Глава I. Онтологическая проблема
1. К историческому ориентированию
Точкой отправления всякого философствования служит обыденное мнение; это относится к развитию мышления как к совокупности, так и в отдельном индивидууме. В сочинении, предназначенном для введения в философию, будет поэтому целесообразным взять его исходной точкой.
На вопрос о природе действительного как такового обыкновенное представление отвечает, прежде всего, указывая на видимые и ощутимые вещи: телесный мир есть действительное. Однако это представление в сущности не материалистично; материализм есть продукт научного размышления. Первое знает рядом с телами еще одно действительное иного рода – душу. В живых телах есть нечто такое, что не есть тело, по крайней мере – не тело в собственном смысле. Не существует, конечно, ни одного языка, который не имел бы слова для обозначения того, что мы называем душой, и тем самым не признавал бы действительности и сущности за этим нечто. Происхождение представления о душе, как особом существе, надо будет искать приблизительно в следующих фактах. Между телами выступает важное и бросающееся в глаза различие – различие тел живых и безжизненных. Первые движутся по своей собственной воле, вторые, напротив, не могут двигаться сами собой, а нуждаются в толчке извне. Причина этого различия (заключает обыденное мнение) должна лежать в том, что в живых телах есть нечто особенное, что хочет и двигает, ощущает и чувствует: это – душа.
Что эта особенная, самостоятельная сущность не есть, однако, простая сила или свойство, к этому приводит другой факт, который вообще производит глубокое влияние на первобытный строй мыслей: явление смерти. Со смертью живое тело утрачивает упомянутое преимущество перед безжизненными телами: оно становится бесчувственным и неподвижным. Как это происходит? Что случилось при этой смерти? Тело все еще то же, что за мгновение перед тем; с внешней стороны оно не уменьшилось и не изменилось, не достает только собственного движения. Следовательно, – таково близко лежащее заключение, – то движущее, душа, должно быть, покинуло его. Она, следовательно, бестелесна, иначе потеря должна была бы быть заметной, и она самостоятельное существо; она доказывает это именно тем, что отделяется от тела и продолжает существовать. Ведь опыт всех народов согласен в том, что душа не погибает в смерти; она может еще являться и действовать. Куда бы ни взглянула антропология, она везде встречает культ мертвых – верное доказательство веры в существование души и в продолжение ее жизни после смерти. О несуществующем не заботится никто. Впрочем, и временное отделение души от тела во время жизни является обыкновенным на низшей ступени культуры представлением. Во время сна тело лежит также неподвижным; но душа не бездеятельна, она видит, слышит, чувствует и переживает иногда поразительные вещи. Она видит сны, говорим мы; но первобытное представление толкует этот факт иначе: душа покидает во сне тело и странствует по своим собственным путям, причем с ней и случается именно то, что, по нашему выражению, она видит во сне.
Что же касается теперь сущности души по первобытному представлению, то ее можно определить приблизительно так: она есть существо наподобие дыхания, видимое, но не ощутимое, имеющее образ тела, как будто остающаяся субстанциальная тень его. Связь жизни с дыханием послужила, очевидно, поводом к тому, что на столь многочисленных языках душа обозначается как дыхание (φυχή, animus). Пребывающий образ или пребывающая видимость тела без телесности, без непроницаемости и веса – так можно было бы определить ее. Так описывает усопшие души или духов Гомер, так рисует их средневековый художник, так представляет их себе еще и поныне страх перед привидениями. При этом души не лишены способности к свойственной привидениям деятельности, не лишены прежде всего внутренней (хотя и измененной и пониженной) жизни с воспоминанием и чувством.
Если бы нам вздумалось классифицировать онтологическое понимание обыкновенного мнения, то его должно было бы обозначить как смутный дуализм. Тела суть собственно действительное, но рядом с ними существует еще то действительное второго порядка, те телообразные существа без настоящей телесности, которые проявляют себя в телах, как деятельная сила, равно как существуют и сами по себе, как усопшие духи.
Философское понимание действительности характеризуется везде, как было уже замечено, стремлением к монизму; вывести действительность из одного начала, свести разнообразные формы сущего на одну первоформу – вот основное стремление философского мышления. Продуктом его являются две формы онтологического монизма, в зависимости от того, берутся ли за исходный пункт факты внешнего, видимого мира или же факты мира внутреннего: материализм и спиритуализм. Первый утверждает: тела и движения суть первоформа действительного, из них надо объяснять и факты восприятия, мышления и хотения. Спиритуализм или идеализм, напротив, утверждает: факты внутренней жизни, как они представляются в самосознании, суть первое настоящее действительное; мысли нельзя конструировать, как продукт материи, но очень возможно обратное: конструировать материю, как продукт мыслящего начала; телесный мир есть явление.
В начале греческой философии нам встречаются обе онтологические теории в лице двух сильных и смелых мыслителей – Демокрита и Платона. Первый сводит все действительное на атомы и пустоту. Мельчайшие неделимые, но протяженные тела суть первичные составные части действительности, из их движения объясняются все явления природы, как небесные, так и земные, а между этими последними и явления жизни со включением восприятия и мышления. Напротив того, Платон первый на Западе имел смелость продумать до конца следующую мысль: тела не только не представляют собой собственно действительного, но они в сущности вообще недействительны, недействительны сами по себе; они суть явления чего-то другого. Действительное само по себе – духовной природы, мир сам по себе есть система сущих мыслей (идей). В отвлеченном мышлении дух схватывает это истинно действительное, между тем как чувственное представление связано с не сущими, но возникающими и преходящими, рассеянными в пространстве отображениями идеального мира, – телесными вещами и явлениями.
Аристотель опять приближается к обыкновенному представлению. Как в разборе философских проблем он часто исходит из того, как они выражаются в обычном языке, так и в своих решениях он охотно возвращается к последнему; он не любит резких и односторонних мыслей, которые так по душе великим одиноким мыслителям. Его философия имеет сильные и слабые стороны философии-посредницы. Его онтология есть склоняющийся к идеализму дуализм. В начале второй книги своего сочинения о душе он определяет сущность последней, как форму органического тела. Определение это напоминает представление обыкновенного мнения. Смысл его во всяком случае более глубокий; душа не есть силуэт тела; тут подразумевается не внешняя, стереометрическая, а внутренняя функциональная форма: действующее и образующее начало жизни. Все то, чем живой организм отличается от безжизненного тела, есть деятельность души: развитие, обмен веществ, самопроизвольное движение, ощущение, влечение, мышление и разумное хотение. Из вещественных частей, из которых состоит органическое тело, нельзя вывести его функций; последние представляют собой проявление особенного жизненного начала: это – душа; лишь она делает тело тем, что оно есть. Материя доставляет только возможность жизни, как дерево доставляет возможность лука, мрамор – возможность статуи; но лишь форма делает из возможной статуи действительную. Так душа делает из органической материи живое тело. Как видно, из этих двух начал форма есть существенное, вещество же – случайное и вторичное; первая есть собственное «что» вещи, второе – «из чего». Сама по себе материя есть вообще неопределенная и неуловимая возможность; лишь при помощи формы она делается определенным образованным, уловимым, действительным. И в мысли Бога, который есть не возможность, а чистая форма, именно чистое мышление, материя наконец вообще устраняется, хотя мысль эта не доводится здесь до той решительной серьезности, как у Платона. Нет философии, более сходящейся с обыкновенным представлением, чем это объяснение всех вещей из формы и вещества, из силы и возможности. Резкость Платоновского идеализма в нем настолько ослаблена, что здравый человеческий рассудок выносит его. Можно будет допустить, что с этим стоит в связи ее пригодность для школьной философии, сохранившей ее в течение долгих веков.
Новая философия странствует по тропам, проложенным великими греческими мыслителями: дуализм, материализм, спиритуализм составляют ее возвращающиеся основные формы.
У Декарта она начинается с самого резкого обострения дуализма: тело и душа – две совершенно несравнимые формы действительного: тело – сущность, единственным определением которой служит протяжение; душа – сущность, единственным определением которой служит мышление или сознание. Corpus= res extensa, mens=res cogitans – вот оба определения, лежащие в основе всей картезианской философии.
Новое понятие тела – прежнее. Галилеем было введено в естествознание новое основное воззрение: движение не возникает и не исчезает; как покоящееся тело без воздействия извне остается в покое, так и движущееся тело сохраняет свое движение с теми же скоростью и направлением до бесконечности. Аристотелевская школьная философия Средних веков хотя и не допускала возникновения и исчезновения самих тел в естественном течении вещей, однако не видела никакого препятствия допускать исчезновение движения, как это делает и здравый человеческий рассудок: ведь это показывает ежедневный опыт; а в этом случае нетрудно было допустить, что как-нибудь (например, при помощи деятельности души) может возникнуть первоначально и движение, перед тем не существовавшее. Декарт усваивает себе новое галилеевское воззрение; количество движения – так он формулирует его – в мире постоянно; не бывает ни увеличения, ни уменьшения, а лишь передача движения, и притом только при соприкосновении, т. е. при помощи давления или толчка. Этим дана аксиома: все без исключения явления природы должны быть объясняемы при помощи давления и толчка, также и жизненные процессы в органических телах; физиология есть механика жизненных явлений. Соответствующая этому отрицательная формула гласит: душа не есть объяснительное начало в естествознании; физик, как таковой, ничего не знает о ее бытии; он изменил бы своей науке, если бы стал выводить из души питание, рост, движение тела – подобно тому, как это делала школьная философия.
Обратную сторону механической физики и психологии представляет собой чисто спиритуалистическая психология. Если явления телесной жизни не могут быть объяснены из деятельности души, то объяснение мышления из физических явлений, конечно, также невозможно; движение производит движение, но оно никогда не может иметь своим действием какое-нибудь явление сознания; иначе оно должно было бы исчезнуть в нем, т. е. перестать существовать физически. Это противоречит первой аксиоме физики. Но так как, с другой стороны, действительность мышления не может быть подвергнута сомнению, и, напротив, есть самое достоверное, что только вообще существует, то необходимо допустить для нее собственное, совершенно отличное от тела начало – это есть дух (mens). Таким образом, новая философия, исходя из механической физики, начинает с резкого формулирования дуализма, в котором она была, впрочем, предупреждена еще схоластической философией с ее учением о чисто духовных субстанциях, исходившим, правда, из совершенно других посылок.
Но дуализм не есть последнее слово новой философии. Напротив, доведенный до крайности, дуализм как бы сам собой превращается в монизм. Можно точно обозначить пункт, откуда исходит давление, ведущее к монизму: это – вопрос об отношении друг к другу этих обоих родов действительного. Остается фактом, что между явлениями в теле и явлениями в душе имеют место правильные соотношения; произвольным движениям отвечают возбуждения чувства и воли, возбуждениям органов чувств отвечают ощущения и восприятия. Как представить это отношение, если по принципам новейшей механики оно не может быть более мыслимо как взаимодействие? Ответ на это дает Спиноза: это отношение должно определить как тождество. Тело и душа не абсолютно различны; напротив, они одна и та же вещь, рассматриваемая с двух сторон; явление движения и явление сознания – в сущности одно и то же явление, рассматриваемое один раз извне, другой раз изнутри. И это отношение проходит через всю действительность. Действительность, образующая единственную и единую сущность, единую субстанцию, – назовем ли мы ее природой или Богом, – раскрывает содержание своей сущности в двух видах: в виде телесного мира (sub attributo extensionis) и в виде мира сознания (sub attributo cogitationis). Отсюда делается теперь понятным тот факт правильного отношения без взаимодействия: между физическим и психическим мирами существует параллелизм, так что всякое состояние или явление (modus) происходит зараз в обоих: что в телесном мире является как движение (modus extensionis), то является, с другой стороны, в мире сознания как ощущение, или представление (idea, modus cogitationis). О взаимодействии при этом нет, конечно, и речи: оба рода явлений происходят рядом друг с другом, а не через друг друга. Каждый из обоих миров – физический и психический – образует замкнутую в себе причинную связь. И притом параллелизм этот универсален: нет решительно ни одного явления сознания, которому не отвечало бы какое-нибудь явление движения, но и наоборот: нет решительно ни одного явления движения в природе, которому не отвечало бы какое-нибудь явление сознания. Все вещи, – так выражает однажды Спиноза этот вывод, – одушевлены, хотя и в различных степенях, omnia quamvis diversis gradibus animata. Относящееся сюда обратное выражение гласит: все души воплощены.
Если окинуть развитие нового мышления одним общим взором, то метафизика, очерченная Спинозой в немногих кратких положениях этики, может показаться предвосхищенным разрешением задачи. Мысль все более и более тяготеет к этому роду воззрения, – виднее всего в философии, и в последнее время к нему приближаются также и физиологи и биологи, правда, – нередко не уясняя себе всех вытекающих отсюда выводов.
Впоследствии это придется развить подробнее. Здесь же мне хотелось бы обратить внимание еще только на одно: такой параллелистический монизм может быть оборочен в две стороны: в сторону материализма и в сторону идеализма. Естествоиспытателям, внимание которых обращено на телесный мир, первый оборот представляется ближайшим. На Тоббса можно смотреть как на их философского вождя. У философов же обычен оборот в сторону идеализма. Лейбниц идет этим путем: конечно, протяжение и сознание суть обе большие формы бытия; но не одинаковым образом служат они выражением сущности действительности, духовный мир ближе к подлинной природе действительного. Последние элементы действительности, монады, суть сами по себе существа душевной природы; стремление и ощущение их первоначальные определения, протяжение же вторичное и случайное определение, способ явления, а не собственно бытия действительного.
Одновременно с этим к тому же самому обороту был приведен Беркли следующим гносеологическим соображением: сущность тела можно свести на содержание восприятия. Соображение это, с увеличивающимся значением теории познания, распространяется все более и более; оно лежит в основании всей немецкой философии, начиная с того времени, как Кант принудил ее к критическому размышлению о природе познания: телесный мир есть форма явления того же самого действительного, которое в духовном мире обнаруживает свою истинную сущность. На этом сходятся такие чуждые, даже враждебные друг другу мыслители, как Гегель, Шопенгауэр, Бенеке. Параллелистический монизм с идеалистическим характером – так можно было бы приблизительно обозначить метафизику, господствующую с того времени в философии. Рядом с этим – особенно в сферах естествознания – существует, конечно, также и монизм с характером материалистическим. А чистый гносеолог останавливается охотнее всего на той точке зрения, за которую не хочет выходить и Кант: телесный мир и мир сознания суть различные формы явления действительного самого по себе, познать которое мы не можем, но можем предполагать его как единое и однородное. Это была бы точка зрения агностического монизма, на которую становится также и Герберт Спенсер.
После этого исторического ориентирования мы приступаем к разбору проблемы по существу. При этом я буду исходить из изложения и критики материалистического понимания, которое само любит выдавать себя за настоящее научное понимание, за результат новейшего естествознания.
2. Материализм и его обоснование[19]
Итак, именем материализма здесь обозначается та онтологическая теория, которая на вопрос о природе действительного отвечает: сущее, как таковое, есть тело, его определения суть протяжение и непроницаемость, его первая и собственная форма деятельности есть движение. Из этих начал могут и должны быть объясняемы все явления действительности, в частности и так называемые явления сознания.
Последний пункт, сведение психических явлений на физические, собственно, и представляет собою тезис материализма. Он обосновывается им приблизительно следующим образом.
В опыте дан факт, что психические явления вообще встречаются только в самой тесной связи с известными физическими явлениями. Насколько мы можем знать, только органические, или скорее только животные тела являются носителями явлений сознания, в частности же, эти последние связаны с деятельностью нервной системы. Отсюда следует, что наука должна искать причину упомянутых явлений в особенном свойстве этих тел: душевные явления надо представлять себе как функцию нервной системы.
Обыкновенный человеческий рассудок из того же самого факта сделал другое заключение; он, как было изложено в предыдущей главе, сделал вывод: следовательно, в животных есть нечто особенное, какая-то сила или сущность, производящая эти явления. Это, так говорит материалистический философ, средство выхода, на которое всюду нападает донаучное мышление; где ему встречается группа своеобразных явлений, там он принимает для их объяснения какую-нибудь особую силу или сущность. Так, явления погоды первобытное мышление сводит на бога грома, имеющего свое жительство на небе, явления болезни – на какое-нибудь болезнетворное вещество. Следуя ему, долго господствовавшая натурфилософия объясняла поднимание воды в колодезной трубе посредством боязни пустоты, horror vacui, явления органической жизни – посредством особенной жизненной силы. По той же схеме объясняются теперь и явления сознания, как проявления особенного начала, души. Конечно, этим и здесь ничего не выиграно; душа есть не что иное, как vis occulta, допущенная ad hoc, во всем прочем неизвестная сила или сущность, точно так же как horror vacui. Объяснять мышление посредством души – это совершенно то же, что вместе с учеными школьными докторами у Мольера объяснять факт усыпления опиумом тем, что в последнем кроется производящая сон сила.
Научное исследование, так продолжает материализм, отличается от донаучного способа мышления тем, что оно объясняет явления не из сущностей и сил, а из других, предшествующих и одновременных явлений. Объяснить в науке значит: указать закон, по которому эти явления связаны с другими, так что наступление их может быть предвидено из наступления этих других. Так, научная метеорология объясняет грозу, включая это явление в большую группу однородных явлений, т. е. признавая молнию за электрическую искру и отыскивая затем условия ее возникновения, т. е. те явления, которые предшествуют электрическому заряжению и разряжению в атмосфере и сопровождают их.
Та же самая задача предстоит науке по отношению к явлениям сознания: наука должна найти явления, правильно предшествующие и сопровождающие, чтобы таким образом определить естественно-закономерную связь этих явлений. Сопровождающими же и предшествующими явлениями оказываются в данном случае, как обнаруживает опыт, именно физиологические явления в мозгу и нервной системе. Согласно с этим, задача науки состоит в том, чтобы на место ложной науки «психологии» с ее донаучными принципами, «душой» и «силами души», провести и здесь естественно-научное объяснение; научная психология есть физиология.
Таков был бы формальный принцип. Что же касается самого дела, то можно пойти далее и сказать: так называемые явления сознания, кажущиеся сначала столь своеобразными и несравнимыми, в действительности никоим образом не представляют собой чего-либо особенного; наука, напротив, может видеть в них лишь известные, своеобразно видоизмененные явления движения; психические явления сами по себе, рассматриваемые объективно, суть не что иное, как явления физиологические.
Это может быть строго доказано следующим образом. Высший принцип всего новейшего естествознания есть принцип сохранения энергии: сумма действительного движения и двигательной силы постоянна. Происходят передача и превращение движения, массовое движение превращается в молекулярное, живая сила обращается в потенциальную, но она сохраняется в последней без потери и может быть снова из нее восстановлена. Теперь перед нами следующие два случая: извне движение входит в нервную систему; воздушные колебания, исходящие от колокола, в который ударили, достигают слухового нерва и возбуждают здесь физиологический процесс, который, как можно показать, проникает через нервные волокна до центрального органа. Здесь мы пока не в состоянии проследить за ним до его последних превращений, но, без сомнения, он вообще не исчезает. Одновременно с этим, – так знаем мы другим путем, – наступает ощущение, слышится звук. Мы заключаем: ощущение есть не что иное, как разрядившееся в центральном органе при помощи периферического раздражения нервное явление.
Так же представляется и обратный процесс. Я протягиваю руку и схватываю какой-нибудь предмет; физиология объясняет это явление так: сокращение мышечных волокон есть ближайшая причина поворачивания членов в сочленениях; само оно наступает опять как действие проведенного волокнами двигательных нервов импульса, который мы можем проследить до центрального органа. Тут она пока ускользает от точного физиологического объяснения. Но и здесь также выступает опять то явление, что одновременно с этим на другом пути наблюдается совершение психического явления, возбуждения воли, сопровождаемого чувствами и представлениями. Мы заключаем: психическое явление есть само по себе явление физическое, именно то самое, которое должно быть предположено, как причина иннервации двигательных волокон. Ведь естественно-научное воззрение во всяком случае должно твердо стоять на том, что физическое действие должно иметь физическую причину. Если мы допустим, что простое намерение, как таковое, как простое явление сознания, может причинить движение, то этим мы покинем основной принцип естествознания, и тогда делу не видно будет конца. Если простая мысль может привести в движение одну мозговую молекулу, тогда она может так же хорошо двигать горами и отклонять луну с ее пути; одно совершенно также понятно или непонятно, как другое.
Это доказательство, покоящееся, следовательно, на том предположении, что так называемые явления сознания включены, как члены, в физический круговорот органической жизни, может быть усилено и сделано убедительнее путем биологических и космологических соображений.
Тут указывается на факты сравнительной анатомии; они показывают постоянный параллелизм между развитием нервной системы и душевной жизни: мозг и сознательность растут через весь восходящий ряд животной жизни равномерно друг с другом. Человек, как по развитию сознания, так и по величине и внутреннему развитию мозга, особенно большого мозга, стоит во главе животного царства. Хотя вес его мозга абсолютно не самый большой (мозг слона, например, превосходит его почти втрое), но отношение его к совокупной массе тела значительно благоприятнее: его вес простирается приблизительно до сороковой части общего веса, между тем как у слона он едва достигает одной пятисотой части. Правда, случается, – именно у птиц, – что и относительный вес мозга бывает больше человеческого, однако это очевидно исключительные случаи, объясняющиеся ненормальной легкостью тела птиц. И, без сомнения, человеческий мозг превосходит мозги всех животных тем, что его большой мозг – настоящий орган сознания – стоит далеко выше их по величине и внутреннему развитию.
Тот же самый параллелизм повторяется в пределах человеческого мира: развитие мозга и культуры рас стоят в прямом пропорциональном отношении. Также и внутри рас, – так позволяют заключить результаты многочисленных измерений объема черепов выдающихся людей, – высокому духовному дарованию отвечает превосходящее средний уровень развития мозга; равно как, с другой стороны, глупость и малоголовость или недоразвитие мозга выступают рядом друг с другом. Следовательно, – так, по-видимому, говорят все эти факты, – душа это мозг[20].
