Введение в литературную герменевтику. Теория и практика — страница 21 из 36

Е. Л.] сердце» (II, 85). Сам по себе визит Рудина к Волынцеву в сложившейся ситуации (ситуации любовного треугольника) весьма сомнителен с точки зрения кодекса благородства, и уже в этом отношении провозглашенное Рудиным соседство благородства и самоуничижения оказывается под вопросом, хотя еще и не отменяется категорически: ведь суть рудинской максимы не в том, что потребность самоуничижения есть непременный признак благородной души. Вопрос в другом: может ли жаждущая самоуничижения душа быть в то же время душой благородной, не исключает ли самоуничижение благородства, может ли самоуничижение быть мотивировано и тем самым оправдано благородством. Во всяком случае именно этот смысл возникает в той ситуации, в которой Рудин произносит свою сентенцию: он великодушно наделяет благородством Пигасова в ответ на самоуничижение последнего. Напомним, что финал встречи Рудина с соперником оказывается совершенно неожиданным для героя: Волынцев не только не воздал должного благородству своего гостя, на что собственно так рассчитывал Рудин, но, по его собственному выражению, «чуть-чуть его за окно не выбросил» (II, 87), не пожелав вступать с ним ни в какие объяснения по поводу Натальи. Таким образом, попытка соединения благородства и самоуничижения оборачивается для Рудина полным провалом, причина которого раскрывается автором в следующей сцене. Вернувшись от Волынцева, Рудин «шепчет сквозь зубы»: «Черт меня дернул съездить к этому помещику! […] Только на дерзости напрашиваться» (II, 88). Эти слова героя недвусмысленно обнаруживают истинные мотивы его поведения – мотивы, в данном случае не позволяющие увидеть в нем человека благородного. Очевидно, что Рудиным в его самоуничижении руководит болезненное самолюбие и высокомерие, рожденные комплексом «сословной неполноценности». Его поведение здесь точнее всего определяется известной поговоркой «унижение паче гордости». Это поведение, в основе которого лежит несовместимое с благородством лицемерие. Таким образом, слово Рудина, в данном случае сопрягающее благородство и самоуничижение, оказывается вновь развенчано его собственным опытом.

Примеры такого рода развенчания рудинских афоризмов можно было бы множить, но, думается, что и приведенного материала достаточно, чтобы убедиться в том, что слова героя действительно не выдерживают проверки его поведением – проверки, которой нельзя пренебречь, поскольку она предусмотрена авторской волей. Следует отметить, что неизбежность провала любого афористического суждения героя имеет еще одно существенное основание. Оно связано со спецификой проблемы авторства применительно к афористическому слову вообще. Строго говоря, та смысловая универсальность, на которую всегда претендует афоризм, предполагает максимальную отстраненность слова от его автора. Коль скоро в афоризме выражается некоторая общезначимая, для всех единая истина, а не отдельное, индивидуальное «мнение», сам афоризм не может не стремиться к собственной самостоятельности, независимости, свободе от контекста авторского имени. Наличие автора всегда рискованно для афоризма – оно всегда создает предпосылку для «понижения в чине» выраженной в нем (в афоризме) истины и низведения ее до ранга мнения. Можно сказать, что идеальной карьерой для афоризма должна быть признана та, в итоге которой афоризм утрачивает автора и становится анонимным. Ссылка на автора при обращении к той или иной максиме, сентенции (используемой, например, в качестве бесспорного довода, убедительного аргумента и т. п.) есть всегда ссылка на авторский авторитет, но не на авторскую индивидуальность. В противном случае необходимо признать, что по отношению к афоризму занимается не герменевтическая позиция, но позиция историческая или психологическая (связанная с изучением психологии творчества), что в свою очередь противопоказано афоризму, потому что в этом случае он неизбежно приобретает окказиональное значение, несовместимое с его совершенно законным с точки зрения жанровой нормы стремлением к смысловой универсальности. В этом отношении в тургеневском романе именно и только позиция повествователя, его своеобразная «безликость», высокая степень абстрактности, его неиндивидуализированность оказываются чрезвычайно продуктивными предпосылками для оформления в его речи подлинных, то есть отвечающих жанровой норме, афоризмов – их не с кем соотносить, они не могут ничего проиллюстрировать в личности их создателя за отсутствием последней, они не могут соответствовать никому и ничему, кроме самих себя. С этой точки зрения позиция персонажа оказывается прямо противоположной позиции повествователя, и она всегда уязвима. Сколь бы ни были суждения Рудина умны, глубоки, проницательны, они всегда остаются только его суждениями, его частным мнением – в значительной степени за счет прямой соотнесенности слова с поступком. Поступки Рудина постоянно возвращают его имя его слову. Именно потому, что это всегда его слово, а не просто слово, не отпущенное на свободу слово, оно не может стать подлинно афористичным, то есть несущим общезначимую истину.

