Ярким примером такого рода расширения области референции может служить сцена разговора Ласунской с Рудиным, описанная в IV главе романа. Дарья Михайловна приглашает своего гостя «откушать с ней чай». Она чрезвычайно любезна и предупредительна с ним, она, по слову повествователя, «ухаживает» за ним, «чуть ли не льстит» ему, она упоминает в разговоре барона Муффеля с благодарностью за то, что тот познакомил ее с Рудиным. В результате возникает вполне благодушная картина, свидетельствующая прежде всего о заинтересованности хозяйки дома в ее госте. Повествователь, однако, вскользь, как бы между прочим «роняет» такую подробность: «Дарья Михайловна, – говорит он, – слушала рассеянно» (II, 41). Эта подробность вполне могла бы затеряться в общем, весьма пространном описании. Более того, рассеянность Ласунской можно было бы объяснить самыми разными причинами, начиная с ее природной предрасположенности к рассеянности и заканчивая тем, что описанная сцена происходит утром, деловая часть дня, требующая сосредоточенности и внимания, еще не настала, да и сам разговор носит характер необязательной свободной беседы и вполне допускает некоторую расслабленность ума. Одним словом, эта подробность могла бы иметь целый спектр дополнительных значений, ни одно из которых не было бы обязательным, так же, впрочем, как она могла бы ничего не значить, кроме того, что Дарья Михайловна «слушала рассеянно». Понятно, однако, что в свете ранее уже приведенной и композиционно спроецированной на образ Ласунской максимы о рассеянном человеке вообще вся сцена диалога приобретает совершенно особый и определенный, строго однозначный смысл: при всем своем кажущемся демократизме («сама налила чашку чаю» своему гостю) Дарья Михайловна видит в Рудине лицо по отношению к себе низшее, или, по слову повествователя, «подчиненное». Какие бы внешние формы ни принимало ее поведение, сколь бы разнообразными они ни были, суть ее отношения к собеседнику сводится к одному – к сознанию собственного превосходства перед ним (в данном случае превосходства сословного).
Впрочем, ответственность за своеобразный лукавый подтекст всей сцены разговора должна быть поделена абсолютно поровну между обоими ее участниками. В известном смысле Ласунская и Рудин находятся по отношению друг к другу в равном положении и с этой точки зрения Рудин отнюдь не ущемлен: он относится к Дарье Михайловне точно так же, как она к нему – свысока, поэтому герои оказываются, так сказать, квиты. Интересно, что мотив высокомерия Рудина вводится так же, как в случае с Ласунской – благодаря афоризму. Очевидно, что с точки зрения внешних поведенческих проявлений участники описываемого разговора отчетливо противопоставлены друг другу: если она «говорила небрежно, слушала рассеянно», то он, напротив, «умел и любил говорить, но… умел также слушать» (II, 42). В отличие от «рассеянной» Дарьи Михайловны, Рудин «охотно и одобрительно следил за нитью чужого рассказа» (II, 42). Тем показательнее, что столь различные внешне способы поведения имеют, в сущности, единое основание. О Рудине далее сказано: «В нем было много добродушия – того особого добродушия, которым исполнены люди, привыкшие чувствовать себя выше других» (II, 42). Понятно, что сознание собственного превосходства у Рудина имеет иную природу, нежели у Ласунской: в отличие от нее он делает ставку не на сословные преимущества, а на интеллектуальные возможности. Но тем не менее и в том и в другом случае речь идет об одном и том же свойстве – о высокомерии, пусть и по-разному мотивированном. Таким образом, в результате герои оказываются «на равных» и как реальные собеседники, и с точки зрения идентичности того художественного приема, благодаря которому достигается цельность и завершенность каждого из двух характеров: его отдельные проявления подчиняются единой доминанте, открыто заявленной повествователем в афористической форме. И соответственно благодаря провозглашению посредством афоризма такого рода доминанты становятся очевидными подлинные мотивы поведения героев. Более того, это поведение предстает уже не как случайное, сиюминутное, необязательное; оно оказывается закономерным и глубоко обоснованным, подготовленным характерологической константой – стабильной, неизменной, устойчивой основой характера, подчиняющей себе любое его проявление.
В сущности, функцию, аналогичную описанной, выполняет каждый из многочисленных афоризмов повествователя в «Рудине». В данном случае не столь даже важно, касается ли закон, выраженный в той или иной сентенции, человеческой природы, человеческого характера, отношений между людьми или, наконец, человеческой жизни в целом. Важно, что всякий раз, прибегая к помощи сентенции, повествователь провозглашает наличие той первоосновы, к которой можно свести любое конкретное жизненное проявление. Поэтому так часто в тургеневском художественном мире, в том числе в мире романа «Рудин», то, что могло бы показаться странным или неожиданным, в чем можно было бы усмотреть уникальный, неповторимый, специфический опыт, благодаря афоризму оборачивается закономерным, единственно возможным, заранее предрешенным порядком. Так, в романе достаточно подробно описано отношение Дарьи Михайловны к своей дочери Наталье (гл. V). Это описание впрямую сталкивается в тексте с непосредственно предшествующей ему повествовательской характеристикой самой Натальи. В результате возникает определенное недоумение по поводу существенного несовпадения между тем, что знает о Наталье повествователь (то есть, по сути, тем, какова Наталья на самом деле), и тем, как ее видит ее собственная мать. Причины такого несовпадения можно было бы искать, например, в характере Натальи – ее скрытности, замкнутости, недоверии (в свою очередь по-разному мотивированном) по отношению к матери. Или, напротив, в характере Дарьи Михайловны – ее невнимательности, самоуверенности, равнодушии, эгоизме. Наконец, причины могут крыться в обоих характерах одновременно: в их несходстве, несовместимости, глубоких, принципиальных различиях, не допускающих никаких диалогических, то есть «понимающих» отношений и т. д. Но во всех трех случаях речь может идти о данном, конкретном характере (или характерах), об индивидуальном своеобразии конкретных людей и их отношений. В самом тексте заданы перспективы для такого рода конкретных объяснений. Однако ни одну из этих перспектив повествователь не реализует, не разворачивает до конца, предпочитая «снять» все возможные конкретные объяснения за счет провозглашения всепоглощающего, вбирающего в себя любые частные решения закона. Этот закон завершает собою все предшествующее описание как безапелляционное, единственно возможное, максимально обобщенное решение: в конце концов дело не в том, каковы особенности данных характеров, а дело только в том, что «редкая мать понимает дочь свою» (2, 50). Совершенно очевидно, что и в данном случае вновь утверждается приоритет общего, закономерного, универсального над частным, единичным и уникальным.