Не менее ясно показывают эту теснейшую связь мозга и души физиологические и патологические опыты и наблюдения. Всякое расстройство или повреждение мозга имеет своим последствием расстройства душевной жизни. Удаление слоев мозга у животных или разрушение известных частей его ведет за собою одновременное прекращение известных психических функций. Случайные поранения у людей производят те же самые действия. Во всех психиатрических сочинениях можно найти многочисленные наблюдения о психических расстройствах, наступивших вследствие внешних повреждений мозга. Осколок кости проникает в мозг: как психическое действие, наступает не только расстройство интеллектуальной деятельности, но даже совершенное изменение характера, – больной делается недоверчивым, замкнутым, капризным. С удалением причины – осколка кости – исчезает и психическое изменение. В старческом возрасте точно также правильно наступает понижение духовной деятельности, часто до полной потери способности суждения (dementia senilis); анатомическое исследование обнаруживает, что причиной этого служит сужение и вырождение мозга. Всякая душевная болезнь, – таково убеждение современной, прошедшей естественно-научную школу психиатрии, – есть болезнь мозга, все равно, может ли последняя быть доказана анатомическими исследованиями или нет. Следовательно, мозг есть душа.
К этому же приводит и космологическое соображение. Было время, – так учит новейшая космология, – когда на Земле не существовало никакой органической жизни, следовательно и никакой душевной жизни, никаких так называемых явлений сознания. Было даже время, когда не существовало и земли. То, что мы называем теперь нашей планетной системой, в первобытные времена имело вид громадной газовой или туманной массы. При вращении этой массы вокруг своей оси образовалось утолщение на экваторе; при дальнейшем сокращении это последнее отделилось от центрального тела, как свободно носящееся кольцо, и из этого кольца, посредством разрыва, образовалось самостоятельное тело. Процесс этот повторялся, и таким образом возникла система планет, вращающихся вокруг Солнца, как центрального тела. Одна из этих планет есть наша Земля. Будучи первоначально раскаленно-жидкой каплей космической материи, она мало-помалу охладилась настолько, что образовалась твердая кора, и водяные пары сгустились в воду. Только теперь и могла возникнуть органическая жизнь; она появилась сначала в самом примитивном виде – в очень маленьких кусочках протоплазмы; мало-помалу тельца эти приобрели внутреннюю структуру возникли клетки с оболочкой и ядром, со способностью размножаться посредством деления и соединяться в сложную систему. С постепенным дифференцированием частей, преобразованием их в неоднородные органы, прогрессировало также и внешнее дифференцирование, развитие разнообразных форм живых существ. Наконец из одной ветви многообразного животного царства вышел человек и достиг перевеса над другими членами, нараставшего сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, так что, когда человек начал затем размышлять о своем происхождении, родство с более низким миром представилось ему совершенно невероятным, и он выдумал себе более высокое происхождение. Естествознание разрушило этот сон; оно показывает, что он не как божеский сын в совершенном виде вступил в готовое и ждавшее его творение, а как бедное, из праха рожденное создание завоевал себе существование в трудной борьбе с себе подобными. Исчезли бесчисленные поколения, о которых не сообщает никакая история, пока наконец в борьбе за существование вся его организация и особенно мозг его не развились настолько, что он мог сделаться носителем духовно-исторической жизни. Таково прошлое духа на земле, единственного духа, о котором мы знаем. А каково его будущее?
Космическая физика, – так говорят, – не оставляет вас в сомнении, что жизнь, а с ней и дух, как они имеют начало, так будут иметь и конец. Настанет время, когда не будет более солнца на небе. Количество его теплоты не бесконечно велико; так как оно постоянно расходуется без соответствующего возмещения, то оно должно истощиться. Земля оцепенеет еще задолго перед тем, как это случится. Источником всякого движения и всякой жизни на поверхности земли служит солнечная теплота; сравнительно незначительное уменьшение поступления последней будет достаточным, чтобы заставить исчезнуть сначала органическую жизнь; под конец же все земное тело впадет в недвижимое ледяное оцепенение.
Такие изображения очень пригодны для того, чтобы произвести подавляющее впечатление незначительности и ничтожества жизни. Подобно тому, как коврига хлеба покрывается налетом плесени, целым миром живущих растений, земля в известный момент своего длинного развития покрывается миром живущих организмов; между этими последними, как одна из случайностей в игре этих образований, находится и человек. После короткого расцвета мир этот снова погрузится в то ничто, из которого он явился; остается только одно: вечная материя и законы ее движения. Между бесконечным прошлым, когда не существовало никакой жизни, и бесконечным будущим, когда не будет никакой жизни, выступает мгновение настоящего и жизни, одно мгновение, хотя бы мы и мерили его и не могли бы измерить миллионами лет, – и в это-то мгновение небольшая часть бесконечной материи обнаруживает тот удивительный феномен как бы фосфоресцирования, который мы называем самосознанием или духовной жизнью, – короткое интермеццо, которое, каким бы великим и важным оно ни представлялось нам, для великого мирового целого есть просто незначительная случайность. Материя и движение суть действительное, и то странное переодевание, в котором выступает движение на одно мгновение, не имеет для мира никакого значения, – «короткая игра однодневной мухи над морем вечности и бесконечности»[21].
3. О практических выводах материализма
Разбору теоретической цены только что изложенного воззрения я предпошлю несколько общих замечаний.
Сначала одно слово о склонности материализма принимать духовное и смотреть на него с известного рода пренебрежением, как на незначительный и побочный результат процесса природы.
Я думаю, что как бы велика или мала ни была роль, которую играет во вселенной то, что мы называем духом, он при всех обстоятельствах остается для нас, людей, единственным, что непосредственно имеет для нас данность и значение; не будь его, весь мир сделался бы для нас ничтожным и безразличным. Вообразим себе мир без жизни и души, без ощущения и мышления, без духа и истории; пусть о нем нельзя будет сказать ничего, кроме того, что о нем говорят астрономия и физика. И вот допустим, что в него вступает теперь человек, ничего не знающий, но снабженный совершенным рассудком; к нему приходит в высшей степени совершенный астроном и начинает показывать ему весь мир, отдельные мировые тела, их массу и их движения, излагая до мельчайших подробностей физические и метеорологические явления на всех них: некоторое время такой человек, быть может, смотрел бы и слушал с интересом. Но если б астроном стал пускаться все в новые и новые мировые системы и рассматривать их подобным же образом, то слушатель потерял бы наконец терпение и спросил: «А к чему же все это? Что это значит?» И если б ему ответили на это: ни к чему, это сама действительность, и далее о ней нечего сказать, – то он, смутившись и разочаровавшись, отвернулся бы и сказал: «Ну, если это действительно все, что можно сообщить о мире, то с меня довольно, и я благодарю за дальнейшие старания». И материалистический философ поступил бы не иначе. И его интерес к миру связан, в конце концов, с тем, что в этом мире находятся те мозговые явления с их объективным рефлексом и что они соединяются в то поразительное явление, которое мы называем исторической жизнью. На практике, конечно, и он смотрит на вещи внешнего мира как на орудия и средства проявления духа; и для него тело есть орган и символ души; и для него все цели лежат в духовно-исторической жизни. Но даже и с чисто теоретической точки зрения дух составляет для него центральный пункт вещей; пусть он доказывает, что появление духа есть бесконечно малый момент в космическом развитии; не будь этого момента, – и мировые тела были бы для него не важнее песчинок, которыми играют прибрежные волны и ветер.
Насколькое для духа интересное в мире есть именно дух, до очевидности обнаруживается в распределении научной работы по обеим сторонам действительности – природе и истории. Если б из наших больших библиотек выделить все, что относится к духовно-исторической жизни, все, что принадлежит к истории и филологии, к политике и морали, к теологии и философии, к социологии и правоведению, к медицине и технике, то получился бы очень скромный остаток. Или вычеркните из наших больших многотомных энциклопедий и словарей те же самые статьи и оставьте только то, что относится к астрономии и физике, химии и минералогии, – остаток уложится в тоненький томик. И едва ли в этом наступит когда-нибудь перемена. Для человеческого духа имеющим непосредственное значение в действительности останется навсегда человеческий дух.
Второе замечание я посвящаю вопросу о следствиях материализма для морали и жизненного поведения. Очень распространено воззрение, будто материализм имеет опасные с моральной стороны последствия; будто вместе с религией он разрушает также нравственность и веру в идеалы. Его практический вывод будто бы таков: добродетель есть пустая мечта, совесть – причуда, а нравственный закон – поповское изобретение; истинная жизненная мудрость такова: пользоваться жизнью и брать все, что можно взять.
Я не думаю, чтобы можно было присоединиться к этому воззрению, по крайней мере – в этой форме. Поведение человека определяется не метафизическими представлениями о природе действительного, а главным образом естественными побуждениями и темпераментом, воспитанием и жизненным положением. Если и существует тем не менее связь между теоретическим и тем, что называется практическим материализмом, то она происходит не таким образом, чтобы метафизика определяла жизнь, а таким, что жизнь определяет метафизику. Пустая и пошлая жизнь имеет тенденцию создать скорее всего нигилистическое воззрение на жизнь; черты его следующие: низкая оценка жизни и ее назначения, непризнавание и осмеивание наиболее благородных сторон человеческой природы, утрата благоговения перед нравственным и духовным величием, безверие и издевательство над всеми идеальными стремлениями. И такое нигилистическое понимание жизни во всяком случае имеет естественную наклонность к материалистическому миросозерцанию; оно охотно обопрется на тот «вывод науки», будто мир, равно как история, есть игра бессмысленного случая; будто слепые силы соединили атомы, чтобы в ближайшее мгновение так же равнодушно снова рассеять их. Наоборот, правильная и честная, хорошая и великая жизнь обладает естественной склонностью к метафизике идеалистической; она находит себе возвышение и успокоение в миросозерцании, представляющем ее высшие цели и идеалы как силы, на которых обоснована сама действительность. Посредницей и здесь является духовно-историческая жизнь: из стремления к великим целям вырастает вера в господство идей, в царство Провидения в исторической жизни человечества; и вера эта приобретает себе теоретический фундамент в том представлении, что действительность вообще имеет свое основание в идеях, что мир есть творение Бога.
Не везде одерживают верх эти тенденции; есть достаточно порядочных людей, не идущих далее материалистической метафизики, и наоборот, – есть люди, которые при идеалистически-философском или церковном вероисповедании, исповедуемом не устами только, но и рассудком, следуют в своей жизни низменным, чувственно-эгоистическим мотивам. Но все-таки важные формы жизненного направления имеют склонность окружать себя, указанным образом, важными формами мира представлений. Всякий старается, насколько может, истолковать смысл и значение жизни и действительности вообще из сокровеннейших опытов своей собственной жизни.
Правда, потом происходит и обратное воздействие миропредставления на жизненные воззрения. Воля делается увереннее сама в себе оттого, что она окружает себя стройным и согласным с нею миром представлений. В особенности же большое и внезапное превращение в мире представлений может оказать значительное влияние на склад жизни. Молодой человек, в котором школа и родительский дом запечатлели представления церковного учения, вступает в какую-нибудь новую среду. На фабрике, в торговле, в школе или в университете он приходит в соприкосновение с «просвещенными» товарищами, он знакомится с популярно-научной литературой, в которой природа и история трактуются с точки зрения вражды к суеверию и поповству И вот у него как бы прозревают глаза; «ведь все это обман, чем набили мне голову в детстве; мир существует вечно, человек не что иное, как особо развитой род животного, нравственные законы и загробная жизнь – поповская выдумка для запугивания глупцов». Такой переворот в мире представлений не останется, конечно, без обратного воздействия на жизнь. Вновь просветившийся будет теперь философствовать далее: так как не существует Бога и загробной жизни, то я могу следовательно, позволять себе делать все, на что у меня есть охота; позволительно все, что нравится. Те люди, которые так сильно заботятся о том, чтобы сохранить религию «для народа», рассуждают по отношению к своей собственной личности тоже ведь таким же образом. И вот он начинает – сначала, может быть не без внутреннего сопротивления – делать то, что было запрещено религией и моралью; попирание унаследованных нравов и презрение к совести делаются для него гордым знаком свободы и просвещения.
Что такие явления действительно бывают, в этом нет никакого сомнения; они ежедневно совершаются на наших глазах, повторяясь тысячи раз. В наше время, может быть, редко найдется жизнь, которой осталось бы совершенно чуждым такое умствование. Но – и это надо теперь прибавить – оно совершенно неверно. Отвержение нравственного закона не есть логический вывод из материалистической теории действительности, а есть скорее следствие ложного представления о природе нравственного закона (представления, в котором не всегда неповинно наше воспитание), будто нравственный закон есть не что иное, как сумма произвольных повелений и запрещений, которыми мы деспотически обременены свыше. При таком представлении вместе с верою в существование такого надземного владыки падает потом, конечно, и значение его мнимых заповедей. Но это представление ложно: нравственный закон не чужд нашей природе; он не возложен на нас тиранически, подобно тому как в начале нынешнего столетия на народы Европы наложена была континентальная система, запиравшая доступ к тысячам благ и радостей; он, напротив, есть закон самой сущности нашей. Законы нравственности – законы природы. Будем ли мы приписывать им трансцендентное значение или нет, – прежде всего они во всяком случае естественные законы человеческой жизни, – в том смысле, что они представляют собой условия здоровья ее и благоденствия. Сообразно с естественным ходом вещей, нарушение их причиняет народам и индивидуумам бедствия и гибель, тогда как следование им ведет за собою благо и мир.
В метафизических понятиях материализма не заключается никакого повода отрицать это. Опыт, знакомящий нас с другими естественными законами, поучает нас также и в этом отношении. Кто не принимает в расчет законов статики, у того постройка рушится, как бы он ни думал об этих законах. Кто преступает законы медицинской диотетики, тот расплачивается недомоганием и болезнью, все равно, верит он в обязательность этих законов или нет. Точно так же кто преступает законы морали, тот платится за это своим собственным жизненным счастьем, и при этом мнения его не изменяют ничего. Кто пренебрегает обязанностями по отношении к своей собственной жизни, кто предается неумеренности и распутству, тот разрушает основные условия своего собственного блага. Кто предается праздности и погоне за наслаждением, предполагая найти этим путем счастье, тот погибает в конце концов от пресыщения и отвращения к жизни; это биологический закон человеческой природы – такой же, как и тот, что удачная деятельность сопровождается удовольствием и что от упражнения силы возрастают. Наконец, тот, кто нарушает повеления социальной морали, расстраивает прежде всего жизнь других; но и сам он, как социальное существо, несет наказание за это. Кто невнимателен к окружающим, высокомерен, зол, низок, тот вызывает к себе отвращение, ненависть и отвечающий этим чувствам образ действия; мнения о природе нравственных законов не изменяют при этом ничего. Но нет никого, для кого бы это было безразлично; нет ни одного человека в мире, который не нуждался бы в любви и доверии окружающих, для которого недоверие и ненависть не были бы мучительны сами по себе и пагубны в их последствиях. И даже в том случае, если бы кому-нибудь удалось совершить несправедливость и низость незаметно и безнаказанно, все-таки такой поступок не остался бы совсем без воздействия: остался бы страх, что поступок будет обнаружен; ведь это удивительный факт, что тот, кому есть что скрывать, постоянно думает, что за ним наблюдают и следят. Сознание вины делает одиноким. Да и удайся кому-нибудь стряхнуть с себя всякие отношения к другим, перед одним он все-таки не был бы спокоен – перед своим внутренним судьей. Ослепленный страстью, он может на мгновение обмануть себя, что он с последними корнями вырвал из себя совесть, – в один прекрасный день она снова будет тут как тут и громко заговорит ему. Когда страстный порыв насытится, когда наступит затем воспоминание и сознание или когда по мере старения будут упадать сила и бодрость, тогда восстанет перед душой удручающий образ минувших вещей. Ведь в конце концов вряд ли существует хоть один человек, который мог бы с чувством удовлетворения оглянуться на жизнь, полную ничтожества и пошлости, полную лжи и трусости, полную злости и низости; по крайней мере нельзя было бы никому посоветовать испытать это. Жизнь так называемых виверов и их подруг, или мошенников и негодяев – больших, и малых – редко описывается открыто самими ими или другими. Если бы это случилось (а это была бы, может быть, не бесполезная работа), то едва ли бы кто выпустил из рук такую книгу с впечатлением: «то была счастливая и вожделенная жизнь». И если бы даже такая жизнь достигла всех внешних успехов, если бы она безнаказанно все совершила и всем насладилась, то все-таки она едва ли бы показалась наблюдателю прекрасным и желательным жизненным жребием. Итак, до тех пор, пока мир существует таким, каков он есть, и пока человеческая природа остается такой, какой она была до сих пор, будут оставаться в силе и нравственные законы, как бы при этом ни строилась действительность, из атомов ли, или из нематериальных субстанций, или как бы там еще ни было. Единственная задача, которую материализм может поставить себе здесь, состоит в следующем: объяснить несомненно данные факты при помощи своих средств. Если он прав, если душевная жизнь – функция мозга, тогда дело его будет состоять в том, чтобы представить и законы морали, равно как и законы логики, как своеобразное устройство человеческого мозга; он должен будет попытаться показать, каким образом такая-то структура коркового вещества, такое-то состояние известных ганглиозных клеток бывает причиной таких-то стремлений и чувств, таких-то суждений о чужом и своем собственном поведении. Как биолог, пусть он еще добавит, каким образом это устройство, равно как и другие устройства органической жизни, действует в смысле сохранения индивидуума и рода. А обращаясь к практической стороне дела, пусть он потрудится обосновать на своем физиологическом познании мозга гимнастику и диэтетику «моральных ганглий» или «полости совести», чтобы таким образом поставить, наконец, раз навсегда учение о воспитании на «научную» почву.
Пока это не удалось, и материалист должен будет также довольствоваться теми «временными законами»; у него нет никакого основания не делать этого; недействительность нравственных законов никоим образом не есть логический вывод из того воззрения, что все действительное есть тело или функция тела. Возможно, что там и сям у материалистических писателей обнаруживается наклонность говорить о морали и совести с известного рода пренебрежением, как о вещах, трактовать о которых у «науки» нет никакого повода; склонность презрительно относиться к вещам или вообще игнорировать их, когда они представляют трудности для построения их из своей собственной теории, – такая склонность встречается всюду. Это вещь случайная. Античный материализм, являющийся более философским, т. е. более универсальным в своем воззрении, чем новейший материализм врачей и физиологов, имеет свою цель именно в морали; и только неведение может думать, будто мораль Демокрита или Эпикура имеет что-нибудь общее с моралью разнузданности. Дисциплине духа – вот чему она наставляет.
В заключение, впрочем, еще то замечание, что опровержение противной теории из ее опасных следствий всегда производит дурное впечатление; оно пробуждает подозрение, что теоретического испытания боятся; пока верят в возможность доказать истинность какого-нибудь воззрения, его не прославляют хорошим. Да в конце концов ведь опасно лишь одно заблуждение; вещи таковы, каковы они суть: как могли бы истинные представления о них быть нам вредными или ложные – полезными?
4. Критики материализма. Параллелистическая теория отношения физического и психического
Мы обращаемся теперь к критике теоретической ценности материалистической теории. Истинно ли то утверждение, что все действительное представляет собой тело или деятельность тела?
Я тотчас же признаюсь, что я не могу убедиться в этом. Пусть это воззрение достаточно для целей естествоиспытания, для построения же действительности вообще – оно недостаточно. Универсальное или философское воззрение на действительность удовлетворяется лишь идеалистической теорией, которая видит истинно действительное лишь в душевно-духовном.
В настоящее время обычная вещь, по крайней мере в философских кругах, доказывать недостаточность материализма главным образом посредством гносеологических (основанных на теории познания) соображений. Кант слывет окончательным победителем материализма. Так представляется он, например, в «Истории материализма» Ф. А. Ланге. Так восхваляет его Шопенгауэр; он будто бы выставил на вид великую истину: нет объекта без субъекта; нелепая же затея материализма состоит именно в попытке вывести субъект из объекта.
Здесь я не буду входить в это ближе; при разборе проблемы теории познания я к этому возвращусь. Замечу только: я во всяком случае разделяю мнение, что при помощи гносеологического рассмотрения догматический материализм устраняется окончательно. Оно показывает, что тела не только не представляют собою единственного абсолютно-действительного, но вообще не обладают абсолютной действительностью; телам принадлежит лишь относительное существование, именно существование в качестве явлений для соответствующим образом организованного субъекта. Вся сущность их есть содержание восприятия; тело бело или черно, мягко или твердо, имеет форму и протяжение, занимает пространство и сопротивляется проникновению в это пространство, – все эти определения принадлежат телу в отношении к субъекту с такой-то чувственностью и строем ума: без языка нет вкуса, без глаза нет света и цвета, без чувственности и рассудка нет пространства и нет тела, без субъекта нет объекта. Это мысль, в истинности которой должен убедиться всякий, кто подумает об этих вещах. Шопенгауэр выражает ее в одном месте в форме диалога между субъектом и материей следующим образом. Материя аргументирует: «Я существую, и, помимо меня, нет ничего. Мир есть моя преходящая форма. Ты простой результат одной части этой формы и совершенно случаен. Еще несколько мгновений, и тебя нет более. Я же остаюсь из тысячелетия в тысячелетие». На это субъект отвечает: «Это бесконечное время, существованием в течение которого ты хвалишься, существует, подобно пространству, занимаемому тобой, просто лишь в моем представлении, в котором ты представляешься, которое тебя воспринимает, благодаря которому ты только и получаешь существование»[22].
