бесплодным и пустым, если не пополняется научными занятиями в других областях. Добропорядочный философ обращается к самим вещам. Если и невозможно везде быть самостоятельным исследователем, он все-таки должен хоть где-нибудь стоять ногами на своей собственной почве. Лишь этим приобретает он спокойную совесть, лишь этим достигает он возможности судить о научных вещах вообще, лишь благодаря этому он становится способным воспринимать мысли других и пользоваться для себя их исследованиями. Выбор области остается свободным, она может находиться или среди духовных наук, или среди естественных, или же на границе тех и других – в физиологии и психологии; как, по сторой поговорке, все дороги ведут в Рим, так и в науках все дороги ведут к философии; только нет туда путей по воздуху[16].
Более опасным является в наше время другое заблуждение: что может существовать наука без философии. Оно стоит в связи с воззрением, что философия есть особая наука, как всякая другая, только как бы менее хорошо обоснованная, воздушная наука о вещах, недоступных точному исследованию. Нет недостатка в таких людях, которые избегают соприкосновения с ней, словно это грозит опасностью притупления чувства к действительности. Физика, берегись метафизики! Насколько совет этот прав, если он предостерегает от слишком поспешного систематизирования, от бесплодного схематизирования или вмешательства метафизических истолкований в физическое объяснение явлений, настолько же он делается неправым, если хочет удержать науки от образования последних и самых общих мыслей об их области и от постановки этой последней в связь с последними результатами других наук. Это значило бы не что иное, как предоставить задачу общего построения вульгарной метафизике и вместе с тем вырвать у наук их внутреннюю побудительную силу. Ведь все науки имеют, в конце концов, свой общий корень в философии, и если они вообще отделятся от этого корня, они умрут. Чего мы желаем, в конце концов, от всякой науки, так это не объяснения того или другого единичного явления, не познания той или другой области, а познания действительности вообще. Научные исследования, или философия, были первоначально вызваны к существованию побуждением найти ответ на вопрос о природе и значении вещей вообще; необходимость разделения труда принудила их потом распасться на отдельные области исследования; но смысл этого не в том, чтобы побудить их к изолированности, а в том, чтобы изощрить их в их частной работе над разрешением совокупно-общей задачи. Теоретический интерес, составляющий жизненную силу всякой науки, состоит в ее участии в философии, в том, чем она может содействовать разрешению вопроса о природе вещей вообще.
Это будет вполне ясно, если иметь в виду не столько личное чувство отдельных исследователей, сколько совокупное историческое развитие какой-нибудь дисциплины. Что ставит в настоящее время биологию в центр естественно-научного исследования, что побуждает ее направлять свои микроскопические исследования, часто кажущиеся микрологическими, именно на низшие формы жизни? Очевидно, надежда напасть на этом пути на следы великой тайны жизни и ее развития на земле. Тысячи форм лишаев и грибов, монер и инфузорий едва ли бы заинтересовали нас так сильно сами по себе. В более тесном кругу людей может, конечно, образоваться, вроде спорта, некоторый интерес к бесконечно малому; но наука не может долго существовать этим. Или взять астрономию: с неутомимым усердием собирает она наблюдения, заносит в свои таблицы местоположения сотен тысяч звезд, вычисляет пути комет и падающих звезд, открывает новые планетоиды и космические туманы, испытывает силу света и спектр. К чему? Ради единичных фактов? Очевидно, нет, а потому, что мы надеемся этим путем глубже проникнуть в устройство и развитие мира вообще. Отпади это побуждение, перестань занимать нас этот вопрос, – наблюдения и вычисления на наших обсерваториях тоже не замедлили бы вскоре прекратиться. Единичное может иметь практико-технический интерес, как, например, в химии открытие новых соединений, теоретический же интерес, которым наука живет, как таковая, направляется к общему, представляет собой ту сторону, которой она обращена к философии.
Не иначе обстоит дело даже и в исторических науках. Хотя здесь единичное – по крайней мере ближайшее и родственное нам – имеет для нас непосредственное значение, однако конечным интересом, оживляющим все исследование, служит и здесь вопрос об «откуда» и «куда» исторической жизни вообще. Сделайся этот вопрос безразличным для нас, прекратилось бы также и историческое исследование. То же самое наступило бы и в том случае, если бы мы получили на этот вопрос вполне удовлетворяющий нас ответ; исследование прекратилось бы тогда точно также. Средние века показывают это. Они обладали философией истории, удовлетворявшей все их запросы; между творением и Страшным судом лежала вся жизнь человечества, ясно распростертая перед их глазами и, как страшная драма, расчлененная на акты событиями Священной истории. Поэтому-то именно в Средние века и не существовало исторического исследования; все существенное и достойное знания было известно, – к чему было входить в маловажное и безразличное? Мы не находимся в таком счастливо-несчастном положении и потому сделались исследователями истории; мы не пренебрегаем даже малым и ничтожным, мы подбираем всякий кусочек старого папируса или покрытой знаками черепицы: поставленный в надлежащее место, он может осветить какую-нибудь частицу древней жизни и мысли, обломок какого-нибудь исчезнувшего языка и тем самым бросить новое мерцание света на тот путь, который прошел до сих пор на земле наш род.
В этом смысле можно сказать: философия представляет собой центральный огонь, солнце, живительная теплота которого распространяется по всем наукам. Почва исследования всюду делается способной к обработке лишь благодаря тому, что она проникается этой теплотой. И единичная работа даст тем больший и тем более зрелый плод, чем лучше сумеет она направить на свою почву живое солнечное сияние. Напротив, кто, не заботясь о свете и теплоте, ковыряет и разрывает почву на авось, где попало, тот пожнет скудные и жесткие плоды. Наука же, утратившая свое отношение к философии или единству знания вообще, погибла бы; подобно саду, лишенному солнечного света, она должна была бы зарасти травой и зачахнуть, не достигнув ни цветения, ни плодоношения, или, говоря просто, она должна была бы погибнуть на бесплодных тонкостях или на бессмысленном собирании материала. Кант называет в одном месте такую ученость циклопической, – ей не хватает одного глаза: «именно глаза истинной философии, чтобы целесообразно воспользоваться массой исторического знания, грузом сотни верблюдов» (Anthropologie, § 58).
Но что станется, однако, при таком понимании с «философами-специалистами»? Ну, мне представляется, что уже само слово звучит как будто несколько странно, не многим лучше, чем если б вздумали говорить, с другой стороны, и о «дураках по специальности». Есть – так скажем мы – научные исследователи и с философским духом, и без такового: физики, астрономы, психологи, биологи, историки, метафизики, социологи, моралисты, – все они могут или обладать этим духом, или не обладать. Философии, как специальности, нет. Если бы тем не менее захотели во что бы то ни стало определить философию и отграничить ее, как особую специальность, то пришлось бы возвратиться к аристотелевскому различению «первой философии» или философии в более узком смысле. Задачей ее было бы рассмотрение известных самых общих вопросов о действительности – то, что мы называем теперь обыкновенно метафизикой. И к этой последней надо было бы присоединить исследования по теории познания (гносеологии), неразрывно связанные с онтологическими и космологическими. Если хотят выделить таким образом метафизику и теорию познания, как филосо