Тургенев создает мир, для которого наиболее адекватным оказывается язык афоризмов: последняя правда этого мира охотнее всего высказывает себя именно на этом языке. Существеннейшая черта такого мира заключается в том, что в нем, по сути дела, нет места неожиданности. Это мир не становящийся, не разворачивающийся за счет собственной творческой энергии в «неизвестное», но лишь реализующий собственную предзаданность, так сказать собственную «известность». В этом смысле сама сюжетность тургеневского романа, на первый взгляд, казалось бы, столь очевидная, оказывается если не проблематичной, то во всяком случае весьма специфичной. Ведь, как известно, обязательной предпосылкой для возникновения сюжета становится событие=неожиданность, нарушающее привычную картину мира, то есть норму[18]. В тургеневском же мире, концепция которого, как уже отмечалось, предполагает наличие узнаваемого прообраза для любого конкретного жизненного проявления, неожиданность всегда готова обнаружить собственную мнимость – она оборачивается закономерностью.
То, что для героев предстает в качестве неожиданности, для читателя в ряде случаев таковым не является: он, читатель, оказывается заранее предупрежден о будущих сюжетных поворотах. Такую «предупредительную» функцию вновь выполняет афоризм, с помощью которого повествователь напоминает читателю о том, что все происходящее подчинено жесткой, неумолимой логике, существующей как бы «над» конкретной жизненной реальностью и поэтому зачастую не доступной погруженным в эту реальность героям, но от этого не менее обязательной. Так, Наталья долго не может отдать себе отчета в том, что именно она испытывает по отношению к Рудину, она страшится признаться себе в том, что полюбила его, ей еще не внятны ее собственные чувства, а читатель в это время уже все о ней знает: повествователь давно предупредил его о том, чем закончится для героини ее знакомство с Рудиным. В начале VI главы (напомним, что любовное объяснение героев происходит лишь в конце VII главы романа) о Наталье сказано: «Пока – одна голова у ней кипела, но молодая голова недолго кипит одна» (II, 60). Своей очередной сентенцией повествователь подготовил читателя к неминуемой развязке, лишив сюжетный поворот неожиданности – одного из его обязательных атрибутов. Именно в этом смысле можно говорить о том, что сам сюжет в тургеневском романе предстает в существенно редуцированном виде: рассказанная история в данном случае оказывается «сюжетной» лишь для героев, но не для читателя, который поставлен повествователем в такое положение, когда он «заранее все знает».
Аналогичная ситуация возникает и в конце романа. Когда, обманутая в своих ожиданиях и надеждах, Наталья глубоко страдает и, казалось бы, невозможно предугадать, к чему приведут ее эти страдания, чем они разрешатся, как скажется этот опыт в ее дальнейшей жизни (о ней сказано: «Ей так горько, и противно, и пошло казалось жить…. что она бы, вероятно, согласилась умереть» – II, 111), повествователь спешит снять всякую неизвестность с ее будущего: «Какой бы удар ни поразил человека, он в тот же день, много на другой […] поест, и вот вам уже первое утешение… Наталья страдала мучительно, она страдала впервые… Но первые страдания, как первая любовь, не повторяются» (II, 111). Дальнейшее сюжетное движение подтвердит этот закон, но именно потому, что это будет подтверждение уже высказанного, то есть уже известного, счастливое завершение судьбы героини лишь с определенными оговорками может быть воспринято как собственно «сюжетное»: жизнь Натальи окажется «сюжетной» только для нее, для читателя же она заранее предопределена универсальным законом, под который подпадает любая, в том числе и ее, жизнь, и который повествователь провозглашает в афористической форме. Происходит своего рода пробрасывание сюжета: ему еще только предстоит развернуться и осуществить себя, а читателю уже предъявлена, говоря словами М. М. Бахтина, «заключающая сюжетное движение точка». Очевидно, что функция такого рода «пробрасывания» связана с утверждением особой структуры бытия – структуры, организованной в соответствии с дедуктивным принципом: все реально происходящее в мире есть лишь частная манифестация и подтверждение общих непреложных законов, лежащих в основании мира. Поэтому, каковы бы ни были пути героев, они всегда приведут к заранее известным итогам, объективно наличествующим в мире в качестве умопостигаемой необходимости до всякого конкретного эмпирического опыта. В сущности, модель так устроенного мира есть аналог построений эвклидовской геометрии, которые, как известно, держатся на самоочевидных, не требующих доказательств постулатах.