Такой взгляд очень способен поразить и, быть может, даже потрясти, но ему нелегко удается обосновать прочное убеждение. Кто встречается с ним в первый раз, тот легко выносит впечатление, будто его только застали врасплох. Сказать это (подумает он), конечно, можно, и, может быть, трудно или даже невозможно опровергнуть эти слова; однако они все же не делаются от этого истиной; истинным остается все-таки то, что мир существовал еще до меня и моего представления, что солнце, луна и звезды вместе с землей существовали еще прежде, чем явился глаз, чтобы видеть их. Как только взгляд обращается опять к миру наглядного созерцания, тотчас же с непреодолимою силой возвращается вера, что он, этот плотный телесный мир, и есть самая действительность и что по своему бытию он независим от представляющего субъекта. Подобно Антею, почерпавшему силу при соприкосновении с землей, материализм снова приобретает свою силу при соприкосновении с наглядным созерцанием. Пусть все это будет слабость здравого человеческого рассудка, у которого спирается дыхание при отвлеченном мышлении, и пусть Мейнерт будет прав, находя, что «одно из безусловнейших реактивных средств на мыслительную способность человека состоит в том, может ли он или не может понять недействительность мира в тех формах, в которых он создается нашей мозговой деятельностью»[23]. Однако тот, кто хочет создать действителное убеждение в недостаточности материалистической теории, плохо исполнит свою задачу, если остановится на гносеологических соображениях. Материализм возник и обосновался на почве метафизики или натурфилософии; здесь же должен встретиться с ним тот, кто хочет побороть его. В дальнейшем изложении мы и станем на эту почву.
Тезисом материализма является, следовательно, положение: и явления сознания суть также функции материи; их можно физиологически объяснить как функции нервной системы, как результаты нервных процессов. Обосновано ли это утверждение?
Против этого в последнее время неоднократно поднимались возражения с физиологической стороны: никоим образом невозможно объяснить явления сознания из явлений движения, а физиологическое объяснение сводится в конце концов именно к этому. Дюбуа-Реймон сделался далеко слышным проповедником этого возражения. В часто упоминаемой статье «О пределах естествознания» он рассуждает: физические явления, все без исключения, можно объяснить физически, и для объяснимости здесь нет предела; есть много вещей, пока еще необъясненных, но нет вещей, которые были бы сами по себе необъяснимы. Естественно-научному объяснению жизненных явлений, возникновения первых организмов не стоит на пути никаких принципиальных препятствий. Но с первым же элементом сознания, с самым примитивным ощущением возникает нечто такое, что безусловно ускользает от естественно-научного объяснения. «Сознание необъяснимо из его материальных условий». «Анатомическое знание мозга, высшее, какое мы можем требовать о нем, не раскрывает в нем перед нами ничего, кроме подвижной материи. Но какое бы распределение или движение материальных частиц мы ни придумали, перекинуть мост в царство сознания нельзя». Он заключает эмфатическим заявлением: «в отношении к загадкам телесного мира естествоиспытатель давно привык с мужественным самоотречением произносить свое ignoramus. Ввиду пройденного победоносного пути его поддерживает при этом спокойное сознание, что там, где он теперь не знает, он мог бы, по крайней мере при известных обстоятельствах, знать, и что, быть может, когда-нибудь он будет знать. В отношении же к загадке, что такое материя и сила и как они могут мыслить, он должен раз навсегда решиться на более трудно произносимый приговор: ignorabimus»[24].
На это размышление взглянули как на опровержение материализма, да, быть может, оно и имело это в виду. Но оно кажется мне недостаточным для этого; оно не попадает, собственно, в тот пункт, в котором материализм уязвим, по крайней мере попадает только неуверенно и мимоходом. Материалистический философ мог бы ответить на это возражение следующим образом: судя по тем объяснениям, спорный пункт между нами и автором «Пределов естествознания» заключается лишь в том, объяснимы ли явления сознания из материальных условий или нет; мы утвердительно отвечаем на этот вопрос, он отрицательно. Напротив, мы вполне согласны в том, что сознание зависимо от материальных условий; и он чувствует себя много выше «догм и гордых старостью философем» с их верою в особую душевную субстанцию; и он думает, что «в тысяче случаев материальные условия влияют на духовную жизнь».
Для его непринужденного взгляда не представляется никакого основания сомневаться в том, что «чувственные впечатления сообщаются так называемой душе» (стр. 45), и ему напрашивается догадка, что душа возникла, как постепенный продукт известных материальных комбинаций» (стр. 47); говоря о фогтовском сравнении мысли с выделением органа, он не находит ничего достойного порицания в том взгляде, что «душевная деятельность представляется как продукт материальных условий мозга. Ошибочным ему кажется только то, что это пробуждает представление, будто душевную деятельность так же легко объяснить в ее природе из строения мозга, как при достаточном прогрессе знания можно было бы объяснить выделение из строения железы» (стр. 50). Итак, камнем преткновения служит не факт обусловленности, а только ее понятность; мы знаем, что движения причиняют явления сознания, только вопрос: как, – остается загадочным навеки.
Может быть так, мог бы теперь продолжить материалистический философ, дело вот в чем: как начинают молекулы мыслить, этого мы не знаем и, быть может, не будем знать никогда. Но разве в этом представляется нам что-нибудь особенное? Разве естественно-научное объяснение состоит где-нибудь в изображении хода, как причина производит действие? Физика объясняет многочисленные явления из закона тяготения: падение камня, течение ручья, поднятие воздушного шара, прилив и отлив моря, движение планет, – она делает это, показывая, что все эти движения обнимаются общей формулой закона тяготения. Но разве она показывает, как вообще тела притягиваются друг к другу или почему они имеют тенденцию двигаться по направлению друг к другу по этой формуле? Ничуть. Точно так же и химия вовсе не объясняет, почему те или иные элементы соединяются в том или ином отношении или почему они вообще соединяются: и она также говорит только что, а не как или почему. Не иначе обстоит, наконец, дело и в механике: как одно тело при столкновении с другим передает этому последнему свое движение, она не объясняет, – она исключительно подводит фактическое положение дела под формулу. Итак, объяснить какое-нибудь явление в естественных науках всюду значит не что иное, как найти формулу, которою оно обнимается как частный случай, с помощью которой оно может быть предвидено, высчитано, а при известных обстоятельствах даже и вызвано. Тут, впрочем, и Дюбуа-Реймон держится того же воззрения: что такое сила, или откуда является первоначально движение, это, равно как и сущность материи, представляет и для него трансцендентную проблему.
Следовательно, – так заключает материалистический философ, – ожидать или требовать чего-нибудь другого нельзя, конечно, и в том случае, когда речь идет об объяснении явлений сознания. В смысле естествознания они будут объяснены, если удастся составить формулы, по которым можно предвидеть их наступление в зависимости от других явлений, например от физиологических явлений в мозге. Если бы мы знали, что за таким-то определенным явлением в клетках и проводящих нитях мозга всякий раз следует такое-то представление или чувство такого-то рода и силы, то мы знали бы все, что мы вообще хотим знать, как научные исследователи. А что мы не знаем, как удается физиологическому явлению произвести ощущение, то обстоятельство это не может нас тяготить, пока мы не знаем также и того, как одно движение производит другое. Но принципиально нет ведь никакого препятствия к тому, что физиологии мозга удастся когда-нибудь достичь такого рода формул. Дойдем ли мы действительно до этого, будет ли физиология когда-нибудь в состоянии изображать движения мозговых молекул, действием которых является такое-то определенное ощущение, или даже определенный мыслительный процесс, – это, конечно, вещь очень сомнительная. Но раз допускается хотя бы лишь возможность этого, то тем самым допускается возможность физического объяснения явлений сознания – в том же самом смысле, в каком слово «объяснение» вообще употребляется в естественных науках.
Так, кажется мне, мог бы защититься материализм против приведенного выше возражения[25]. И вот, если мы хотим сделать последнее действительно метким, то надо выразить его иначе; надо сказать, и, очевидно, на это оно, собственно, и метит: не может быть формул, которые также связывали бы физические и психические явления, как в законах механики связаны явления движения; другими словами, между физическими и психическими явлениями нет отношений причинности; явления сознания не суть ни действия, ни причины физических явлений[26].
И здесь лежит теперь, во всяком случае, начало конца материализма, – правда, пока только начало.
Но, чтобы показать это, нужно прежде всего заставить и материалистических философов более точно установить их настоящие утверждения. И у них обыкновенно встречаются различные формулы, употребляющиеся как равнозначащие. Их можно свести на две основные формы: 1) Явления сознания суть действия физических явлений. 2) Явления сознания суть сами по себе, или с объективной точки зрения, не что иное как физические явления в мозге. Обе эти формулы постоянно перемешиваются друг с другом у наших материалистических писателей. Так Бюхнер объявляет раз душевные явления за действия мозговой деятельности: как происходят они из материальных комбинаций, может быть навсегда останется вопросом; достаточно знать, что «материальные движения действуют при посредстве органов чувств на дух и вызывают в нем движение, а эти последние производят в свою очередь материальные движения в нервах и мускулах. Тотчас же рядом находится, однако, и вторая формула: «на мышление можно и должно смотреть как на особую формулу общего движения природы, которая так же характеристична для субстанции центральных нервных элементов, как движение сокращения для мышечной субстанции или движение света для мирового эфира». И это, продолжает он, есть не просто требование логики, а доказано недавно и экспериментальным путем, именно с помощью опытов, показывающих, что психические процессы или мыслительные движения требуют времени для своего протечения. «Отсюда вытекает необходимое заключение, что психический или мыслительный акт совершается в протяженном, оказывающем противодействие и сложном субстрате и что поэтому такой акт есть не что иное, как одна из форм движения». То же самое доказывается и тем фактом, что наступление какого-нибудь впечатления в мозге «тотчас же вызывает в последнем повышение температуры, и притом моментально. Этим доказывается, следовательно, что психическая деятельность есть не что иное или не может быть не чем иным, как происходящим между клетками серой мозговой коры лучеисхождением движения, введенного внешними впечатлениями». Другие опыты почти обнаруживают для нас и природу этого движения, – именно те опыты, которые показывают, что производимое в нервах электричество уменьшается или совершенно исчезает, как только нерв начинает выполнять какую-нибудь физиологическую функцию: это неопровержимо доказывает, что нервная сила или нервная деятельность равнозначны с превращенным электричеством[27].
С той же двойной формулой дал недавно материалистическую теорию аффектов один датский физиолог[28]. По обыкновенному представлению сначала наступает аффект, например страх, как чистое явление сознания; этот последний производит затем ряд физиологических явлений, бледность, дрожь и т. д. Физиолог оборачивает дело: душевное движение есть не причина, а напротив, действие телесного явления, именно физиологического процесса в сосудодвигательной системе. Или в другой формуле: душевное движение состоит, собственно, из функциональных изменений в теле. То ходячее воззрение, что «модификация душевного состояния есть аффект, истинная радость, печаль, в то время как телесные явления только побочные феномены, которые хотя и никогда не отсутствуют, однако сами по себе несущественны», – это воззрение отвергается, и затем показывается, что чисто душевный аффект представляет собой излишнюю гипотезу; что то, что «чувствует мать, горюющая о смерти своего ребенка, есть в сущности усталость и вялость ее мускулов, холод ее бескровной кожи, недостаток в мозге силы к ясному и быстрому мышлению, – все это объясняется представлением причины этих феноменов, удали у испугавшегося телесные симптомы, дай спокойно биться его пульсу, его взгляду быть твердым, его цвету лица здоровым, его движениям быстрыми и уверенными, его мыслям ясными, – что останется тогда еще от его испуга?»
Если материализм решительно будет стоять на второй формулировке своего тезиса, тогда он неопровержим. Положение: мысли суть, собственно, не что иное, как движения в мозге, чувства не что иное, как телесные явления в сосудодвигательной системе, – это положение вполне неопровержимо, не потому, конечно, что оно истинно, а потому, что оно абсолютно бессмысленно. Бессмысленное разделяет с истиной то преимущество, что оно не может быть опровергнуто. Мысль, которая есть в сущности не что иное, как движение, есть железо, которое собственно деревянно. Против этого нельзя спорить; можно только сказать: под мыслью я разумею мысль, а не движение мозговых молекул, и точно так же словами гнев и страх я обозначаю именно самые гнев и страх, а не суживание или расширение кровеносных сосудов. Пусть и последние явления происходят и всегда будут происходить, когда происходят первые, однако они не суть мысли или чувства; можно оборачивать их так и сяк, как угодно, в движении не кроется решительно никакого присутствия мысли. Ведь обыкновенный человек ровно ничего не знает о мозговом движении, или сосудодвигательных нервах, однако он знает о гневе и о мыслях, и именно эти последние подразумевает он, когда говорит о них, а не что-нибудь другое, о чем знает только физиолог, да и то плохо. Да и физиолог, после того как его наука доставит ему более точные сведения об этих телесных явлениях, разве он перестанет говорить о мыслях и чувствах и будет говорить только о том, что они суть по своей сущности, рассматриваемые в настоящем смысле или объективно, т. е. только о движениях? Если бы ему пришлось влюбиться, то разве он стал бы объясняться не в любви, а в соответствующем сосудодвигательном процессе, или, говоря словами Тиндаля, в «направо завернутом спиральном движении в своем мозге», думая при этом, что он сказал этим все и обозначил вещь сообразно с ее настоящей действительностью? Ведь это очевидная бессмыслица.
Итак, чтобы вообще был возможен спор, материализм должен сначала отбросить формулу: мысль есть движение. Мысль есть не движение, а мысль. Возможно, напротив, что она стоит в каком-нибудь правильном и выразимом отношении к движению. Если опыт обнаруживает это, тогда задача будет состоять в том, чтобы установить природу этого отношения.
По исключении отношения тождества остаются мыслимыми две формы отношения между физическими и психическими явлениями: или отношение причинности, или отношение простого сосуществования во времени. Так представляли себе дело, начиная с 17 столетия, обе соперничающие теории отношения тела и души, теория взаимодействия (influxus physicus) и теория окказионализма или параллелизма. Выбор может быть только между этими двумя способами представления. Если я не ошибаюсь, материализм станет теперь на сторону первого представления: явления сознания суть действия телесных явлений, в то время как упомянутые выше физиологические критики его склоняются в пользу теории параллелизма, правда, не проводя в действительности эту мысль последовательно.
Сначала уясним себе вполне оба эти представления. Вообразим себе вместе с Лейбницем череп какого-нибудь животного или человека величиной с мельницу; в нем можно ходить и наблюдать явления в мозге так же, как можно наблюдать движение механизма и соединения колес в мельнице. Как должен был бы представиться мозговой процесс наблюдателю при каждом из этих двух способов представления?
Приверженец параллелистической теории должен, очевидно, ожидать увидеть следующее: физические явления в мозге образуют замкнутую в себе причинную связь; нигде не вступает ни одного члена, который не был бы, подобно всякому другому, физической природы. Психических явлений, представлений и мыслей не было бы видно, точно так же как при движении мельницы. Кто-нибудь идет по улице. Вдруг его окликают по имени, он оборачивается и подходит к окликнувшему. Совершенный физиолог построил бы все это явление чисто механически. Он показал бы, как физическое действие звуковых волн на слуховой орган возбудило в слуховых нервах определенный нервный процесс; как этот последний распространился на центральный орган, как он причинил здесь определенные физические явления, которые повели, наконец, к иннервации известных групп двигательных нервов, в результате которой наступило поворачивание и движение тела в том направлении, откуда поступили звуковые волны. Все эти явления замыкаются в один беспрерывный физический процесс. Рядом с этим прошел другой процесс, которого физиолог, как таковой, вовсе не видит и знать который ему вовсе не нужно, но о котором он знает, как мыслящий, истолковывающий свои восприятия человек: слуховые ощущения вызвали представления и чувства; окликнутый услышал свое имя, обернулся, чтобы узнать, кто его окликнул и зачем, увидел одного старого знакомого и направился к нему, чтобы раскланяться с ним. Эти явления протекают рядом с физическим процессом, не вмешиваясь в него; восприятие и представление не составляют членов физического причинного ряда.
Иначе, напротив, должно было бы представиться дело, если бы права была теория взаимодействия. Приверженец этой теории должен ожидать, что физический процесс обнаруживает в известных пунктах перерывы, именно там, где членами причинной связи вступают психические явления. Если нервное движение есть причина ощущения, то оно должно исчезнуть как таковое и выступить как ощущение. Движение шара А имеет своим действием движение шара В, – это значит: первое движение исчезает и вместо него наступает определенное, равное ему по величине движение второго шара. Какое-нибудь движение производит нагревание, – это значит: движение исчезает, а на место его выступает определенное количество теплоты. Точно то же должно было бы, следовательно, наступить и в нашем случае: на место исчезнувшего движения – ощущение или представление определенной интенсивности и качества, как его эквивалент. Но представление не может быть предметом наблюдения извне; представлений и чувств, как таковых, нельзя увидеть или вообще показать при помощи наблюдательных средств естествоиспытания. Поэтому для физика, как такового, здесь был бы пробел в причинной связи, недоставало бы какого-то члена в физическом процессе. Если бы наш материалистический философ не согласился с этим, если бы он вздумал утверждать, что представление есть, с другой стороны, также нечто физическое, какая-нибудь форма движения, то этим самым он, конечно, отрекся бы от своей посылки и перешел бы на сторону параллелистической теории. Ведь будь это так, то естествоиспытатель, как таковой, имел бы, понятно, дело только с физическим процессом и мог бы совершенно пренебречь тем обстоятельством, что процесс этот имеет своим сопутствующим явлением процесс сознания. Эквивалентом и действием физической причины было бы тогда именно физическое действие и никоим образом не ощущение как таковое.
Таковы оба возможные способа представления; который же отвечает действительности?
Этот вопрос, как касающийся фактов, может быть решен только опытом; сами по себе оба указанные способа мыслимы.
Дал ли здесь опыт свое решение? Я не думаю, чтобы кто-нибудь стал утверждать, будто произведены окончательные наблюдения, исключающие одно из этих представлений и делающие неизбежным другое; может быть, они и не будут никогда произведены. Наблюдение и эксперимент довольно бессильны по отношению к этим недоступнейшим и запутаннейшим явлениям органической жизни.
Однако естествоиспытатель недолго будет колебаться, которому представлению отдать предпочтение. Он скажет: аналогия всего опыта заставляет его предположить непрерывность физических явлений и в этом пункте, допущение превращения движения не в другую какую-нибудь форму его, не в потенциальную физическую энергию, а в нечто такое, чего физически вообще не существует: это – требование, которое он не может удовлетворить. Превращение движения или силы в мышление, в явление чистого сознания – это было бы для естественно-научного созерцания не чем иным, как уничтожением энергии; подобным же образом происхождение движения из чисто духовного, например из представления чего-нибудь желаемого, было бы для физика все равно что возникновением из ничего. Поэтому его решение таково, что он не может не отдать параллелистической теории предпочтения перед другой, допускающей причинное отношение. Ввиду трудного положения перед этой диллемой, быть может, и материалистический философ решится перейти к параллелистической гипотезе. Чем отказываться от закона сохранения физической энергии, и он в конце концов откажется скорее от формулы: явления сознания суть действие физической организации. Да и что же мешает, скажет он примерно, представлять их как сопровождающие явления мозговых процессов? Отношение остается ведь при этом в сущности тем же: духовные явления составляют случайный уже не результат, а рефлекс физических процессов. Да, быть может, он даже скажет, что это в сущности именно его воззрение. Мозговой процесс есть объективное; ощущение, представление, чувство – субъективный рефлекс. Так, у Бюхнера читаем: «мышление и протяжение суть две стороны или два способа явления одной и той же единой сущности» (стр. 300), «дух и природа в последней инстанции одно и то же»; «логика и механизм одно и то же, и разум в природе есть также и разум мышления» (стр. 127).
В дальнейшем изложении мы примем, следовательно, теорию параллелизма за признанную и в следующей главе разовьем ее последствия. При этом я еще раз напоминаю, что мы принимаем эту теорию с одной гносеологической оговоркой, именно, что обеим сторонам, физической и психической, действительность принадлежит не в одинаковом смысле. Далее я попытаюсь показать, что действительность в абсолютном смысле принадлежит лишь психическому миру, телесному же миру она принадлежит лишь в относительном смысле, как только явлению.
Но сначала мне хотелось бы в двух словах указать на историческое развитие теории параллелизма. Выше (стр. 59) было уже замечено, что впервые она была в ее общих чертах выражена Спинозой. Лейбниц перегнул ее в сторону идеализма, на что Спиноза не мог решиться, несмотря на некоторые задатки к этому: именно, по Лейбницу, действительность, как телесный мир, есть лишь phaenomenon в чувственном представлении, тогда как разум познает действительно действительное как систему подобных душам сущностей (монад). Лейбниц имеет еще два преимущества: он ввел понятие бессознательного душевного явления, с помощью которого по-настоящему только и можно провести универсальный параллелизм; а затем он избегает допущенного Спинозой ложного применения параллелизма атрибутов к разрешению гносеологического вопроса об отношении мышления и бытия. Кант со своим метафизическим мировоззрением остается в сущности на почве лейбницевской метафизики; но его критическое исследование, направленное на обоснование гносеологического рационализма, приводит его к тому, что он и психическую сторону действительности низводит к простому явлению, так что мы пришли бы здесь к чисто феноменалистическому рационализму и получили бы следующий ряд: у Спинозы обе стороны реальны, у Лейбница духовная сторона реальна, а материальная – феноменальна, у Канта обе стороны феноменальны. В спекулятивной философии идеалистическая метафизика, существующая и у Канта как подводное течение, вновь пробивается наружу. Шопенгауэр дает параллелистическому воззрению значительный поворот, определяя внутреннюю сторону действительности как волю: телесный мир есть лишь явление того, что в самосознании обнаруживает себя тем, что оно есть на самом деле, именно – волей. В наше время Фехнер, опираясь на Шеллинга и Спинозу, вновь развил параллелистическую теорию чисто натурфилософски и положил ее в основание своему универсальному психофизическому созерцанию. По тем же следам двигается и Вундт, но только у него гносеологическое направление дает сильнее выступать идеалистическому воззрению. Среди психологов настоящего времени, исходящих из этого взгляда, я назову Геффдинга (Psychologie in Umrissen, 2 изд. 1893), Йодля (Lehrbuch der Psychologie, 1896) и Эббингауза (Grundztige der psychologie, 1897).