Своего рода «право на афоризм» как исключительное право повествователя утверждается в романе за счет еще одного персонажа – за счет Лежнева. Само по себе это весьма показательно, потому что с точки зрения типологии героев Лежнев противопоставлен Рудину в системе романа. Его сознание, в отличие от рудинского, охотнее откликается на конкретную жизненную эмпирику, нежели на отвлеченные, абстрактные категории, столь привлекательные для мысли Рудина. Рассказывая Александре Павловне Липиной историю Рудина, Лежнев упоминает о его матери: «Она любила своего Митю без памяти. Господа печоринской школы скажут вам, что мы всегда любим тех, которые сами мало способны любить; а мне так кажется, что все матери любят своих детей, особенно отсутствующих» (II, 56). Отвлеченная истина здесь оказывается скомпрометирована самим героем, прежде всего иронической апелляцией к ее источнику – «господам печоринской школы». Лежнев явно скептически относится к самому этому источнику, безликому и кастовому одновременно, резко противопоставляя ему индивидуальное, не поддержанное никакими авторитетами и потому лично ответственное собственное мнение (не случайно в тексте местоимение «мне» выделено курсивом). По сути дела, Лежнев протестует здесь и против самой природы афористической истины – ее риторической природы, предпочитая эффектному парадоксу простую житейскую правду, здравый смысл, выраженный в подчеркнуто незамысловатой, так сказать антириторической форме. При этом весь приведенный фрагмент речи героя строится таким образом, что цитируемый афоризм и противопоставленная ему, казалось бы, элементарная, тривиальная мысль Лежнева в пределах данного фрагмента как бы обмениваются своими функциями. Афоризм становится тем фоном, на котором собственные слова героя оказываются максимально остраненными и воспринимаются как своего рода эпатаж. Истина Лежнева, простая и не новая, наделяется качествами новизны и неожиданности, традиционно закрепленными за афоризмом, который в свою очередь в «исполнении» Лежнева приобрел несвойственные ему черты избитости и банальности. Таким образом, в данном случае афоризм оказался «побежден» силами самого персонажа, тогда как в случае с Рудиным он дискредитируется авторскими усилиями. Показателен, однако, сам факт подобной дискредитации. Он позволяет говорить об определенной тенденции, закономерности, согласно которой в тургеневском мире персонажу, в силу самого его статуса персонажа, афоризм не дается, вне зависимости от того, насколько охотно его сознание откликается на философию этого жанра. Афоризм – это прерогатива повествователя, который в тургеневском романе персонажем не является[14]. Здесь сказывается существенное, принципиальное различие между положением, с одной стороны, повествователя и, с другой, – любого персонажа в системе тургеневского романа. Ни один атрибут персонажа: ни его речевое поведение, ни его роль в сюжетном движении, ни его идеология – ничто не может стать конституирующим романный мир в целом моментом. Напротив, в повествовательской инстанции сосредоточивается сам принцип авторского изображения, голос повествователя становится средством прямого выражения авторского замысла. Именно поэтому афоризм, в значительной степени определяя саму концепцию романного мира, оказывается состоятельным только «в исполнении» повествователя. В абсолютном же преимуществе повествователя перед персонажем (в данном случае – преимуществе владения афористическим словом) сказывается монологизм тургеневского романа, понятый в духе Бахтина, то есть как «отрицание равноправности сознаний в отношении к истине»[15].

Отмеченная закономерность прослеживается и в повестях Тургенева. Так, повесть «Фауст» дает очень яр кий пример отказа от афористической формы, мотивированного личной формой повествования. В первом письме, которое герой повести, Павел Александрович, пишет своему приятелю, он признается: «…а я, знаешь ли, почему стал замечать, что стареюсь? Вот почему. Я теперь стараюсь преувеличивать перед самим собою свои веселые ощущения и укрощать грустные, а в дни молодости я поступал совершенно наоборот. Бывало, носишься с своей грустью, как с кладом, и совестишься веселого порыва» (V, 94). Казалось бы, все условия для оформления афоризма налицо: мысль Павла Александровича охватывает всю человеческую жизнь, то есть возникает самый благоприятный материал для масштабного обобщения; в основе этой мысли лежат и противопоставление, и параллелизм, и парадокс. Мысль буквально «просится» стать афоризмом, стоит только перевести синтаксическую конструкцию в безличную форму и тем самым придать высказыванию обобщающий характер (молодости свойственно преувеличивать печаль, а старости – радость или людям свойственно… и т. п.). Однако Тургенев заставляет своего героя говорить только от собственного лица, от его неповторимого, индивидуального «я», для которого личный опыт, даже если он повторяет общечеловеческий, тем не менее остается уникальным. В данном случае афоризм не оформляется «в пространстве» исповедального слова героя: ведь по сути дела, с точки зрения проблемы авторского присутствия в слове, исповедь и афоризм – жанры несовместимые. Таким образом, у Тургенева всегда находятся причины для того, чтобы не дать возможности афористическому слову сказаться в речи персонажа.