В качестве противников параллелистического воззрения и приверженцев теории взаимодействия можно назвать Зигварта, Маха, Штумпфа. Недавно параллелистическая теория была подвергнута подробной критике со стороны Фр. Эргардта (Die Wechselwirkung zwischen Leib und Seele); я не нахожу, чтобы ее опровержение удалось ему; критика его совсем не попадает в параллелистическую теорию в той форме, в которой ее обыкновенно утверждают теперь, т. е. в идеалистической. Если тела – явления, то, разумеется, они не могут находиться во взаимодействии с тем, что является. Но если даже стать на реалистическую точку зрения, то все-таки для естественно-научного исследования должно оставаться правилом: физические явления следует объяснять из физических причин, – и с другой стороны: они могут иметь лишь такие действия, которые принадлежат физическому миру. Если психические явления не могут быть представлены как таковые во внешнем созерцании, то они не существуют для физика, как такового, и он воспротивится включению их в причинную связь. Если же они существуют и в чувственно воспринимаемом мире, как некоторые физические явления или состояния, то он будет держаться лишь этой стороны их существования. Положение, что все действительное со своими причинами и действиями представляется в физическом мире, кажется мне неупразднимым предположением всякого физического исследования. В этом месте материализм прав, и положение это можно было бы назвать основным началом формального или критического материализма. Если в физическом мире существуют действия таких причин, которые имеют чисто психическую природу и наоборот, то мы принципиально становимся на почву спиритизма: существует действительное, которое никоим образом не есть физическое, и однако может иметь действия в физическом мире. Между этими двумя воззрениями, мне кажется, нет среднего. Дуализм с двумя разнородными элементами действительности, чисто физическим и чисто психическим, которые образуют единую естественную связь, быть может, сам по себе и возможен: я утверждаю здесь только то, что естествознание вряд ли когда-нибудь будет расположено к нему; оно всегда будет отдавать предпочтение материализму. Так же будет поступать и философ, но только он вместе с Кантом поставит перед материализмом такой знак: телесный мир есть только явление.
5. Следствия параллелистичесной теории. Всеобщее одушевление
Два положения даются вместе с теорией параллелизма: 1) физические явления никогда не бывают действием психическим и 2) психические явления никогда не бывают действием физических явлений.
Первым положением говорится: живое тело есть автомат. Оно отличается от машины бесконечной сложностью своей конструкции; однако все его действия объяснимы в конце концов из тех же основных сил, с которыми вообще работает естествоиспытатель. Здесь нет никаких исключений; даже на самые сложные движения живых тел, даже на остроумнейшие работы и действия человека надо смотреть, не принимая в соображение душевных явлений, – как на механически объяснимые реакции такой-то и так-то расположенной телесной системы на такие-то физические раздражения. Собака преследует зайца; она как бы притягивается чутьем и зрением. Движение это должно быть объясняемо чисто физически, так же как движение подсолнечника, поворачивающегося к солнцу, или планеты, вращающейся вокруг солнца; действие и противодействие здесь сложнее, но оно как там, так и здесь лежит в чисто физическом мире и должно быть конструируемо средствами физических наук. Писатель пишет книгу, архитектор с сотней рабочих строит дом, полководец с сотней тысяч солдат дает сражение: совершенный физиолог построил бы все эти явления, как физически обусловленные, с одной стороны, из строения этих тел, из их нервной и мускульной систем, и, с другой стороны, из природы действующих на них раздражений. Он демонстрировал бы нам автора «Критики чистого разума» как своего рода часовой механизм; при таком-то расположении мозговых клеток, при такой-то связи их друг с другом и с двигательными нервами такие-то раздражения, действующие на сетчатую оболочку, на осязательные нервы пальцев должны были причинить такие-то вот движения, с принципиальной стороны совершенно так же, как в пишущем автомате или музыкальной табакерке. О мыслях или чем-либо подобном при такой демонстрации не было бы совсем и речи. Пусть даже физиолог знает, что нечто такое происходит, но для своей демонстрации он не захотел бы, да и не должен был бы пользоваться этим; мысли не могут двигать пальцами, точно так же как не могут отклонять луну с ее пути. Нельзя ожидать, чтобы такой физиолог когда-нибудь явился; игра мозговых молекул, сопровождавшая мыслительную работу «Критики чистого разума», никогда не будет иметь своего Ньютона; но во всяком случае можно было бы утвердительно сказать: исключительно эта игра, а не мысли, составляет причину движений, при помощи которых на бумагу наносятся письменные знаки.
Но ведь это же бессмыслица, скажет здравый человеческий рассудок, а с ним вместе смутится, может быть, и один-другой физиолог: ведь этого не может выполнить ни один автомат; это не может быть объяснимо без мышления и намерения. Ну, в таком случае надо уяснить себе, что тогда мы возвращаемся к теории взаимодействия и, следовательно, должны будем получить в придачу и все упомянутые выше трудности: возникновение движения из чего-то такого, что физически вообще не существует, равно как и превращение движения в нечто чисто духовное. Или одно, или другое, середины здесь нет.
Что же касается неспособности тела к такому «автоматическому» действию, то на это можно ответить вместе со Спинозой: до сих пор еще никто не нашел пределов того, что может выполнить тело как таковое. Он указывает на лунатиков, которые без сознания и мыслей выполняют самые сложные движения. Теперь он сослался бы, может быть, на гипнотические явления, например на послегипнотическое действие внушения. Некоторому лицу в гипнотическом сне дается поручение пойти завтра в двенадцать часов в такой-то дом и подавать из окна знаки носовым платком. Оно ничего не знает о поручении, у него нет никакого воспоминания о том, что происходило с ним в гипнотическом состоянии, но лишь только наступает час, оно пускается в дорогу и исполняет поручение. Как иначе построить это явление, как не допустивши, что слова гипнотизера придали мозгу определенное расположение и что вот теперь ударом часового колокола освобождается ряд движений, – точно так же, как в будильнике, когда стрелка переступает указанный час. Что здесь могут происходить бесконечно более сложные отправления, чем те, которые мы можем произвести нашими машинами, это не поразительно. С помощью пятисот, или тысячи миллионов клеток мозговой коры, сложенных в свою очередь из бесчисленных, необычайно сложных и разнообразных химических молекул и соединенных между собою бесчисленными проводящими путями, можно ведь совершить нечто совершенно иное, чем при помощи пары колес и рычагов наших машин; и если в действительности наши физиологи не могут еще сделать из этого почти ничего, то для фантазии все же открывается тут безграничное поле действия. Впрочем, во всяком случае надо уяснить себе следующее: если душа и участвует в приведенных явлениях как причина, то все-таки она участвует не своим познанием; она производит движения, например пальцев пишущего, не при помощи знания природы и положения нервов и мышц, а каким-то абсолютно-таинственным образом. Душа двигает членами, это значит в сущности только сказать другими словами: я не знаю, как приводится тело в движение. Целесообразность движения никоим образом не может быть объясняема сознательной, целесообразной деятельностью души, руководимой знанием своих средств.
Таким образом естествоиспытанию был бы предоставлен весь телесный мир без ограничений. Оно может теперь сказать: действительность не представляет собой для меня ничего, кроме тел; все явления в природе объяснимы моими средствами – исключительно из движений и двигательных сил материальных элементов. Я не нуждаюсь в гипотезе какой-то души, духа, Бога, с которыми оперировала прежде физика; причинный ряд нигде не приводит меня к чему-нибудь такому, что не принадлежало бы к физическому миру; да если бы даже такие вещи и были откуда-нибудь предоставлены в мое распоряжение, я все-таки не захотел бы и не мог воспользоваться ими.
Это была бы одна сторона дела. Я думаю, что даже у материализма есть причина быть этим довольным.
Мы обращаемся теперь к другой стороне, ко второму положению, обозначенному выше, как следствие параллелистической теории: психические явления не суть действия физических явлений. Оно представляет собой лишь обратную сторону первого положения, оно так же обоснованно, так же очевидно, как и первое: если бы мысль могла быть действием движений, то решительно непонятно, почему бы движение не могло быть действием мысли. Посмотрим, какие вытекают из него следствия. Я боюсь, что они несколько трудно дадутся не только метафизикам материализма, но также и физиологам. Я, однако, не вижу, как их обойти.
Я слышу удары колокола. Это есть действие сотрясения воздуха, говорит обыкновенное воззрение; возбуждение слуховых нервов есть причина ощущения. Это невозможно, говорит наша теория, – ощущение есть психическое явление, и следовательно, не может быть действием движения. Но чего же оно есть действие? Ведь то, что оно есть действие, а не изолированное не подлежащее закону причинности явление, это мы допускаем все; даже и те, которые верят в свободу воли, рассматривают ощущения как причиненные. Итак, чем же причинено ощущение? Предшествовавшим в душе слушающего явлением сознания? Но, очевидно, нет, так как оно наступает во временном следовании за каждым любым явлением сознания. Причину надо, следовательно, искать вне собственных состояний сознания. Итак, причина эта – все-таки звуковые волны, исходящие из колокола, в который ударили? Или имеется еще какая-нибудь другая возможность?
И действительно, есть еще иная возможность: это – гипотеза Спинозы и Фехнера, – гипотеза универсального параллелизма: нет ни одного психического явления без сопровождающего его движения, нет ни одного явления движения без сопровождающего его психического явления. Если мы допустим эту гипотезу, то очевидно мы обойдем приведенную выше трудность; тогда мы скажем: движения, исходящие от колокола имеют своим действием исключительно нервные возбуждения и мозговые явления; ощущения же, напротив, есть действие внутренних явлений, сопровождающих эти сотрясения молекул.
Я спешу прибавить: мы не знаем этих внутренних явлений; нам даны движения, а не психические, сопровождающие их явления. Эти последние даны нам только на одном пункте – в самосознании, факты которого мы построяем как явления, сопровождающие факты в нервной системе нашего тела. Напротив того, внешний мир дан нам только с физической стороны, как движущийся телесный мир; внутреннюю сторону мы добавляем к нему мысленно. Поэтому практически этой гипотезой не изменяется ничего в нашем построении явлений; как прежде, так и теперь мы будем говорить: звуковые волны причиняют ощущения звука, укол иголкой причиняет боль. Лишь в окончательном обсуждении дела мы скажем себе раз навсегда: эти формулы в сущности неточные выражения; собственно должно было бы говорить: причины этих психических явлений суть те не данные нам явления, физическим эквивалентом которых являются упомянутые физические или химические явления. При этом, – повторяя часто употреблявшееся сравнение, – происходит то же, что с коперниковской теорией: мы раз навсегда уясняем себе положение вещей и потом преспокойно продолжаем по-старому говорить о восходе и заходе солнца. Так и здесь: две стороны действительности тянутся на одинаковом протяжении; каждому моменту одной стороны отвечает момент другой; физическим явлениям а, b, с отвечают психические явления а, (5, у. Причинное отношение само по себе имеет место только между членами одного и того же ряда; но так как нам не даны все члены обоих рядов без пробелов, а некоторые из них то на той, то на другой стороне выпадают, то мы подставляем вместо них члены другого ряда.
Итак, практически наше понимание явлений, собственно говоря, не изменяется от этой гипотезы. Напротив, легко видеть, что для нашего миросозерцания она во всяком случае имела бы очень значительные следствия. Мы перешли бы таким образом на почву идеалистического миросозерцания. Ведь ясно, что если физическая и психическая стороны действительности тянутся на одинаковом протяжении, то мы скажем тогда: психическая сторона представляет собой действительность, как она есть сама по себе; физическая же сторона низводится, напротив того, на степень внешнего явления. Дальнейший переход от Спинозы к Лейбницу становится ввиду этого неизбежным.
Но как же обстоит дело с этим воззрением? Представляет ли оно собой нечто большее чем простое средство выйти из упомянутой трудности взаимодействия между телом и душой? Действительно ли оно – правдоподобное воззрение на природу вещей? Можно ли отнестись серьезно к представлению, что параллельно не только некоторым единичным, но и всем телесным явлениям идут какие-то внутренние явления? Очевидно, это основной вопрос онтологии. Ответ на вопрос о распространении (области и пределах) одушевления является тем пунктом, на котором собственно расходятся метафизические мировоззрения.
Обыкновенное представление и идущее по его следам воззрение, господствующее среди физиков, разделывается с вопросом об области душевной жизни очень просто и скоро: явления сознания суть сопровождающие явления мозговых процессов; животные тела – единственные носители душевной жизни; все остальные тела – просто тела.
Ясно, что с этим ответом мы останемся на почве материалистического миросозерцания. Явления сознания остаются тогда спорадическими побочными явлениями процесса природы; для естествоиспытателя они являются странными аномалиями, с которыми он не знает, что, собственно, делать. Он не может избавиться от них; их действительность ведь неоспорима; но они причиняют ему неудобство; без них система движущихся тел, называемая им миром или природой, была бы прозрачной и рациональной: они принуждают его к тому фатальному ignorabimus. Единственно утешительным является при этом то, что они все-таки не играют большой роли; по крайней мере они не нарушают естественного хода природы, и с космической точки зрения нельзя очевидно приписать большого значения этим разрозненным, исчезающим в массе явлениям.
Если дело оканчивается на этом, тогда материализм оказывается в существенном праве и при параллелистическом воззрении.
Но философы никогда не хотели успокоиться на этом решении дела. У них издавна заметна наклонность придавать этим явлениям большее значение. С зачатков греческой философии по нынешний день философское, т. е. универсальное созерцание действительности, всегда выходило за пределы физико-астрономического воззрения и считало необходимым присоединять к действительности – как в общем, так и в частном – некоторое внутреннее, идеальное духовное начало. Платон и Аристотель, Спиноза и Лейбниц, Шеллинг и Шопенгауэр, Лотце и Фехнер, – сколько бы ни расходились мысли их в остальном, – все согласны в том, что духовное играет в мире не ту роль изолированного побочного явления, но что скорее все телесное есть указание на нечто другое, внутреннее, духовное, само по себе сущее, родственное тому, что мы переживаем внутри нас самих. Кто разделяет это воззрение, что духовному принадлежит значение универсального и космического начала действительности, тот стоит на стороне идеализма, как бы там он ни смотрел на дело в остальном. В следующем ниже изложении я хочу попытаться привести – не доказательство в пользу истинности этого воззрения (с доказательствами на почве метафизики дело обстоит плохо), а несколько соображений, которые, кажется, принуждают к такому завершению нашего миросозерцания. Если последние не будут иметь никакого другого значения, то пусть они послужат хотя бы как rationes dubitandi по отношению к затверделому догматизму обыкновенного мнения и физического мировоззрения[29].
Обдумаем прежде всего руководящий принцип. Каким путем решается вообще вопрос о существовании душевных явлений? Легко видеть: непосредственно действительность их замечается всеми только в одном пункте, именно в своем собственном самосознании. Что помимо ощущений, представлений, возбуждений воли, переживаемых мной в самом себе, существуют в мире еще подобные же явления, – я никогда не могу знать из непосредственного наблюдения. То, что мой сосед чувствует и мыслит, я знаю не из наблюдений, а путем заключения; все, что я вижу, есть физическое явление. Я вижу движения, жесты, слышу звуки, исходящие от тела, подобного моему, но я не вижу никаких чувств и представлений, и никакой микроскоп или телескоп не могут помочь мне в этом. Чувства и мысли я добавляю мысленно; из сходства телесных явлений, видимых мною, я делаю заключение о существования сходных духовных явлений, мной не видимых.
Как далеко простирается это заключение? Обыкновенное мнение, как было сказано, отвечает: настолько, насколько простирается животная жизнь; животные – одушевленные существа, все же остальные вещи – металлы, камни, растения – не одушевлены, они – простые тела. Много-много, если можно поставить такой вопрос еще о растениях, да и то это уже не серьезный, собственно, вопрос; душа растения есть греза детской фантазии.
Мне представляется, что уверенность, с которой это воззрение выдает себя за само собой понятное и единственно возможное, не соответствует силе его оснований; даже – оно покоится в сущности на чистом произволе.
Во-первых, до каких пределов простирается мир животных? Отделен ли он резкою границей от остального телесного мира, особенно от мира растительного? Обыкновенное мнение предполагает это; при помощи старых школьных понятий оно подразделяет телесный мир на три строго разграниченных царства: царство животных, царство растений и царство минералов. Но новейшая биология стушевала эти резкие границы; она и здесь видит себя приведенной к тому старинному положению, что природа не делает скачков. Животный и растительный миры, как ясно ни отличаются они на высшей ступени развития, при основании своем соприкасаются. Существуют многочисленные низшие жизненные формы, не представляющие ни характера собственно животных, ни характера собственно растений; для них образовали особую группу, группу протистов, промежуточное царство, нейтральное по отношению к различию животного и растения. Раз нет прочной границы между животным миром и растительным, раз приходится смотреть на них как на две ветви, выросшие на одном стволе, то нельзя отклонить вопрос, не являются ли и растительные тела носителями душевной жизни? За животными все признают внутреннюю жизнь, даже за самыми низшими формами, насколько бы они ни удалялись от высших; если нельзя без произвола отрицать ее и у протистов, этихживотно-растений или растение-животных, в которых постепенно теряется животный мир, то вывод отсюда ясен: подобно тому как нет прочной границы между животным и растительным царствами, так нет ее и для одушевления; одушевление может простираться на весь органический мир[30].
Скажут: возможности, может быть, нельзя оспаривать; но науке не приличествует играть в возможности, – она требует фактов. Имеются ли здесь таковые?
Я думаю, они во всяком случае имеются; только не надо, конечно требовать демонстрирования душевной жизни растения. Как для человека и животных мы довольствуемся тем, что из подобия физических жизненных явлений заключаем о подобных внутренних явлениях, так этим же должны мы довольствоваться и здесь. Принудительное доказательство ведь и там невозможно; если кто находит заключение по аналогии слишком ненадежным, то он не может быть логически принужден признать существование душевной жизни и у инфузории, червей, лягушек, кроликов. Но если здесь он без дальних рассуждений допускает этот род заключения, – а ведь это делают все, – то непонятно, почему такое заключение должно быть без дальних рассуждений исключено по отношению к растениям. Ведь в видимых явлениях жизни растения очевидно обнаруживают далеко проходящее сходство с животными: питание, рост, построение из клеток, как элементарных образований, размножение посредством зародышей, отделяющихся от родительского организма, развитие и смерть – являются общими растениям и животным; да и на обыкновенном языке жизнь и смерть приписываются одинаково как животным, так и растениям. Почему однородным видимым явлениям не могли бы отвечать подобные невидимые? Отрицание является по крайней мере не само собой понятным. Напротив, вместе с Фехнером можно было бы сказать: подобно тому, как дом существует для обитателя, так живое тело существует для души. Попытка смотреть на тело животного, на лошадь или собаку, как на бездушных автоматов (воззрение, повторяемое за картезианцами) имеет в себе что-то в высшей степени странное; такое тело без души представилось бы нам даже страшным, как привидение. Неужели же мы должны считать понятным само собой, что растения просто пустые футляры?
На это делается возражение: это просто неопределенная и шутливая аналогия. Ну, так пусть точно укажут, чего недостает этой аналогии, чтобы сделать позволительным заключение о внутренней жизни. С какими функциями, с какими признаками, которых нет у растения, связана внутренняя жизнь? Указывают на отсутствие нервной системы и мозга. Фехнер отвечает: но нервной системы нет ведь и у низших животных. Да и вообще заключение это никуда не годится; оно построено по схеме: лошади, собаки, кошки имеют ноги и не могут двигаться без этих последних, – следовательно, существа, не имеющие ног, не могут двигаться. Змеи и черви опровергают это заключение. Если они могут двигаться без ног, то и растения могут обладать душевной жизнью без нервов.
Но, говорит неверующий, растениям недостает самопроизвольного движения, наблюдаемого нами у всех животных. В самом деле? Разве растение не обращает цветов и листьев к свету, разве оно не направляет корней в ту сторону, где оно находит пищу и стеблей туда, где имеется опора? Разве ночью или во время дождя оно не свертывает своих цветов и не раскрывает их потом для солнечного сияния? Разве зародыши некоторых растений не двигаются свободно в воде, в то время как животные на первой стадии эмбрионального развития не обнаруживают еще ничего подобного свободной подвижности развитого животного? Но, возразит противник, это не самопроизвольные движения, а механически обусловленные реакции на физические воздействия. Да, но разве в предыдущем отделе мы не согласились смотреть и на все явления в животном теле как на обусловленные чисто физически? Разве физиологи и материалистические философы не настаивают именно на том, что и самопроизвольные движения животных должны объясняться не из ощущений и чувств, а пониматься как физически обусловленные реакции такого-то тела на такие-то раздражения?
Конечно, отличия между животными и растениями есть, и отрицать их не следует; на высших ступенях развития они выступают довольно ясно. Кроме различия в направлении обмена веществ, особенно выступает одно различие, отмечаемое Вундтом: в построении растения господствует начало однородности и координации элементарных организмов, в то время как в животном мире – начало дифференцирования и подчинения (System d. Philosophie, стр. 588). С этим очевидно стоит в связи то, что выставляет на вид Фехнер: растение развивается по направлению вовне, стремится к поверхности, тысячами листьев и цветов ищет доступа к свету и воздуху, между тем как ствол или стебель внутри деревенеет, или делается совершенно пустым и сохраняется лишь настолько насколько это необходимо для опоры. Животное же, напротив, замыкается отвне кожей и волосами, чешуей и панцырем и развивается по направлению вовнутрь, где развертываются жизненные органы и функции; соприкосновения с внешним миром ограничены несколькими пунктами, а в нервной системе централизовано и теснейшим образом связано все тело.
Но это различие не есть доказательство против одушевленности вообще; оно может быть истолковано и как указание на различие внутренней жизни, на свойственную растениям склонность к рецептивности и децентрализованной экстенсивности, между тем как животная душевная жизнь обнаруживает больше самопроизвольности и централизованной интенсивности. Фехнер находит здесь повторение различия между душою мужчины и женщины, только на высшей своей ступени оно бесконечно усилено и углублено. Можно об этом думать как угодно; в конце концов ведь все предприятия, направленные к истолкованию внутренней жизни растения по ее внешним проявлениям, остаются попытками, сделанными на ощупь; при этом надо все-таки заметить, что с толкованием животной душевной жизни, особенно низшей, дело обстоит для нас почти так же; что переживает внутри какая-нибудь медуза или что на душе у какой-нибудь личинки или бабочки, об этом мы знаем в сущности тоже немного. Но вот в чем, как мне кажется, Фехнер вполне прав: то же самое основание, которое побуждает нас здесь добавлять мысленно к телесной жизни, видимой нами, внутреннюю жизнь, невидимую нами, – имеет силу и по отношении ко всему миру органической жизни, а также и по отношению к растениям. Если в других случаях говорится: probatio incumbit affirmanti, то здесь можно было бы сказать: доказательство остается за тем, кто отрицает право заключения по аналогии. Он должен показать, почему оно здесь не применимо; иначе его отрицание будет произвольно[31].
При заключении этого рассуждения поднимается дальнейший вопрос: достигли ли мы конца, ограничивается ли параллелизм между физическими и психическими явлениями органическим миром? Или есть основание сказать вместе с названными выше философами: он безграничен; где только ни даны физические явления, везде они являются указаниями на внутреннее бытие.
Я укажу на несколько фактов, которые могут показать по крайней мере, что вопрос этот не так нелеп, как он кажется на первый взгляд обыкновенному представлению. Органические и неорганические тела образуют собой не два отдельных мира, а единое, связанное постоянным взаимодействием целое. По субстанции между ними вообще нет никакого различия; органические тела построены из тех же составных частей, из которых состоят неорганические. Углерод, азот, водород, кислород, из которых состоит тело животных, являются совершенно теми же, что и в неорганических соединениях. Организация есть, следовательно, состояние, в которое может вступать материя, состояние неустойчивого равновесия, в котором при постоянной форме части вещества беспрестанно меняются. Органические тела постоянно выделяют вещества во внешний мир и воспринимают новые. В более или менее продолжительный промежуток времени происходит полный обмен вещества; новые элементы являются теперь носителями как органической, так и душевной жизни. Далее: постоянно возникают новые животные и растительные тела. Пригоршня зерен, положенных в землю, дает четверик пшеницы; пара мышей, оставленных с пшеницей, в короткое время превратит ее в сотни живых, ощущающих, одушевленных животных. Откуда являются души? Существовали они где-нибудь прежде и теперь вошли в готовые тела? Или, – если такое представление является для естествоиспытателя слишком отталкивающим, – произошли они посредством деления души родителей? Конечно, это тоже странное и трудно осуществимое представление.
А откуда вообще явилась первая душевная жизнь? Новая биология видит себя принужденной допустить, что органическая жизнь на земле имела свое первое начало, и что первые образования ее произошли из неорганической материи сами собой, при помощи самозарождения. Откуда же, спрашивается, душевная жизнь? Является ли первое возбуждение чувства в первом кусочке протоплазмы чем-то абсолютно новым, чего до тех пор никоим образом не имелось в действительности, на что не было даже ни малейшего отдаленного намека? Это была бы, конечно, абсолютная «мировая загадка»; это было бы возникновение из ничего, которое в самом деле способно в высшей степени поразить естествоиспытателя – едва ли менее, чем если бон принужден был думать, что и сама протоплазма возникла из ничего. Но почему он не хочет и в первом случае отклонить немыслимое подобным же образом, как он делает это во втором? Он допускает, что органические тела возникают из элементов, существовавших прежде: вступая в новые, более сложные соединения, они делаются способными к новым поразительным отправлениям. Почему он не делает того же близко лежащего предположения и для другой стороны: в элементах существовала в зачаточном состоянии также и внутренняя жизнь, выступающая перед ними в своем более высоком развитии лишь с новыми образованиями? В самом деле, гилозоизм является представлением, почти непреодолимо навязывающимся современной биологии. Геккель не заслуживает порицания за то, что он обладает мужеством признавать его необходимым предположением. И Бюхнер принял это представление. Он допускает, что «материи присущи не только физические силы, но и духовные, и эти последние проявляются всюду, где встречаются необходимые к тому условия» (стр. 66).
Но, скажут, разве не остается немыслимым, чтобы мертвая, инертная материя была носительницей душевной жизни? И разве не отсутствует здесь именно то, что, согласно с изложенным выше, одно только и уполномочивает нас заключить о внутренней жизни, – подобие физических явлений с явлениями нашего собственного тела? Разве не отсутствует здесь всякая самопроизвольная, изнутри вырывающаяся подвижность?
Мне кажется, что немыслимость эту мы создали себе прежде всего сами, – именно благодаря произвольно образованному понятию материи. Построивши материю, как агрегат атомов, абсолютно твердых и инертных кусочков, не обладающих никакими внутренними определениями и способных к движению только от толчка и давления, мы находим потом немыслимым, что она имеет внутренние определения и движется сама собою изнутри. Но что же принуждает нас именно к такому построению этого понятия? Вовсе не факты. Эти последние не обнаруживают ничего подобного тем абсолютно неподвижным, инертным, пассивным атомам, ожидающим толчка извне; они показывают нам только части материи с самопроизвольной подвижностью, исходящей изнутри, хотя и не изолированной, а стоящей в отношении с окружающей средой. Капля воды падает на землю; что толкает или притягивает ее? Тяжесть или закон тяготения. Но ведь это же не что иное, как последующая формулировка образа ее действия. При падении она принимает форму шара; что принуждает части ее принимать такое расположение? Она падает на камень и расплывается по его поверхности или проникает в мельчайшие щели его структуры; неужели она должна быть принуждена к этому извне? Температура падает ниже нуля, частицы нашей капли располагаются в форму изящного ледяного цветка; вталкиваются они в эту форму какой-нибудь внешней силой? Мы по крайней мере не видим ничего такого; напротив, они совершенно самопроизвольно распределяются по этой схеме и точно так же самопроизвольно возвращаются в жидкое состояние, когда температура повышается. Или они приходят в соприкосновение с куском железа; последнее скоро покрывается желтым налетом ржавчины; ее элементы выделяются из своего прежнего соединения и, соединяясь с кислородом и водородом воды, образуют новое тело, водную окись железа. И здесь не видно решительно никакой внешней принуждающей силы. Химики говорят о притяжении – слово со времени Ньютона обычное и для физиков. Таким образом, как бы сами факты принуждают даже самых строптивых и иначе думающих к их признанию – по крайней мере на словах.
Итак, всюду самопроизвольная подвижность; та мертвая инертная материя, движимая только посредством толчка, есть призрак, обязанный своим существованием не наблюдению, а отвлеченному умозрению. Он ведет свое начало из аристотелевско-схоластической философии, которая, выделивши начисто всякую силу или форму, оставила материю как нечто безусловно пассивное. Отсюда то же самое у Декарта, которому это представлялось удобным для его чисто математической конструкции: материя безо всякого внутреннего определения – чистая res extensa, единственное определение которой состоит в протяжении. Новейшее естествознание вовсе не знает уже этой абсолютно мертвой и инертной сущности. Его молекулы и атомы суть образования величайшей внутренней сложности и подвижности. Сотни и тысячи атомов связаны в молекуле в одну систему сохраняющую во взаимном движении ее частей более или менее прочное равновесие, сотрясаемую одновременно другими движениями, – то такими, которые представляются на наше ощущение как свет и теплота, то такими, которые проявляются в явлениях электрических, – систему, стоящую наконец в постоянном взаимодействии как с ближайшей окружающей средой, так и с отдаленнейшим миром неподвижных звезд. Является ли теперь бессмысленным вопрос: не отвечает ли этой удивительной игре физических сил и движений какая-нибудь игра внутренних явлений, родственная той, которая сопровождает игру частей в органическом теле? Не являются ли в конце концов те притяжение и отталкивание, о которых говорят физика и химия, чем-то большим, чем простое слово, не находится ли доля истины в воззрении старого Эмпедокла, что любовь и вражда есть движущие силы во всех вещах? Конечно, не любовь и вражда, как ощущают их люди и животные, но все же в конце концов нечто родственное, какое-нибудь возбуждение, подобное внутреннему влечению.
Замечательно, что эта мысль, к которой философы всегда обнаруживали склонность, и притом не только одни фантастические мечтатели, но даже и столь осмотрительные люди, как Спиноза и Лейбниц, как Фехнер и Лотце, а среди живущих Вундт, – все мыслители, которых нельзя упрекнуть в нерасположении к естественно-научному механическому пониманию вещей, – замечательно, что мысль эта начинает в последнее время завоевывать себе поле и среди естествоиспытателей. Да будет позволено сообщить в пользу этого несколько свидетельств.
В своем богатом мыслями трактате о пределах естественно-научного познания (отпечатано в прибавлении к механико-физиологической теории учения о происхождении видов, 1884) ботаник Э. Ф. Негели решительно высказывается за мысль о всеобщем одушевлении. Он рассуждает, что, подобно тому как нет абсолютной пропасти между органической и неорганической материями, так нет ее и между одушевленными и неодушевленными телами; естествоиспытатель не может поступить иначе, как предположить, что то, что является в более запутанных образованиях, заложено в элементах. Аналогия в ряду физических явлений делает подобное толкование необходимым и в применении к внутренним явлениям. «С движениями раздражения в высшем мире животных ясно связано ощущение. Мы должны признать последнее и за остальным миром животных и не имеем никакого основания отрицать его у растений и неорганических тел. Ощущение поставляет нас в состояние удовольствия или неудовольствия. Вообще, чувство удовольствия возникает в том случае, когда естественным побуждениям дается удовлетворение, чувство же неудовольствия, – когда в таком удовлетворении отказывается. Так как все материальные явления слагаются из движений молекул и элементарных атомов, то удовольствие и неудовольствие должны иметь свое седалище в этих мельчайших частицах. Ощущение есть свойство белковой молекулы, и если оно присуще этой последней, то мы должны признать его и за молекулами остальных веществ. Если молекулы обладают чем-нибудь таким, что, хотя бы очень отдаленно, было родственно ощущению, то это должно быть удовольствие, когда они могут следовать притяжению и отталкиванию, их склонности и нерасположению; неудовольствие, когда они принуждаются к противоположному движению. Таким образом, одна и та же духовная связь переплетается через все материальные явления. Человеческий дух есть не что иное, как высшее развитие духовных явлений на нашей земле, всюду оживляющих и двигающих природу».
Ту же мысль высказывает Фр. Целънер. В главе об общих свойствах материи (в сочинении о кометах, 3 изд., стр. 105 и след.) он разбирает предположения, необходимые для постижимости природы. Он находит, что ощущения ставят нас перед альтернативой – «или отказаться навсегда от постижимости их, или увеличить гипотетически число общих свойств материи на одно такое, которое ставит простейшие и элементарные явления природы под один закономерно связанный с ним процесс ощущений». Он находит, что ограничивание способности ощущения более организованной материей есть просто следствие того, что материал нашей индукции слишком недостаточен. «Если бы мы были в состоянии, при помощи более тонко образованных органов ощущения, наблюдать группообразно распределенные молекулярные движения какого-нибудь кристалла, получающего в каком-нибудь месте сильное повреждение, то мы отказались бы, вероятно, от нашего суждения, что движения его происходят без одновременного возбуждения ощущений, как от нерешенного или во всяком случае очень гипотетичного». Он развивает эту мысль далее таким образом: «Все действия естественных существ определяются ощущением удовольствия и неудовольствия, и притом так, что движения внутри какой-нибудь одной замкнутой области явлений происходят таким образом, будто они преследуют бессознательную цель сведения на минимум суммы ощущений неудовольствия». Во всех материальных явлениях происходит или превращение силы напряжения в силу живую, или же обратное. Если допустить, что первое связано с удовольствием, а второе с неудовольствием, то уменьшение неудовольствия имело бы место в том случае, когда бы внутри какой-нибудь подвижной системы число столкновений было сведено на минимум; и следовательно, в эту сторону должна быть направлена тенденция, если ощущения должны иметь практическое значение.
С естественно-научной стороны наталкивает на это воззрение то обстоятельство, что органический и неорганический миры нельзя разорвать друг от друга: они образуют собою единую природу. С тех пор как биология отвергла жизненную силу как особое начало, привходящее в органических телах к физическим силам, жизнь проникла до элементарных образований, из которых состоит организм. Между деятельностями обеих форм телесного мира теперь нет более никакого принципиального различия. В конце концов, это одни и те же силы, действующие как в неорганических телах, так и в органических, с той только разницей, что в последних они выступают в сочетании, в высшей степени своеобразном и сложном. И в форме их деятельности нет никакого различия: все тела приводятся в движение внутренними силами, но по внешнему поводу. В органических телах, благодаря различию между импульсом и действием, мы обыкновенно выставляем на первый план более внутренние силы, в неорганических же, напротив, внешний повод. Но по существу нет никакого различия: если раздражение слухового нерва побуждает животное к вспрыгиванию, то это такое же механическое действие физических причин, как и то, когда один движущийся бильярдный шар с помощью толчка приводит в движение другой. Если теперь движения в одном случае сопровождаются явлениями ощущения, то непонятно, почему этого не может быть и в другом случае.
В самом деле, только старый предрассудок мешает многим физикам видеть это. Дюбуа-Реймон с очень большой решительностью отвергает жизненную силу. К частицам вещества в организмах не присоединяется никаких новых сил; старые силы исключительно действуют и здесь. «Поэтому разделение на так называемый органический и неорганический миры совершенно произвольно. Те, которые стремятся сохранить это разделение, которые проповедуют лжеучение о жизненной силе, – под какой бы то ни было формой, как бы обманчиво ни было оно замаскировано, – такие головы (они могут быть уверены в этом) никогда не проникали до пределов нашего познания[32]. Мне кажется, мы не будем несправедливы к знаменитому физиологу, если скажем, что границы нашего естественно-научного познания вовсе не лежат еще там, где он их устанавливает своим ignorabimus. Если он прав, утверждая, что в живых телах не привходят никакие новые силы, то он неправ, утверждая, что в первом ощущении какого-нибудь животного тела вступил в действительность абсолютно новый, до тех пор неслыханный элемент.
К натурфилософскому созерцанию присоединяется, как второй мотив, наводящий в наше время на мысль о всеодушевлении, гносеологическое соображение, которое начало мало-помалу подрывать старый наивный реализм и в кругу физиков. Раз тела суть явления, представления действительности в нашей чувствительности, которые, как таковые, имеют не абсолютное, а относительное существование, то поднимается вопрос: что есть само по себе то, что является? Или ему присуще лишь относительное существование? Или телесный мир есть чистая фантасмагория в моем сознании? Этого никто никогда не думал и никто никогда не будет думать. Следовательно, то, что является нам как тело, должно также быть и чем-то самим по себе. Что же это такое само по себе? Но по крайней мере на одном пункте мы знаем это: всякий знает о себе самом, что он такое помимо того, что он является другим, а также и себе самому, как органическое тело: он знает о себе как о чувствующем, хотящем, ощущающем, мыслящем существе. И это есть то, что он называет своим собственным я. И вот с этой точки зрения он истолковывает мир вне себя: одинаковые явления указывают на одинаковое внутреннее бытие. Всякому телу, представляющему собой подобным образом относительно замкнутую в самое себя систему явлений и деятельностей, он приписывает подобную, относительно замкнутую в самое себя внутреннюю жизнь: человеку, животному все приписывают душу. Философ видит, что останавливаться здесь нет никакого основания, даже никакой возможности, ибо утверждение: известные вещи – просто тела, ведет именно к той невыносимой точке зрения иллюзионизма. Он обладает в то же время мужеством, чтобы сказать парадокс: все тела одушевлены, – omnia quamvis diversis gradibus animata. Растение есть живое существо, следовательно – психофизическая система; клетка есть в известном смысле самостоятельное живое существо, следовательно, по отношению к ней будет иметь силу то же самое; молекула есть относительно замкнутая в себя система телесных явлений, множественность частей в теснейшем отношении, в разнообразном движении одна относительно другой и в то же время цельная совокупность по отношению к окружающей среде: и эту игру телесных явлений также надо будет понимать как указание на игру внутренних явлений. Мы не можем представить себе этого внутреннего мира in concreto, но мы построяем его в схематическом очерке как одинаково протяженный с физическим миром.
Я коснусь здесь еще одного вопроса, к которому мы возвратимся потом с другой стороны: существует ли, подобно низшей, объемлемой душевной жизни, также и высшая, более объемлющая душевная жизнь, чем та, которую переживаем мы? Подобно тому, как наше тело объемлет клетки как элементарные организмы, так мы допускаем, что наша душевная жизнь объемлет внутреннюю жизнь элементарных образований, включая ее в связь своего сознательного и бессознательного состава. Наше тело в свою очередь есть часть высшего единства, есть член совокупной жизни нашей планеты, а вместе с этой последней оно включено членом в еще более объемлющую космическую систему и, наконец, включено во вселенную. Включена ли и наша душевная жизнь в какое-нибудь высшее единство, в какую-нибудь более объемлющую систему сознания? Являются ли отдельные небесные тела (если остановиться прежде всего на этом) носителями единой внутренней жизни? Звезды, земля – одушевленные существа или нет? Поэты говорят о духе земли; есть ли это нечто более чем поэтическая метафора? Греческие философы, в том числе Платон и Аристотель, говорят о душах звезд: что это – последнее отражение грез детской фантазии или нечто более?[33].
Было бы дерзким неразумием толковать об этих вещах в догматических формулах и доказательствах. Мне кажется однако, что, и не более уместен отрицательный догматизм. Кто знает землю только по глобусу, как шар из папки, или по книге, как большой комок с раскаленно-жидким содержимым и с тонкою твердою корой, тому, конечно, уже самый вопрос покажется смешным и нелепым. Кто, напротив того, живет в самой действительности, тому, если он хоть немножко обладает фантазией, не покажется чересчур уж странным представить себе землю как громадное оживленное существо.
Фехнер живет в этой мысли. Все в новых и новых оборотах вызывает он своих современников восстать наконец от сна и посмотреть на вещи ясными глазами: разве не живет земля действительно совокупно-общей жизнью? Разве все ее части, жидкое содержимое и твердая кора, океан и воздушная атмосфера не сомкнуты в одно великое целое, которое во всех своих частях движется разнообразно и все же гармонично? Прилив и отлив, день и ночь, лето и зима – разве это не жизненные ритмы, подобные тем, которые переживает единичная жизнь, – или, скорее, разве животные и растения с их малыми ритмическими явлениями жизни не принимают участия в великой жизни земли? в их сне и бодрствовании, цветении и увядании, в возникновении и прехождении не отражается разве жизнь земли? Ведь земля есть не просто лишь точка опоры, на которой живые существа – подобно зернам на току – встречаются случайно, а она есть материнское лоно, из которого они возникают. Животный и растительный мир – продукты земли; они остаются членами и органами ее жизни, так же, как клетки остаются членами и органами тела. Геолог конструирует историю земли, руководствуясь следами органических существ, производимых ею в каждую отдельную эпоху; географ описывает землю при помощи характернейших жизненных форм каждой зоны; они определяют собой впечатление, производимое ею на душу, и в немалой степени также и ее форму; их жизнь есть частичный процесс совокупно-общей жизни; материя течет постоянным током через органические тела. Каким образом существо, производящее все живущие и одушевленные существа и лелеющее их в себе как части своей жизни, – как может такое существо само не быть живым и одушевленным?
Конечно, на чувство, которое не открыто для живой деятельности вещей, такого рода соображения не произведут большого впечатления. Оно скажет: покажи мне мозг и нервы земли, тогда я поверю и в ее душу. Итак, если бы земное тело кроме мозгов всех животных имело еще особый мозг про себя, и глаза, и уши, и сердце, и желудок, и руки, и ноги, и кожу, и волосы, тогда ты действительно счел бы его за одушевленное существо? Но посмотри, какой нелепой вещью была бы земля в этом виде: животному нужны рот и желудок, но земле, как целому, они не нужны, ибо она не имеет надобности принимать в себя вещества извне; животное нуждается в глазах и ушах, чтобы охотиться за добычей и увертываться от преследователя, но земля не преследует и не бывает преследуема; животному нужны мозг и нервы, чтобы применять свои движения к окружающей среде, земля же находит свой путь через вселенную без такой помощи.
Но, скажешь ты, ее движение обусловлено ведь очевидно чисто физически, в однообразном круговороте она следует закону тяжести. А что лучшее могла бы она сделать, какое движение было бы целесообразнее для приобретения того, что ей нужно, т. е. света и теплоты в различной мере и ритмической смене, которые ей требуются для того, чтобы развивать свою своеобразную жизнь и достигать зрелости? Или она должна была бы, подобно животному, двигаться то туда, то сюда, а в промежутках между этим лежать неподвижной? Итак, не предписывай же ей того, что противно ее природе и ее космическому положению. Для нее достаточно ведь и разнообразно преломляемого движения на ее поверхности: движения в воздухе и воде, в животных и растительных телах. Свои же отношения к внешнему миру она урегулировала наилучшим и самым целесообразным образом. Или, может быть, закономерность движения, как таковая, исключает допущение, что так движущееся есть носитель явлений сознания? Ну, в таком случае, для наших физиологов, и особенно для материалистических философов между ними, вообще не существует никаких одушевленных тел; ведь они же так упорно настаивают на том, что все жизненные явления должны быть сведены на естественно-закономерное движение мельчайших частей.
Однако я отказываюсь от дальнейшего развития этих вещей. Тот, кто пожелает предаться им, найдет у Фехнера в «Zend-Avesta» остроумное и глубокомысленное руководство. Здесь все в новых и новых оборотах земля представляется перед глазами читателя как единое существо, в котором, подобно тому как и во всяком органическом теле, множественность и единство проникают и обусловливают друг друга. «Земля есть существо, которое в своих форме и веществах, в отношениях цели и действия единообразно связано в единое целое, которое в индивидуальной своеобразности своей завершено в самом себе; существо, вращающееся в себе и относительно самостоятельно противостоящее подобным, но не одинаковым существам; существо, которое по побуждению внешнего мира и соопределенности с ним развивается из самого себя, которое из своей собственной полноты и творческой силы в неистощимом разнообразии рождает частью закономерно возвращающиеся, частью недоступные вычислению новые действия; существо, которое, проходя через внешнее принуждение, развивает игру внутренней свободы; которое – так же как наше тело – меняется в частном, но остается постоянным в целом. Или, скорее, не только лишь так же, а несказанно более; она есть вполне все то, в чем наше тело является лишь членом; она есть постоянно то, чем наше тело является лишь мимоходом; она относится к нему как целое дерево относится к отдельному стеблю, как постоянное тело к преходящему небольшому органу» (Zend-Avesta, 1,179).
Что эти идеи не входят в состав нашего научного познания, это, конечно, не тайна и для Фехнера. Мы не можем представить органическую жизнь какой-нибудь планеты как жизнь растения, или описать ее внутреннюю жизнь как жизнь человека. Для нас остаются лишь неопределенные схемы представления, объять которые когда-нибудь в прочные понятия или наполнить их конкретными созерцаниями мы не имеем никакой надежды. Для собственно научной работы здесь нет почвы. Однако они дают нам одно: они напоминают нам о том, что астрономически-физическое созерцание не есть последнее и высшее созерцание вещей вообще, хотя бы оно и было последним доступным проведению в научной работе. Известным образом они пригодны и для того, чтобы перекинуть мост между научным созерцанием и религиозным. Ведь, естественно, если небесные тела, как таковые, суть носители единой душевной жизни, в которой душевная жизнь всех частичных существ исчезает как момент, то мы не остановимся на этом, а представим себе и их самих членами еще большего целого, космической жизни вселенной. Старинная мысль о мировой душе есть вершина всего этого миросозерцания: каждая телесная система есть носитель или тело внутренней жизни, система мира есть тело или явление Бога. Знание не достигает его; вера определяет его сущность в наглядных символах; однако же это созерцание устраняет отрицательный догматизм чисто-физического мировоззрения.
Таково было и намерение Канта. Объявляя природу явлением, он хотел открыть путь вере в сверхъестественное существо, являющееся в природе. Но он пренебрег срединными ступенями, он не пожелал опираться на данное; его резкое противопоставление явления и вещи в себе совершенно разрушает мост между знанием и верой. Фехнер созидает его снова; он исходит из ближайшего и известнейшего, и зли его двойственного вида – души и тела, чтобы, постоянно поднимаясь, идти к высшему и отдаленнейшему.
Таковы были бы последствия, к которым приводит параллелистическая теория отношения физического и психического. И этим могло бы быть побеждено материалистическое мировоззрение, – побеждено, конечно, не в том смысле, что оно оказалось бы совершенно ложно и безосновательно; оно, без сомнения, не таково; его требование, чтобы все действительное было представляемо физически, вполне основательно, и только что изложенное воззрение вполне удовлетворяет этому требованию; для физика необходимо предполагать весь мир как физическую связь, объемлющую всю действительность. Побежден же материализм в том смысле, что он представляется нам теперь как одностороннее созерцание действительности, способное к пополнению и нуждающееся в нем: всякая телесная действительность всегда и везде есть указание на внутренний мир, родственный тому, который мы переживаем в нас самих. И во всяком случае мы теперь скажем: во внутреннем мире, который, правда, дан нам непосредственно лишь на одном пункте, в самосознании, за пределами которого мы постигаем его только путем толкования, всегда неуверенного, а за пределами животного мира – только путем схематизирующего построения и идеализирующей символики, – во внутреннем мире нам обнаруживается природа действительного, как оно есть само по себе; телесный мир есть в сущности случайный вид, неадекватное представление действительности в нашей чувственности.
Это есть основное воззрение идеализма. Со времен Платона и вплоть до нашего времени оно характеризуется двумя положениями: телесный мир есть явление; то, что является в нем, есть нечто родственное нашей внутренней жизни.
В чем лежит основание того, что это воззрение, так обычное для философов, является для обыкновенного представления столь чуждым и невероятным?
Ближайшее основание этого, без сомнения, то, что обыкновенное представление находится под властью чувственного созерцания. Действительно только то, что видно; чего не видно, того нет. Вот схема, по которой всюду делается заключение. Так и здесь: мы видим внешнюю сторону, внутренней стороны мы не видим, мы должны добавлять ее мысленно. Поскольку заключение навязывается нам фактами, мы делаем его; там же, где к продолжению выводов побуждают одни лишь отвлеченные соображения, обыкновенное мышление тотчас же выпускает из рук нить. Требование мыслить далее за пределы данного, в том же направлении, которое намечено ему самим данным, – это требование истинктивно отклоняется им, как фантастическая, нарушающая спокойствие неуместность.
К этой инертности мысли присоединяются, однако, потом и положительные препятствия, затрудняющие дорогу к идеалистическому воззрению. Это прежде всего ложные представления о сущности и метафизическом строе душевной жизни. Оба следующие ниже отдела имеют в виду попытаться устранить их.
6. О сущности души. Интеллектуалистическая и волюнтаристическая психология. Бессознательное
Понимание сущности души в обыкновенном представлении страдает двойным недостатком: оно имеет ложное представление 1) о метафизическом строе сущности души, 2) о феноменологическом содержании душевной жизни. Я разберу сначала второй пункт.
В самосознании перед нами выступают два рода явлений: представления и возбуждения воли; согласно с этим мы приписываем душе две стороны: ум и волю. Выражениями деятельности ума мы считаем ощущение, восприятие, представление, мышление, выражениями волевой сферы – стремление, побуждение, желание, хотение, действие с сопровождающими его возбуждениями чувства.
В немецкой психологии вместо деления на две части сделалось обычным трехчастное деление: мышление, чувствование и хотение, – как мне кажется, не к выгоде понимания душевных вещей. Здесь не место входить подробнее в это дело; я замечу только, что отделение друг от друга чувствования и хотения представляет собой невозможную вещь! На примитивной стадии развития они составляют одно: нет чувства, которое не было бы в то же время волевым побуждением, и нет возбуждения воли, которое приходило бы в сознание не облеченным в чувство. Только на высшей ступени развития душевной жизни, в человеке, происходит в известной степени отделение чувства от воли; эстетические чувства являются почти без момента волевого побуждения; это – чистые чувства настроения без импульса, и до известной степени здесь бывает также и волевое определение без возбуждения чувства; разумная воля может определять деятельность мыслями о цели, без непосредственных чувственных побуждений и даже вопреки им.
Если мы принципиально удержим двухчастное деление, тогда поднимается дальнейший вопрос: как относятся друг к другу обе эти стороны душевной жизни? Одинаково ли они первоначальны, или же на одну из них следует смотреть как на первичную, коренную деятельность, к которой другая примыкает как вторичное развитие? Для обыкновенного представления ближе всего такое понимание, что представление есть первая и собственно характеристическая функция души, что чувство и желание, напротив того, являются как нечто случайное и вторичное, встречающееся там и здесь как побочное действие хода представлений: что представление обозначит какхорошее или дурное, то воля начинает затем желать или избегать. И психология нередко исходит из этого же воззрения; я назову его интеллектуалистическим. Гербарт развил его систематически. Его психология представляет собою попытку вывести все явления сознания из представлений и их отношений. Представления являются для него первичными элементами душевной жизни: они, подобно элементам телесного мира, устойчивы, взаимно притягиваются и отталкиваются, теснят друг друга и соединяются между собой. Задача психологии состоять для него в том, чтобы формулировать законы движения представлений и объяснить из них все остальные явления.
В новейшее время психология все более и более склоняется к тому чтобы рассматривать волю как первичную и основную сторону душевной жизни, ум же, напротив, – как вторичное развитие. Шопенгауэр стоит во главе этого направления. Он видит в воле основную душевную функцию, которая не может быть выведена из представления, но, наоборот, первоначально выступает вообще без представления или ума, как слепое стремление или влечение, и лишь с увеличивающимся развитием вырабатывает себе ум в качестве орудия[34].
Для меня нет никакого сомнения, что Шопенгауэр со своей поразительной силой ясного и глубоко проникающего созерцания является здесь лучшим руководителем, чем пронизывающее остроумие Гербарта, направленное на анализ и синтез понятий. Только до тех пор, пока имеются в виду исключительно явления в развитом человеческом сознании, может казаться, будто представление есть собственное содержание душевной жизни, лишь случайно прерываемое возбуждениями чувства и воли. Если же направить взгляд на весь великий живой и одушевленный мир, то тотчас же становится ясно, насколько второстепенна роль ума в сравнении с волей.
В пределах низшего животного мира едва ли кому придет в голову полагать содержание душевной жизни главным образом в функции стороны представлений. У низших форм животной жизни вообще вряд ли может быть речь об уме; медуза, полип, инфузория, вероятно, ничего не представляют себе и не мыслят; они не знают ни о себе, ни о внешнем мире; слепое влечение определяет жизненную деятельность, немногим разве иначе, чем в неорганическом мире слепые силы определяют движение. Подобно тому, как капля воды падает, т. е. движется с определенным ускорением по ближайшему пути к своей цели, центру земли, не зная ничего ни о земле, ни о законе тяготения, или как частицы ее без представления о геометрическом законе располагаются при кристаллизации по определенной схеме, так живое существо почти с той же верностью шевелится и движется по направлению к своей цели – сохранению своей собственной жизни и жизни вида. Как здесь, так и там объективная цель одинаково мало является субъективным намерением; животное ничего не знает об окружающей среде и своих жизненных условиях, равно как о потомстве и виде. Не предвидение целей и уразумение средств являются сопровождающими явлениями жизненных процессов, а ощущения влечений и возбуждений чувств.
Мало-помалу в возвышающемся ряду животной жизни к воле начинает присоединяться ум. С увеличением сложности организма и его функций, с расширением его отношений к окружающей среде – выступают органы чувств и нервная система, а с этими последними, – как мы предполагаем – ощущение и восприятие, как их внутренняя сторона. Инстинктивные движения поступают теперь под руководящее влияние восприятия; правда, цель еще не предвидится, деятельность не познается и не избирается как средство: пчела ничего не знает о своем потомстве и зиме, не имеет никакого понятия о процессах питания, но она при всякой деятельности, при разыскивании цветов, при постройке ячеек, при кормлении потомства руководится восприятиями и следами воспоминания, представляющимися физиологически как нервные процессы и расположения. У высших животных вместе с мозгом развивается память, и только с этой последней дается возможность примитивной жизни представлений. Теперь на деятельность воли оказывает влияние уже не только одно восприятие настоящего, но и представление прошедшего и будущего; одновременно с этим полагается также начало размышления и произвола.
В человеке дело доходит, наконец, до мышления, до работы с отвлеченными представлениями. В то время как сознание животных, насколько мы можем догадываться, не поднимается выше ассоциаций конкретных сочетаний, созерцательных представлений, человек при помощи языка (в котором общество объективирует свое мышление и делает его способным к сообщению) достигает такого господства над созерцанием, что отделяет от него себя как я и противопоставляет его себе как объект. Самосознание и объективное миросознание соотносительны. С расширением сознания он обозревает в то же время свою жизнь как целое, и мыслями, руководящими целями и принципами определяет в известной степени ее содержание. Воля является здесь проникнутой умом, из животных влечений образовалась разумная воля.
Окидывая взглядом развитие в целом, мы можем, следовательно, сказать: воля есть первоначальный и в известном смысле постоянный фактор душевной жизни; в конце ряда мы находим ее направленной на те же великие цели, как и в начале, сохранение и развитие собственной жизни и жизни вида. Ум есть вторичный и переменчивый фактор, присоединяющийся к воле как орган.
То же самое отношение между волей и умом выступает перед нами и в развитии единичного существа, соответственно той же формуле новейшей биологии, что онтогенетическое развитие повторяет собой филогенетическое. Каждый человек вступает в мир как слепая, лишенная ума, воля. Грудной младенец представляет собой исключительно волю; сильные влечения обнаруживаются в сильных движениях, отправления сопровождаются оживленными органическими чувствами; но сторона представлений еще вполне отсутствует, движения суть слепые рефлективные и инстинктивные движения. Но вскоре начинает развиваться и ум, начиная с упражнения чувств; вступает в деятельность чувство осязания; сначала оно принимает на себя руководство движениями; ощущения соприкосновения освобождают определенные движения головы, а затем рук, а вскоре следуют и остальные чувства. С памятью и воспоминанием (в форме узнавания) начинает развертываться жизнь представлений; наконец с языком наступает и мышление, делающееся мало-помалу высшим направляющим началом действий. Следовательно и здесь воля – первоначальная, коренная функция, рассудок – присоединяющееся в течение жизни орудие.
То же самое отношение подтверждается, как находит Шопенгауэр, и психологическим наблюдением развитой душевной жизни человека. Это решительно явствует прежде всего из того обстоятельства, что не рассудок поставляет вообще цели для жизни, а воля; задача рассудка состоит в том, чтобы находить средства и пути к той цели, к которой стремится воля. Каждое живое существо представляет собою конкретную волю, – волю, так-то и так-то определенную, направленную на такую-то жизнь, на такой-то ряд развитии и деятельностей: орел, лев представляют собою волю, направленную именно на такую-то определенную жизнь; они хотят ее абсолютно, а не на основании познания ее достоинства. Совершенно так же и человек: и он хочет жить такою-то вот определенной жизнью абсолютно, а не на основании предварительного познания ее достоинства. Он вступает в существование как конкретная воля, определенная происхождением из такого-то народа, из такой-то семьи; ничего не зная о жизни и ее содержании, эта зародышевая воля пускает все новые и новые побеги, и они следуют друг за другом как побеги растения: влечение ходить, лазить, говорить, играть в солдатики, в лошадки, в куклы, строить или варить, слушать истории и рассказывать, видеть вещи и понимать; потом, в конце детского возраста, вдруг прорывается, наконец, как новое неведомое дотоле влечение, склонность к другому полу и некоторое время образует собой основную тему внутренней жизни. Затем мало-помалу пробиваются на первый план влечения зрелого возраста; работа и заработок, общественное положение и уважение – для себя и потомства – становятся важными делами жизни, пока наконец не начнется процесс разрушения и не завершится смертью. Все это развитие совершается не при помощи заглядывающего вперед рассудка, – никто не выдумывает себе хода своей жизни, своего развития, чтобы затем, по признанию рассудком их достоинства, начать выполнять их. Конечно, в известном смысле у человека бывает предвосхищение жизни в представлении: у мальчика, у юноши носится перед глазами какая-нибудь задача, какой-нибудь идеал, который определяет вместе с другими условиями его развитие и деятельность; но идеал есть продукт не рассудка, а воли, созерцающей в нем самое себя. Рассудок не строит идеалов, у него нет и чувства для идеалов; он знает лишь категории действительного и недействительного; ценность и отсутствие ее суть категории воли. Чья воля не восприимчива к идеалу, тот не будет тронут своим даже самым ясным представлением; представление действует лишь на того, чья воля в своем основном направлении гармонирует с идеалом.
То же самое первенство воли, которое выступает в определении всего жизненного содержания, обнаруживается и на всяком пункте умственной жизни. На каждой ступени рассудок представляет собою орудие, которое находится в услужении у воли и высматривает в окружающей среде, как воле достигнуть ее целей наилучшим и самым легким способом. Господствующим в мире представлений и их движений оказывается всюду интерес, то есть воля. Это любимая тема шопенгауэровских размышлений. Чем занят постоянно рассудок большинства людей? Важным делом выслеживания выгод и отклонения невыгод. Чисто теоретический интерес им чужд или незнаком; где не принимает участия их воля, там и рассудок их не знает, что делать, – они скучают. Убегая от скуки, они ищут возбуждений для воли в обществе; болтовня и сплетни служат для этой цели, и если все уже истощено, приходит на выручку игра: заполнять праздные часы мелкими возбуждениями воли, как их доставляют меняющиеся шансы выигрыша и проигрыша. Только у немногих ум достигает по временам свободы от служения воле, и лишь у отдельных личностей бывает то удивительное явление, что теоретическое участие к вещам совершенно оттесняет собой на задний план практический интерес: это – гении. Поэтому-то они и кажутся массе людьми эксцентричными и помешанными, ибо что же иное и называется быть помешанным, как не это: не видеть, или пренебрегать вещами, которые весь свет видит и ищет, и вместо этого видеть другие вещи, которых весь свет не видит?
Если даже шопенгауэровское красноречие здесь и преувеличивает (иногда он замечает это и сам; теоретический интерес не остается совершенно чуждым ни одному человеку; интерес к метафизике, религиозный или философский, является для человека даже существенным), то из-за этого нельзя, однако, сомневаться в правдивости его воззрения, что и мир представлений получает возбуждение и направление всецело от воли. Так обнаруживается это всюду; воля господствует над восприятием, определяя внимание; она делает выбор между раздражениями, которые возбуждают ощущения и чувства без всякого различия; в сознание проникает только или главным образом то, что стоит в дружественном или враждебном отношении к нашим целям и задачам. Воля господствует над памятью; мы забываем то, что нас более не касается, мы удерживаем то, что надолго представляет важность для воли. Воля господствует над ходом представлений; наши мысли постоянно тяготеют по направлению к наличному центру тяжести наших интересов; мы думаем о том, что нам мило и дорого или ненавистно и опасно. Воля постоянно влияет на суждение; она определяет вес и значение вещей и явлений, оснований и доказательств; в делах практических это ясно само собою: раз интерес или наклонность решили, тотчас же находятся основания, оправдывающие это решение. Но воля постоянно вмешивается и в теоретические суждения. Подумайте о понимании истории: нет ни одного выдающегося события, о котором не было бы столько же мнений и представлений, сколько партий, еще занятых им.
Возьмите истории Реформации или французской революции; даже Цезарь и Перикл подлежат еще этому закону. Отсюда ясно, какое решающее влияние оказывает воля при построении всего миросозерцания; можно сказать: она есть строитель, намечающий вид и стиль, рассудок же играет роль архитектора-выполнителя. Совершенно ясно это в религиях; они везде представляют собою зеркало воли, создающей их; глубочайшее направление воли какого-нибудь народа объективируется в сущности и воле его богов, или Бога. И в философии это отношение проглядывает еще всюду; я возвращусь к этому ниже.
Итак, вот каково было бы представление о душевной жизни, к которому приводят нас биологическое и психологически-историческое соображения. Основным фактом всякой душевной жизни является конкретная, определенно направленная воля. Первичная форма воли есть влечение, телесным представлением которого служит система органов с их тенденцией деятельности. В сознании влечение является как чувствуемое стремление, а на высшей ступени – как стремление к определенной жизненной деятельности. Если влечение или стремление находят себе удовлетворение, то наступает чувство удовольствия, в противном случае чувство неудовольствия; в чувствах удовольствия и неудовольствия воля приходит к сознанию самой себя, своего направления и своего наличного состояния, равно как и своего отношения к окружающей ее среде. В постепенном развитии из чувства восстает познание. Чувственное ощущение есть антиципированное органическое чувство; вкусовое ощущение антиципирует чувства, сопровождающие принятие пищи в телесную субстанцию, и делается таким образом советником побуждения к питанию; обоняние, издали чующее добычу, можно обозначать как действующий на расстоянии вкус. В подобном же отношении стоят чувства слуха и зрения к осязанию; они представляют собой как бы формы ощущения на расстоянии; если чувство осязания представляет воле ближайшую окружающую среду, то слух и зрение ставят ее в отношение к более отдаленной среде и управляют движением в смысле приспособления к тому, чтобы достигать благоприятного и избегать неблагоприятного, причем выступает еще то различие, что глаз является высматривающим преследователем, а ухо прислушивающимся стражем. Ощущение (Emptindung) и чувство (Gefuhl) отличают обыкновенно таким образом, что последнее представляет собой чисто субъективную модификащю общего состояния, ощущение же является символом чего-то объективного. Это вполне справедливо, хотя уже и в чувстве объективный момент не совсем отсутствует; всякое чувство удовольствия или страдания представляет собой не просто лишь удовольствие или страдание вообще, но определенное, дифференцированное по содержанию чувство; с другой стороны, и в ощущении нигде не отсутствует субъективный момент вполне, в нем всегда есть как бы оттенок чувства, указание на происхождение его из чувства.
Наконец, представление и мышление являются дальнейшим развитием в том же направлении. Они расширяют отношения воли к окружающей среде еще далее, поставляя прежде всего в отношение к ней также и отдаленное во времени. Рассудок можно было бы прямо обозначить как способность видеть в данном еще не данное, из настоящих явлений, на основании наблюдаемых связей, предвидеть будущие явления, чтобы сделать их мотивами решений настоящей минуты.
Так приблизительно представляются волюнтаристической психологии развитие и состав душевной жизни. Шопенгауэр делает эту психологию фундаментом своей идеалистической метафизики. В самом деле, для меня нет сомнения в том, что она более пригодна дли этого, чем интеллектуалистическая психология. Кто основные функции души видит в представлении и мышлении, тому всегда будет представляться невозможным признать в растениях одушевленные существа, и тем более в движениях неорганических тел видеть признак душевной жизни. Но раз первичную форму душевных явлений составляют волевые явления, без представления и самосознания, тогда не существует уже более той громадной пропасти, которая отделяет мыслящие существа от сил природы, тогда, подобно тому как параллельно с жизненными явлениями в животных телах проходит система влечений с соответствующими возбуждениями чувства, так и растительной жизни может соответствовать подобная же, только более пониженная, внутренняя жизнь; да даже в самопроизвольных движениях неорганических тел, в химических и кристаллических процессах, в явлениях притяжения и отталкивания может являться нечто родственное с этой внутренней жизнью. Быть может, обыкновенное мнение найдет теперь, что оно и само было не так далеко от такого представления, так как оно ведь всем телам приписывает силы, как их внутреннюю сущность; сила же представляет собой не что иное, как тенденцию к определенной деятельности, и, следовательно, по своей, общей сущности совпадает с бессознательной волей.
Я присоединю сюда одно замечание об отношении психических явлений к сознанию: всегда ли душевные явления сопровождаются сознанием, или же существуют и бессознательные элементы душевной жизни?[35]
Насколько мне известно, ни одна психология не обходится без утвердительного ответа на этот вопрос; сознательные элементы образуют собою лишь небольшую часть душевной жизни. Явления в сознании можно сравнить с волнами, покрывающими зыбью поверхность пруда. Из совокупной массы воды только небольшая доля участвует в каждый данный момент в этой игре волн, однако она есть предполагаемое условие для последней и действует определяющим образом на величину и скорость движения. Точно так же явления в сознании покоятся на почве бессознательной, или, если угодно, подсознательной душевной жизни, которая носит их, из которой они возникают, которой определяется их движение. Обыкновенный язык не смущаясь предполагает это всюду, он постоянно считается с этим бессознательным составом. О ком-нибудь говорится: он обладает основательным знанием древних языков, понимая под этим конечно не то, что он постоянно имеет в сознании весь запас слов и грамматику, – это невозможная вещь, – но то, что он обладает бессознательным и, тем не менее, всегда действительным достоянием, которое в случае надобности можно вызвать также и в сознание, – точно также как он обладает мускулами и нервами, хотя бы в данную минуту он и не употреблял их. Таким же образом говорится о надеждах и опасениях, о склонностях и нерасположениях, как о постоянном, хотя и не постоянно находящемся в сознании, составе душевной жизни, который в каждое мгновение проявляет свое существование в природе и направлении сознательных чувств и стремлений.
В каком виде следует представлять себе этот состав бессознательной душевной жизни? Как существует знание, хотение, когда они не находятся в сознании?
Физиологи стараются уяснить нам эту вещь, говоря таким образом: бессознательные представления существуют не как представления; бессознательное представление было бы таким представлением, которое не представляется, – деревянным железом; но они существуют как расположения ганглиозных клеток мозговой коры. Если возбуждение, исходящее из какого-нибудь органа чувств, проникает в мозг, то оно сопровождается сознательным явлением, например, каким-нибудь восприятием. Раз возбуждение прошло, сознательное явление, как таковое, исчезает совершенно; но тут остается некоторый след физиологического процесса, продолжающееся изменение возбужденных клеток. Это и есть собственно бессознательное представление. Если теперь эта расположенная таким образом область нервной субстанции снова возбуждается каким-нибудь внешним или внутренним раздражением, то делается сознательным также и то представление. Вот каким образом думают физиологи обойти противное им понятие бессознательного представления и все-таки иметь то, что является необходимым предположением конструкции явления сознания[36].
Против физиологической конструкции, как таковой, нельзя возразить ничего; можно принять за достоверное, что вследствие возбуждений происходит продолжающееся изменение нервных образований. С другой стороны, дело на этом однако же не заканчивается, по крайней мере, при положенной нами в основание параллелистической теории отношения психического к физическому; мы будем принуждены приписать бессознательным элементам душевной жизни также и психическое существование. Как мы не могли признать, что процесс возбуждения в нервной системе есть само явление сознания, так теперь мы не согласимся с тем, что определенное расположение какой-нибудь ганглиозной клетки есть будто бы бессознательное представление, или может заступать его место. Если мы не хотим отказываться от нашего общего воззрения, то мы должны сказать: нервные расположения имеют физические действия, а не психические; они могут определять ход возобновленных нервных возбуждений, но не природу и ход представлений. Психические действия предполагают психические же причины; если нет этих причин в сознании, то мы должны конструировать их как психическое бессознательное, и это последнее должно, следовательно, существовать, ибо у несуществующего не может быть действий, поп entis nullus effectus. Кто же, напротив того, пытается объяснить явления ассоциации и воспроизведения представлений при помощи нервных расположений, тот может, следовательно, выводить вообще и психические процессы из явлений движения, и наоборот. Он возвращается к теории influxus physicus.
Теперь на вопрос: как же существует «бессознательное» представление, – можно было бы ответить: так же, как звук, никем не слышимый, цвет, никем не видимый, тело, никем не воспринимаемое. Всякий допускает, что в его черепе существует мозг с нервными клетками и их расположениями, хотя ни он сам, ни кто-нибудь другой не видел этого; всякий убежден, что при известных обстоятельствах он увидел бы все это, и потому говорит: это существует. Если для ганглиозных клеток и их расположений существование состоит в возможности быть воспринятыми, то можно сказать: именно в этом же состоит существование бессознательных представлений, – в возможности быть сознанными. Это потенциальные внутренние восприятия, совершенно так же, как упомянутые физические моменты, суть потенциальные внешние восприятия.
Но можно также сказать, – и это, быть может, наилучшая форма представления этих вещей, – бессознательное не есть нечто абсолютно-бессознательное, а только лишь менее сознательное, – может быть, сознательное, пониженное до полной незаметности. Ведь во всяком случае мы должны будем прийти к допущению количественных различий в сознании. Два явления воспринимаются одновременно; я с напряженным вниманием слежу за призовыми скачками и одновременно с этим замечаю игру мух в воздухе; без сомнения, на долю восприятий, относящихся к первому явлению, выпадает большая напряженность сознания. И точно так же существуют различные степени бессознательности, если можно так выразиться. Происшествие, живо возбуждавшее меня четверть часа тому назад, теперь не существует более в моем сознании; я думаю о других вещах; однако оно продолжает еще действовать в том настроении, которое оно возбудило, и при помощи какой-нибудь ассоциации моментально снова вызывается в сознание. Оно не сознается более, однако же и не так бессознательно, как, например, событие, происшедшее со мной за четверть года или за год тому назад, о котором я едва-едва вспоминаю, с трудом и лишь очень неопределенно, или же и совсем не припоминаю более. К этому можно было бы еще добавить, что интенсивность сознания неодинакова не только для отдельных элементов, а обнаруживает также колебания и в целом; в душевной жизни сменяются мгновения ясного и широкого сознания с моментами сознания смутного и узкого. Происходят ежедневные колебания, соотвественно растительным процессам. К ним присоединяются колебания, сопровождающие общее развитие жизни. Начиная с минимума в начале жизни, сознание поднимается до максимума, достигаемого около времени полной телесной зрелости, затем начинает понижаться, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Согласно с этим мы можем теперь сказать: бессознательное не есть нечто такое, что вовсе не существует для сознания; оно есть лишь менее сознательное, нисходящее в своих различных градациях до полной незаметности и неуследимости. Душевная жизнь образуется из совокупности сознательных и бессознательных элементов. В каждое мгновение явления в сознании определяются совокупным действием всех элементов, начиная с наиболее сознаваемых и кончая совершенно забытыми, которые, однако, поскольку они определили собой общий строй душевной жизни, не сделались совсем недеятельными и недействительными.
Если бы, однако, какой-нибудь физиолог нашел трудности в физиологической конструкции такого представления, предполагая, что сознание, как сопровождающее явление, может наступать лишь в том случае, когда происходят возбуждения клеток мозга, что покоящиеся расположения не могут быть носителями явлений сознания, как бы пониженными ни представляли их себе, то я на это сказал бы: ничто ведь и не мешает думать, что все клетки мозговой коры находятся в постоянной деятельности. Даже к такому именно представлению приводят нас все возможные соображения. На ганглиозную клетку надо ведь, без сомнения, смотреть не как на покоящийся атом, а как на носительницу системы разнообразнейших, никогда не успокаивающихся внутренних движений; постоянно происходят разложения и новообразования, постоянное взаимодействие с ближайшей и более отдаленной окружающей средой; в каждой деятельности проявляется внутреннее строение и расположение клетки. В таком случае пониженной деятельности соответствовала бы более низкая степень сознания. Мне хотелось бы думать, что для физиолога такой образ представления должен бы собственно быть вполне подходящим. Для него скорее было бы трудно представить обратное, а именно, что только некоторые немногие элементы являются психически действительными. Если физиологические явления в мозговой коре сопровождаются вообще психическими процессами, то мы должны ведь ждать в высшей степени сложной игры их, а не просто лишь тех немногих явлений, которые составляют тоненькую «нить представлений» психологов. Или в самом деле в каждый момент возбуждаются и находятся в деятельности только некоторые, немногие клетки, а остальные в то время лежат праздно, без внутренней деятельности, как песчинки на берегу? А если последнее немыслимо, то почему же их возбуждение должно оставаться вообще бесплодным с психической стороны?
Однако непринужденное размышление не оставляет никакого сомнения насчет того, что в действительности душевная жизнь в каждый данный момент обнаруживает в высшей степени разнообразную и сложную игру более или менее сознательных явлений, а не тот скудный одночленный ряд, какой только допускают, согласно с мнением некоторых психологов, «узкие пределы сознания». Я сижу в театре и слежу за представлением пьесы. Многочисленные ряды психических процессов разыгрываются друг возле друга, выступая в сознании с большей или меньшей силой. Я получаю слуховые ощущения; они следуют длинным рядом; из них наиболее выделяются те, которые я воспринимаю как речи актеров и превращаю в представления и мысли; однако же я слышу, между прочим, и шаги по сцене, шум платья, движения – мои собственные и моих соседей. Одновременно с этим проходит столь же сложный ряд зрительных восприятий: я обозреваю всю сцену с ее декорациями и отделкой; я вижу движения и игру мимики актеров; прямо передо мной видны головы и шляпы сидящих впереди меня соседей; и этих последних я вижу настолько, насколько мне бросается в глаза каждое более сильное движение их. Оба эти ряда проходят один возле другого – не так, чтобы члены одного, перемежаясь, сменялись членами другого, а так, что каждый ряд является сам по себе беспрерывным, хотя в сознании получают перевес то определенные члены одного ряда, то – члены другого. На фоне обоих этих рядов образуется главный ряд, обладающий наибольшим сознанием и наиболее глубоко запечатлевающийся, – ряд представлений, относящихся к самой драме с ее действиями и характерами. В каждое данное мгновение центральный пункт занимает группа представлений, возбуждаемых только что услышанными монологами и диалогами. Но в сознании находится не просто слово или предложение, только что произнесенное, но – с постепенно уменьшающейся силой – и все предшествовавшее; отдельное слово или отдельное предложение, как таковое, не имеет ведь решительно никакого определенного смысла, – оно понимается лишь благодаря тому, что воспринимается как часть данного целого, как выражение такого-то лица, при таком-то случае, перед таким-то другим определенным лицом; сознание, которое могло бы охватывать одновременно только «одно представление» вообще было бы неспособно понимать какую-нибудь речь, а тем более пьесу. В одно и то же время в моем сознании находятся чувства самого разнообразного рода: чувства напряженного интереса или скуки, уважения или пренебрежения, эстетического наслаждения или неудовольствия; и все эти чувства не втиснуты между членами рядов восприятий и представлений, а образуют собою свою собственную связь, заявляющую себя в сознании то сильнее, то слабее. Наконец, постоянный фон этой игры сознательных явлений образует масса ощущений прикосновения и движения, посредством которых я узнаю о положении, месте и движении моего тела и его частей; они сопровождаются не менее громадной массой общих чувств, которые в отдельности хотя и не доходят до сознания, однако в их совокупности, как общее чувство или жизненное настроение, дают ту подкладку, на которой разыгрывается целый мир чувств: усталость и слабость или свежесть и эластичность, удовлетворенное довольство всей системы или беспокоящие чувства жары или холода, истощения или пресыщения, недомогания и т. д.
Все это находится в сознании одновременно, и к тому же сопровождается еще сознанием принадлежности к такой-то вот индивидуальной душевной жизни; я во всякое время знаю о себе самом, кто я, откуда я, в каком положении и среде я живу, какие у меня задачи и обязанности; все это не является, конечно, в отдельности предметом внимания или размышления, но оно всегда налицо, в каждом явлении сознания оно присутствует как я пред самим собой.
В каждое данное мгновение содержание сознания представляется в таком виде: громадная масса элементов сознаются одновременно, – сознаются, конечно, не одинаково; во всякое время какая-нибудь тесно ограниченная группа стоит в центральном пункте как наиболее сознаваемая; около нее, сначала с быстро уменьшающейся силой сознания, группируются остальные. Но такая констелляция продолжается лишь одно мгновение; максимум сознания как бы подвижен: он как волна перебегает по множеству элементов, поднимая на вершину то тот, то другой.
Вместе с Вундтом содержание сознания можно сравнить с содержанием поля зрения. Громадная масса предметов одновременно находится в поле зрения; из них небольшая доля помещается в фокусе зрения и видима с наибольшей ясностью, остальные тоже видимы, но с ясностью, уменьшающейся по мере удаления от фокуса. Если направить взор на раскрытую книгу, то он охватывает весь лист с его знаками; видны еще и окружающие предметы, стол и лежащие на нем вещи; наконец, на краю поля зрения образы вещей совершенно расплываются. Но и лист и его буквы видны не с одинаковой ясностью; если фиксировать глаз на какой-нибудь определенной букве и затем попытаться, не давая ему двигаться, различить близлежащие буквы, то оказывается, что ясно видны еще только третья или четвертая по обеим сторонам. Остальные видны только как неопределенная масса; мы различаем еще, как таковые, разве только какую-нибудь заглавную букву, или жирно напечатанное слово, или красную строку, но отдельных знаков более уже не различаем. Предоставленный же самому себе глаз не остается на одной какой-нибудь точке; перебегая по строкам, он в быстрой последовательности переносит в одно мгновение отдельные знаки в пункт наиболее ясного зрения и таким образом получается ясный образ целого.
Подобное же происходит с сознанием. И здесь мы имеем обширное поле зрения, заполненное многочисленными элементами, и в нем – пункт ясного зрения, занимаемый в каждый данный момент каким-нибудь тесно ограниченным содержанием; около него группируются остальные содержания, сознаваемые с быстро уменьшающейся ясностью, пока, наконец, на краю его очертания совершенно исчезают; точка ясного зрения подвижна, и здесь она проносится по предметам, приподнимает то один, то другой, и приобретает таким образом созерцание целого. Равным образом, большая или меньшая ясность вообще, как она обусловливается для поля зрения внешними световыми волнами, повторяется и здесь – в различных степенях интенсивности сознания вообще.
7. О сущности души, ее метафизическом строе и об ее седалище в теле
В сферах, не преданных материализму господствует приблизительно следующее представление о метафизической сущности души: душа есть простая, непротяженная, нематериальная субстанция; как таковая, она абсолютно постоянна и непреходяща; она есть носительница сил, при помощи которых она вызывает явления сознания; наконец, в определенном пункте мозга у нее есть свое седалище, откуда она обменивается действиями с телом. Это воззрение, при посредстве философии Вольфа, господствовавшей над общим образованием в век просвещения, – восходит, как показывает Вундт[37], к Декарту, философия которого в этом, равно как и в других пунктах, оказалась, несмотря на Спинозу и Канта, очень устойчивой. Преимущество ее заключается в том, что она остается близкой к обыкновенному представлению с его незатейливыми понятиями.
Вместе с Фехнером и Вундтом я придерживаюсь того убеждения, что это не есть состоятельное или хотя бы лишь возможное представление. Нет душевной субстанции, существующей самой по себе, постоянной и нематериальной. Бытие души все целиком исчерпывается душевной жизнью; прекратите психические явления – и в остатке не получится ничего субстанциального. Душевный атом есть не что иное, как остаток отжившей метафизики.
К понятию субстанции вообще нас приведет потом гносеологическое соображение. Здесь же я замечу об этом лишь следующее. Нематериальная и пребывающая субстанция души не является предметом непосредственного восприятия – ни внутреннего, ни внешнего. В самосознании даны только меняющиеся состояния и явления; пребывающая субстанция добавляется мысленно. Что принуждает к этому? Ее адвокаты говорят: к этому принуждает непосредственная логическая необходимость; ощущение, чувство, мысль не могут существовать сами по себе; также как движение, они предполагают носителя: это есть субстанция. С телесной же субстанцией явления сознания связаны быть не могут; попробуйте во внутреннем созерцании связать какое-нибудь чувство, представление с каким-нибудь атомом или группой атомов, – и вы почувствуете невыполнимость этого; единое не может быть связано с протяженным и делимым. Следовательно, в качестве носителя душевной жизни надо допустить непротяженную или простую субстанцию; лишь таким образом ее внутреннее единство делается понятным и представимым.
Что связи чувства или мысли с протяженным телом нельзя себе представить, это без сомнения справедливо. Но сделайте тот же опыт с непротяженной субстанцией; попробуйте воспроизвести перед собою наглядно представление, например, о Вавилонском столпотворении или о дарвинизме и его отношении к религии и морали на или в какой-нибудь непротяженной субстанции. Я думаю, вы почувствуете совершенно такую же невыполнимость. Быть может, скажут: отношение это, конечно, не наглядно ясно, а лишь мыслимо; непротяженная субстанция сама недоступна наглядному представлению. Ну, в таком случае мне очень хотелось бы знать, в чем же состоит мыслимое содержание этого субстанциального? В нематериальности и простоте? Но ведь это одни голые отрицания, нечто отклоняющие, но ничего не приписывающие положительно; из отрицаний нельзя создать чего-нибудь действительного. Или это содержание состоит именно в самом чувствовании или мышлении? Но ведь чувствование и мышление должны были бы быть простыми акциденциями, преходящей деятельностью душевной субстанции; мы же хотим знать, что она такое сама по себе. Или сущность субстанции состоит в ее акциденциях? Ну, в таком случае мы говорим одно и то же и стоим именно на том воззрении, что сущность души состоит в ее жизни, состоит в самих чувствах и мыслях. Или субстанциальное есть что-нибудь неизвестное, вечно остающееся за кулисами, не поддающееся определению ни при помощи созерцания, ни при помощи мышления, какая-нибудь «вещь в себе»? Тогда мне очень хотелось бы знать, что может сделать такое совершенно неизвестное нечто, чтобы вызвать к действительности чувства и мысли, если они сами по себе не могут быть действительны. Итак, мы останавливаемся на том, что мы знаем: душа есть множественность душевных явлений, связанная в сознании в единство неподдающимся дальнейшему определеннию образом; о чем-нибудь субстанциальном вне, позади, под представлениями и чувствами мы ничего не знаем и не можем сказать[38].
Нельзя допустить, чтобы таким соображением удалось убедить здравый человеческий рассудок и его метафизиков в излишестве душевной субстанции. Он будет продолжать говорить: но чувство не может все-таки ни существовать, ни быть мыслимо без кого-нибудь, кто его чувствует, равно как и представление предполагает субстанциальный субъект, который его имеет и представляет. И в этом он частью прав; он только неправильно понимает свое собственное требование и ищет для него невозможного и тщетного удовлетворения в субстанциальном. Настоящий смысл этого требования состоит в том, что представление или чувство никогда не встречается отдельно, а только в совокупной связи всей душевной жизни; здесь имеет оно свое место в действительности и принадлежит к ней, как необходимый в этой связи член. И нет ни малейшего препятствия к тому, чтобы, оставаясь при обыкновенном языке, говорить: душа имеет представления и мысли, в ней движутся чувства и стремления. Мы подразумеваем под этим то же, что фактически весь свет выражает этим: именно, что такие-то вот мысли и чувства выступают в такой-то определенной связи какой-нибудь индивидуальной душевной жизни и что их сознание включает в себя сознание этой связи. Точно так же решительно ничто не мешает сказать: душа по отношению к отдельным явлениям есть субстанция, производящая и носящая их; конечно, без этой целой душевной жизни это отдельное ощущение или представление и не существовало бы в действительности; целое является по отношению к отдельному так же и как нечто пребывающее. Если же думают, что еще и это целое нуждается опять-таки в носителе для своего прикрепления, в некоторой нематериальной и подобной точке субстанции, с тем чтобы не упасть в пустоту, то я отвечу вопросом: не нуждается ли и это субстанциальное в свою очередь в носителе? Кажется, очень и очень; как гербартовское «реальное» может утверждать себя в действительности, для меня всегда оставалось величайшей из загадок его метафизики. Если уж нужно найти «носителя» для душевной жизни, то его надо искать не в каком-нибудь изолированном инертном комочке действительности, который «полагают абсолютно», а в том объемлющем целом, из которого, на котором и в котором она существует: Бог есть субстанция и помимо Его нет никакой субстанции, в последнем и абсолютном смысле, – нет ничего, что может существовать и быть понимаемым само по себе. Те же, кто не может расстаться с душевным субстанциальным, должны были бы спросить себя: как им мыслить Бога? Так же как простую субстанцию, которая затем тоже имеет в какой-нибудь точке мира свое седалище, подобно тому, как душа имеет его в одной точке тела? Или же для существа Божия такое прицепление к «реальному» не составляет необходимости? Ну, в таком случае оно не нужно будет и для человеческой душевной жизни. К этому, впрочем, придется возвратиться впоследствии.
Здесь же я замечу еще вот что. Деревянный душевный атом обыкновенного мнения соответствует столь же деревянному представлению последнего о строении материи: она будто бы состоит из очень маленьких, абсолютно твердых, неподвижных, инертных, не имеющих качественного определения телец; представление, при котором мысль о всеодушевлении является, конечно, довольно нелепой: неужели в самом деле в каждом из этих небольших протяженных атомов должен сидеть еще непротяженный душевный атом? Правда, дело является не более нелепым, чем искание седалища для душевного атома в бесконечном хаосе постоянно сменяющихся атомов, образующих тело. Я однако же думаю, что само это понятие атома так же много или так же мало ценно, как понятие непротяженного душевно-субстанциального. Естествознание имеет с ним так же мало дела, как психология с атомом душевным. Что оно предполагает, так это последние элементы, из которых оно может исходить в своем объяснении; суть ли эти элементы абсолютно последние, неделимые, внутренне инертные, лишенные определений величины протяжения, этим оно совершенно не интересуется, подобно тому как арифметика мало интересуется тем, чтобы подвергнутые счислению единицы были последними и неделимыми единствами. Напротив, скажет она, ничто не мешает тому, чтобы в каком-нибудь другом отношении считать всякое единство за множественность; каждая единица имеет десять десятых, и каждая десятая опять может быть разложена на десять десятых, и так без конца. Так и атомы, с которыми естествознание производит исчисление как с единицами, могут в каком-нибудь другом соображении представляться как в высшей степени сложные, расчлененные системы с внутренними движениями. Теорию новейших химиков оценивают число молекул в одном кубическом сантиметре в двадцать триллионов, их поперечник менее чем в одну миллионную часть миллиметра, вес одной водяной молекулы в четверть одной квадриллионной части грамма[39]. Как видно, раз мы удалились так далеко от всего, что можно представить себе наглядно, не будет никакой преграды к тому, чтобы разложить опять подобным же образом части этих частей; дело просто только в том, вызывается ли это необходимостью какого-нибудь теоретического построения фактов. Здесь нет никакого препятствия для дальнейшего деления и расчленения, как нет препятствия для астронома к прогрессирующему расширению мира. Анализ столько же имеет дела с бесконечным, как и синтез. Атом, как абсолютно твердое, инертное тельце, принадлежит не научному исследованию, а метафизике, и притом той же инертной, ленивой к мысли метафизике, которой принадлежит и душевное субстанциальное.
Исходя отсюда, мы постараемся теперь ответить на старинный вопрос о седалище души. Уясним себе прежде всего смысл этого вопроса. Ясно, что при только что намеченном представлении о сущности души не может быть вообще и речи о седалище в смысле пространства или места в пространстве, в котором она находится. В пространстве находятся тела и происходят движения, но не явления сознания; не имеет никакого смысла сказать: мысль или чувство находится здесь или там, простирается через ту или эту часть пространства. Мысли не находятся в мозгу; можно одинаково хорошо сказать, что они находятся в желудке или на луне. Одно не более несообразно, чем другое. В мозгу совершаются физиологические процессы и ничего другого. Если теперь душа есть не что иное, как единство душевной жизни, то она конечно не может быть и локализирована в пространстве. Смысл вопроса о седалище души может быть, следовательно, только такой: с какими телесными явлениями связаны душевные явления? Выше (в четвертом отделе) мы пришли к воззрению, что между телесными и душевными явлениями имеет место отношение параллелизма; параллелизм этот не имеет решительно ничего общего с местным совпадением; он означает лишь то, что когда происходит какой-нибудь определенный психический процесс, тогда одновременно с ним протекает процесс физический, который можно обозначить как сопровождающее явление или как физический эквивалент психического. Следовательно, вопрос о седалище души значит: какие это процессы и где они происходят: во всем ли теле, или в части его – мозге, или, наконец, в каком-нибудь одном элементе мозга?
Для обыкновенного мнения ближе всего лежит ответ: все тело служит седалищем души, она находится в теле всюду; последнее ведь всюду обладает ощущением.
Может быть, в этом представлении заключается больше истины, чем склонны признавать наши физиологи. В самом деле, я думаю, что в конце концов мы необходимо приходим к нему же. Сначала во всяком случае кажется, что факты принуждают к другому воззрению. Уже повседневный опыт, не могущий ускользнуть даже от обыкновенного представления, показывает, что различные части тела имеют различную важность как для телесной жизни, так и для душевной; потеря руки или ноги не стоит жизни и не уменьшает душевного бытия; напротив, разрушение сердца или мозга имеет своим следствием умирание тела и прекращение душевной жизни. Очевидно, в этом состоит тот факт, который издавна побуждал искать еще особенного седалища души в теле и находить его именно в этих отличных органах. Деление самой душевной сущности на различные силы, стороны или части, соответственно различным функциям, приводит затем к распределению их по различным телесным органам; в платоновской психологии мы находим для этого остроумную схему: в голове имеет свое седалище мыслящее начало, в сердце – высшая, духовная воля, обнаруживающаяся в специфически человеческих аффектах, под грудобрюшной преградой помещаются, наконец, чувственно-животные побуждения. Затем в новейшее время анатомические и физиологические исследования привели нас к столь обычному теперь воззрению, что душевные явления стоят в теснейшем отношении к нервной системе, в частности – к мозгу. Прикосновение к поверхности тела, возбуждение физическими раздражениями органов чувств не производит ощущения тотчас же и непосредственно на этом же самом месте, как это свидетельствует обыкновенное самосознание; ощущение возникает только в том случае, если возбуждение распространяется по неповрежденным нервным волокнам до мозга. Если прерван проводник, перерезан нерв, проводящий центростремительное возбуждение, то периферическое возбуждение не вызывает более никакого ощущения. Точно так же, если прервано нервное соединение какого-нибудь члена с центральным органом, то прекращается самопроизвольное движение. Следовательно, заключают отсюда, седалище души находится в мозге.
Наконец, те метафизические соображения, которые приписывают душе форму простой субстанции, стоящей во взаимодействии с телом, приводят к стремлению приписать ей седалище в какой-нибудь узко ограниченной области, скорее всего в каком-нибудь одном пункте мозга, где она получает воздействия тела и откуда она воздействует на него. Декарт был родоначальником этого представления, и все XVIII столетие, следуя за ним, придерживается того же воззрения. Взгляд этот, вместе с душевной субстанцией, уступив временно, в век критической и спекулятивной философии, свое место воззрениям иного направления, снова получает свое прежнее значение у Гербарта и его школы, равно как и у Лотце[40].
Прежде всего, что касается этих последних стараний найти в мозге единственный пункт, в котором бы одном душа непосредственно присутствовала или действовала, то они покоятся, как мне кажется, исключительно на основаниях метафизики, а не на фактах психологии или физиологии. Основанием их служит метафизическое предположение, что душа есть простая, непротяженная субстанция. Если непротяженность означает собственно и беспространственность вообще, то воззрение это все-таки стремится представить ее опять-таки как точку и требует для этой последней локализирования в пространстве. Напротив, с устранением душевного атома устраняется одновременно и мотив к локализированию его в определенной точке. Если душа есть не что иное, как сама душевная жизнь, то нет решительно никакого повода допускать совершение физических сопровождающих явлений в какой-нибудь одной точке или одной, тесно ограниченной сфере, а не в произвольно расширенной области телесной жизни. Трудно понять, что удерживает Лотце в его склонности к локализированию души в определенной точке мозга, раз он в сущности покинул приводящее к тому предположение – неподвижный душевный атом старинного спиритуализма; ведь и для него душа есть не что иное, как «живое единство обнимающего само себя сознания»[41].
Если мы исключим таким образом метафизику, у нас для ответа на поставленный вопрос остаются психология и физиология. Из них для первой, как таковой, безразлично то или другое решение этого вопроса. Единство сознания и беспространственность душевной жизни, как таковой, никоим образом не находится в связи с простотой и непротяженностью математической точки. Самосознание ничего не знает непосредственно о сопровождающих нервных явлениях. О них знает только физиология. Для этой же последней несомненно ближе представление, что сопровождающие явления душевных процессов распространяются на большие области. Исследованиям, полным труда и мучений, удалось мало-помалу установить, по крайней мере в некоторых частях, правильное отношение между психическими функциями и определенными частями мозга. Так можно обозначить ограниченные области мозговой коры, функции которых являются условием для совершения различных восприятий чувств и их воспоминаний, речи и понимания речи. Для прямого наблюдения эти вещи, конечно, недоступны; но экспериментирование над животными и патологическое исследование над человеком указывают на правильное совпадение разрушения определенных областей мозговой субстанции с повреждением или прекращением определенных психических функций. Ближайшим толкованием этих фактов является то, что физиологическая функция этих частей есть физический эквивалент соответствующих психических явлений. Остается, конечно, возможным утверждать, что в них мы имеем лишь посредственные условия возбуждения для какого-нибудь неуловимого до сих пор пункта; да ведь чего нельзя было бы утверждать в этой области? Но пока с физиологической стороны ничто не говорит за это. Физиологу скорее всюду напрашивается попытка построить даже простейшие душевные явления (акт сопровождаемого узнаванием восприятия, освобожденное последним волевое движение), как распространенный нервный процесс, в котором равномерно участвуют многочисленные элементы; для него нет причины ближе связывать данное душевное явление с функцией какого-нибудь одного между этими элементами, чем с функцией всех остальных[42]. Впрочем, ясно, что гербартовское душевное реальное еще и с другой стороны было бы для физиологов тяжелым камнем преткновения. Как относится оно к обмену веществ? Насколько физиолог знает, душевная жизнь везде связана не с неподвижным составом элементов, а с их постоянным обменом. Разве душевное реальное исключено отсюда, так что оно одно образует собою постоянный состав, в то время как остальные реальные элементы находятся в постоянном течении? И как относится оно к рождению и смерти? Есть ли оно само по себе равноценный с другими элемент, который только благодаря предпочтительному положению приобретает то выдающееся развитие? И что делается с ним, когда со смертью тела оно лишается окружающей среды? Наконец замечательно и то, что все прежние попытки указать в мозге пункт, разрушение которого непосредственно имело бы следствием смерть, оказались все неудачными. Жизненный узел Флуранса не существует более, разрушение всякой части мозга переживается, если только оно не достигает слишком уж большого объема[43].
После всего сказанного довольно понятно, что в кругу физиологов преобладает склонность к распространенному локализированию душевных явлений: каждому психическому явлению соответствует какой-нибудь нервный процесс в более или менее протяженных частях мозга, преимущественно корковой субстанции.
Можно или должно оставаться на этом? Или лучше пойти далее и вместе с Фехнером и Вундтом возвратиться к старинному представлению, что седалищем души служит все живое тело, или что вся единая телесная жизнь есть физический эквивалент всей единой душевной жизни? Я думаю, надо решиться на это последнее.
К этому приводит уже прежде всего полное единство телесной жизни: где же граница одушевления, если мы не можем поместить ее в каком-нибудь одном пункте? Вряд ли возможно выделить в пределах нервной системы какую-нибудь определенно ограниченную область так, чтобы только с возбуждением ее одной связать психические сопровождающие явления, а подобным же явлением за этой границей отказать в таком значении. Да и сама нервная система в своей физиологической жизни, в своем питании так тесно срослась с целым жизненным процессом, что изолирование ее в отношении к психической жизни должно являться произвольным. Вообще, стоит только начать выделять в теле части, не стоящие в непосредственном отношении к душевной жизни, а служащие ей лишь внешними орудиями, как мы принуждены будем мало-помалу вернуться к монадологическому воззрению. Следовательно, – так сказало бы это последнее – и вы принимаете кости, связки и мускулы не за что иное, как за внешний механизм, которым пользуется душа в сущности совершенно так же, как рычагом или блоком; только одна нервная система служит носителем душевной жизни. Но не периферические нервы, – эти служат, очевидно, просто проводниками, следовательно – внешними орудиями. Носителями душевной жизни остаются центральные органы нервной системы. Но и эти не вполне, – волокна и здесь будут иметь туже самую функцию, т. е. служить проводниками; они принадлежат, следовательно, к внешнему механизму. Таким образом остаются ганглиозные клетки, особенно большие массы мозговой коры. Но что мешает продолжить рассуждение и сказать, что и ганглии служат опять-таки только средствами; ведь опыты и патологические наблюдения показывают, что нет ни одной части мозга, которая была бы необходимой и незаменимой для наличности душевной жизни. При известных обстоятельствах переносится без значительного ущерба для душевной жизни даже вырождение целого полушария; следовательно, и оно было лишь внешним, не необходимым средством. И как должно представлять себе отношение обоих полушарий к душевной жизни? Если бы они были непосредственными носителями душевной жизни, т. е. если бы физическим процессам в них непосредственно отвечали явления сознания, то не должны ли бы мы были ожидать правильной двойственности и в психических явлениях? Поэтому является более подходящим видеть в телесной жизни вообще, со включением нервной системы, не что иное, как систему внешних средств, как механизм, которым пользуется нематериальная по себе душа для того, чтобы вступать в разнообразнейшие отношения с окружающей средой.
Поэтому дело, кажется, сводится к альтернативе: или все тело вместе с нервной системой рассматривать как систему внешних средств души, или видеть во всей телесной жизни видимое представление или эквивалент душевной жизни. Деление тела так, чтобы носителями душевных явлений были лишь определенные части его, например, корковая субстанция мозга, с трудом может считаться за сколько-нибудь сносное средство выхода. Если мы не можем, ввиду выше намеченных оснований, возвратиться к первому из этих воззрений, то мы должны теперь решиться сказать: физическим эквивалентом душевной жизни служит совокупность физиологических жизненных процессов; всякому физическому моменту отвечает психический: параллелизм является полным. Конечно, повторяю, – не местный параллелизм; всюду, где происходит физическое явление, бывает и психическое: это – бессмысленная формула; но параллелизм идеальный; для какого-нибудь всепроникающего рассудка, перед которым лежали бы одинаково открытыми как совокупный телесный процесс, так и совокупный внутренний процесс, было бы возможно указать для каждого явления в телесной жизни соответствующее ему явление в душевной жизни, сознательное или бессознательное. Для такого всепроникающего рассудка душевная жизнь представлялась бы ведь не в виде тоненькой цепи сознательных представлений, а как бесконечно сложное разнообразие одновременных сознательных, менее сознательных или подсознательных явлений; единому совокупному ходу телесных жизненных процессов с его бесчисленными частичными явлениями отвечал бы совокупный ход душевной жизни одинаковой сложности и с одинаковой градацией значения, которая являлась бы в ступенях сознательности.
К этому воззрению приводят, по-видимому, и биологические, и эволюционно-исторические соображения. В низших формах животной жизни мы не находим нервной системы, с которой можно было бы связать душевную жизнь. Тело протистов вообще не обнаруживает ничего подобного центру, в который можно было бы скорее, чем во всякий другой пункт системы, поместить седалище душевной жизни. Все тело является как скучение одноформенной и одинаково функционирующей органической субстанции. Если она делится, то каждая часть ее является жизнеспособной и выполняет все те же функции, как и целое, реагирует на раздражения, принимает пищу, строит покров и т. д. «В теле протиста не существует единого психического центра; седалищем психических явлений служит скорее каждый мельчайший кусочек протоплазмы»[44]. Раз органической материи изначала свойственна одушевленность на каждом пункте, то не понятно, как она могла бы потом совершенно утратить ее; централизирование физического жизненного процесса на высших ступенях развития сопровождалось бы преобразованием жизни частей, но не уничтожением ее. Не должно ли было бы произойти нечто подобное и в психической области? Ведь физическая жизнь всякого животного существа постоянно начинается еще в виде клетки; не должна ли была бы и психическая жизнь восставать все снова из первичной формы?
На напрашивающееся здесь возражение, что на деле мы все-таки ничего не знаем о таком всеобщем соответствии физического и духовного, и, напротив, тысячи явлений телесной жизни остаются без сопровождающих явлений сознания, – можно было бы ответить, указывая на прежнее соображение (стр. 126 и ел.): не все, что является, элементом душевной жизни, непременно должно быть предметом самовосприятия в сознании. В сознании находится лишь крайне незначительная часть совокупной душевной жизни, которую мы должны, однако, предполагать, чтобы построить явления в сознании. Телесным явлениям, не имеющим своего сопровождающего явления в душевных процессах, будут отвечать бессознательные или подсознательные явления. Растительные процессы, внутренние явления постоянно совершающегося обмена веществ во всех частях тела с соответствующими возбуждениями ганглий симпатической нервной системы имеют свои психические эквиваленты в каких-нибудь весьма малых возбуждениях чувства и стремлениях; но эти последние остаются ниже порога сознания; лишь суммирование всех их доходит до сознания – в виде, например, общего чувства, органического жизненного настроения, или же образует едва заметный фон всех сознательных явлений. Только при особых обстоятельствах отдельные чувства из этой группы достигают такой силы, что доходят до сознания; это правильно происходит в том случае, если какие-нибудь повреждения возрастают до угрожающей степени и требуют помощи: так при чувствах удовольствия, когда такая потребность удовлетворяется. В этом случае, допустили бы мы, происходит соответствующий физиологический процесс и в центральной нервной системе, в то время как процессы обмена веществ протекают обыкновенно в более узком кругу и не вовлекают мозга в сферу своей деятельности.
Напротив, столкновения телесной жизни с внешней окружающей средой ведут обыкновенно к нервным возбуждениям, распространяющимся до мозга. Прикосновения к поверхности тела всюду попадают на окончания чувствительных нервов, проводящих возбуждения к центральному органу; особенно выдающимися пунктами поверхности являются органы чувств; какой-нибудь значительно развитой аппарат распространяет вплоть до мозга каждое легчайшее возбуждение, например, причиненное эфирными волнами или сотрясениями воздуха. И эти возбуждения не все сопровождаются сознательными психическими явлениями: тысячи ощущений соприкосновения и движения, постоянно возбуждаемые всей поверхностью тела, остаются в большинстве случаев ниже порога сознания: они постоянно существуют, как это обнаруживает управление положением и движениями тела: их отсутствие имеет своим последствием неуверенность движений; во всякое время они могут быть приведены и в сознание, именно всякий раз, как на них направляется внимание; но обыкновенно они остаются подсознательными. Точно так же остаются подсознательными тысячи ощущений, каждое мгновение доставляемых глазом и ухом; мы обыкновенно видим и слышим сознательно только то, что стоит в отношении к нашим задачам, занимающим нас в данный момент. Если данная задача вообще не имеет никакого отношения к внешнему миру, если мы размышляем, например, о каком-нибудь отвлеченном вопросе или заняты представлением какого-нибудь отдаленного прошлого, то мы в это время вообще ничего не видим и не слышим; это значит: нервные возбуждения и мозговые процессы существуют и тогда, точно так же как не отсутствуют и их психические эквиваленты; мы замечаем это, если нас внезапно выведут из наших мечтаний; мы вспоминаем совершенно ясно, что действительно слышали то-то и то-то, только миновавшее, например, – удары колокола; нам даже удается еще сосчитать их затем; но при данных обстоятельствах эти явления не могли достичь сознания.
Очевидно, для жизненной экономии высших животных это – благодетельное или, скорее, необходимое устройство: отправления внутренних органов обыкновенно не возбуждают системы головного и спинного мозга, равно как и их психические эквиваленты остаются ниже порога сознания. Напротив, отношения к внешнему миру представляются нервными возбуждениями, правильно распространяющимися до центрального органа, и их психические эквиваленты стоят ближе к порогу сознания: естественно, сохранение животного существенно зависит от правильной реакции на внешнюю окружающую среду; приспособление своих движений к явлениям внешнего мира составляет для животного великую жизненную задачу. Тут происходит нечто вроде того, что бывает с каким-нибудь народным телом. Внутренние явления, относящиеся к обмену веществ, хозяйственная деятельность индивидуумов, их семейная жизнь – все это протекает в теснейшем кругу, не доходя до общего сознания, хотя в своей сумме оно во всяком случае существует как основа общего сознания; все небольшие горести и радости отдельных лиц тоже образуют собою нечто вроде жизненного настроения народа. Напротив, к соприкосновениям с внешним миром народ обыкновенно чувствителен, всякое происшествие на границе проходит через все газеты, и тысячи ушей беспрестанно прислушиваются к состоянию международных отношений и дипломатии.
Система головного и спинного мозга имеет, таким образом, задачей регулировать внешние отношения организма, ее периферические окончания чувствительны для легчайшего прикосновения воздушных и эфирных волн; нервные волокна, представляющие собою изолирующие проводники, проводят возбуждения несмешанными к центральному органу; этот последний представляет собой, наконец, систему органов, которые принимают вследствие нервных возбуждений продолжающиеся расположения. Этими расположениями (образующими с психической стороны память) определяются потом, при следующем раздражении как нервный процесс в центральном органе (психически: апперцепция), так и реакция (психически: решение). Сосредоточивание на эти прикосновения и реакции предполагает собою изолирование от возбуждений внутренних органов, или психически: возникновение мира представлений, развитие духовной жизни предполагает собою известное отграничение сознания от органических чувств. Развитие это можно было бы построить теперь таким образом: на низшей ступени животной жизни чувствительность к раздражениям равномерно распространена по всему составу тела; прикосновение на каждом пункте вызывает местную или общую реакцию движения; всякое явление сопровождается каким-нибудь психическим эквивалентом, который мы, по аналогии с нашей собственной душевной жизнью, истолковываем как чувство и стремление. Точно так же процессы внутренних органов сопровождаются соответствующими им психическими процессами. Бессвязная и недифференцированная множественность таких мгновенных явлений – вот форма низшей душевной жизни. С постепенным развитием отношения к внешнему миру становятся все разнообразнее и запутаннее, задача сохранения жизни требует все более разнообразного и тщательного приспособления к состояниям и явлениям внешнего мира. Как орган для выполнения этого, образуется нервная система; в ней чувствительность к возбуждениям, исходящим от внешнего мира, все более и более повышается и дифференцируется, и в той же мере она сокращается в остальных частях органической субстанции. С централизацией чувствительности идет рука об руку централизация реакционных движений; центральные органы нервной системы являются регулирующими контрольными аппаратами, которыми ограничивается первоначально общая способность органической субстанции к реакции. Параллельно с этим процессом развития органической жизни идет процесс развития жизни душевной; благодаря образованию ощущений и памяти, органические чувства все более и более подавляются, начинается игра представлений, а с ней и сознание в собственном смысле, немыслимое без отношения одного психического элемента к целому.
Я прихожу к заключению всего этого рассуждения. Если приравнять душевную жизнь к сознательному мышлению, тогда мы придем к тому же, к чему были приведены картезианцы своим объяснением души, как res cogitans: к тому, чтобы отказать в душе животным, вообще существам, стоящим ниже человека. Если же, напротив, и в человеческой жизни сознательные представление и мышление не составляют собою всего целого, если под поверхностью существует еще бессознательная душевная жизнь, то ничто не мешает думать, что существует и такая душевная жизнь, в которой дело вообще не доходит до сознания вроде человеческого самосознания. Самосознание предполагает собою миросознание с распространенным воспоминанием, – даже с родовым воспоминанием, т. е. историческое сознание. Самосознание в собственном смысле имеет свое «я» только как историческое существо. Чего-нибудь подобного мы не станем приписывать животным; даже самое умное животное не смогло бы рассказать истории своей жизни. Их душевная жизнь будет подобна тому, что мы находим в нас самих ниже самосознательного мышления и хотения. На более низких ступенях постепенно сторона представлений будет все более и более исчезать, воспоминание делаться короче, восприятие скуднее, а вместе с этим и воля будет все более и более утрачивать форму предвидящего поставления целей, форму сознательного стремления или желания, пока наконец содержанием душевной жизни останется не что иное, как моментальное чувство побуждения, возникающее при соприкосновении с окружающей средой. Внутренние процессы такого рода можно было бы построить, как сопровождающие явления процессов движения, также и по ту сторону границы органической жизни.
Этим, в противоположность к материалистической онтологии, была бы обоснована идеалистическая или спиритуалистическая онтология. Она покоится главным образом на параллелистической теории отношения физического и психического, а также на волюнтаристической психологии. Завершение же свое она находит в монистическом решении космологической проблемы, к которой мы теперь и обращаемся.