Введение в литературную герменевтику. Теория и практика — страница 24 из 36

[19] Неудивительно, что утверждение этой «дедуктивной» модели мира осуществляется за счет глубоко «дедуктивного» жанра – за счет афоризма. (Небезынтересно вспомнить в связи с этим о тех негативных коннотациях, которыми сопровождаются определения «эвклидов ум», «эвклидова геометрия», связанные с Иваном Карамазовым в романе Достоевского. Для христианина Достоевского подход к миру с позиций эвклидова закона оказывается не просто неистинным, он оказывается порочным: он подразумевает конечность мира, его исчерпанность земным, трехмерным измерением и, следовательно, возможность его сугубо рационального окончательного познания. Тем показательнее, что Достоевский никогда не прибегал в своих романах к афористическим суждениям, аналогичным тургеневским. Понятно, что сам жанр афоризма должен был быть глубоко чужд сознанию, столь негативно воспринимавшему эвклидовскую модель). Открытые, неразрешимые вопросы, повергающие героев в смятение, недоумение и т. п., остаются таковыми только для самих героев. Повествователь не дает возможности читателю разделить с героями их недоумение, их переживание действительности как открытой, незавершенной, так сказать «вопросительной» действительности. Он постоянно «закрывает» действительность, завершает ее окончательными решениями любых проблем – даже тех, которые героям кажутся неразрешимыми, то есть открытыми. Так, о Рудине, в смущении ожидающем Наталью у Авдюхина пруда, сказано: «Рудин, умный, проницательный Рудин, не в состоянии был сказать наверное, любит ли он Наталью, страдает ли он, будет ли страдать, расставшись с нею. Зачем же, не прикидываясь даже Ловласом, – эту справедливость отдать ему следует, – сбил он с толку бедную девушку? Отчего ожидал ее с тайным трепетом? На это один ответ: никто так легко не увлекается, как бесстрастные люди» (II, 90). До тех пор, пока возникают один за другим вопросы, касающиеся состояния Рудина, герой, повествователь и читатель находятся как бы в едином пространстве. Понятно, что эти вопросы появляются в сознании героя, однако, транслируемые повествователем, они одновременно становятся и вопросами для читателя. Читатель оказывается «подключен» к сознанию героя и в этом смысле погружен в единую с ним интеллектуальную действительность. Причем показательно, что это именно его, рудинская действительность, она отмечена его именем. Однако повествователь не дает возможности читателю остаться с героем, в его, героя, пространстве до конца. Ситуация кардинально меняется в тот момент, когда возникает ответ на поставленные только что вопросы. Существенно, что этот ответ не затрагивает сознания героя, он внятен только читателю, поэтому последний оказывается изъят из той действительности, в которой он только что пребывал вместе с героем, которую он разделял с героем. Ответ выводит читателя на совершенно иную позицию – позицию, недоступную, принципиально недосягаемую для героя, и таким образом осуществляется их максимальное дистанцирование друг от друга. Чрезвычайно важно учитывать то, как именно вводится в текст ответ на рудинские вопросы («На это один ответ…»). Это не чье-то мнение, не чей-то взгляд, не чье-то решение (даже не решение повествователя). В сущности, это имперсональный ответ: он просто есть, присутствует в мире – сам по себе, без автора. Ответ – это закон, абсолютный, незыблемый, не допускающий возражений, как, впрочем, и не нуждающийся в согласии; это закон, закрывающий все предшествующие вопросы и с этой точки зрения осуществляющий завершение действительности. В этом «пространстве ответа» и оказывается теперь читатель, оставляя героя в «пространстве вопросов». Отметим в связи с этим, что в тех случаях, когда афоризм подается как слово повествователя, он, в сущности, остается тоже имперсональным, поскольку, как уже отмечалось, повествователь в тургеневском романе не является персонажем и с этой точки зрения оказывается анонимом – прежде всего психологическим; его слово это не его слово, а просто слово, ничье слово, оно воспринимается вне какого бы то ни было личностного контекста. В «Рудине» таковы почти все афоризмы, возникающие в речи повествователя. Единственное исключение встречается в VIII главе романа. Речь идет о Рудине, вернувшемся от Волынцева и досадующем на себя за нанесенный только что визит. Повествователь объясняет эту досаду следующим образом: «Недаром сказал кто-то: нет ничего тягостнее сознания только что сделанной глупости» (II, 88). Очевидно, однако, что в данном случае ссылка на автора афоризма носит сугубо формальный характер: автор – неопределенный или забытый «кто-то», поэтому и сам афоризм воспринимается так же, как все остальные – как анонимный. Функция же приведенного афоризма не меняется. В нем заключена действительная, подлинная правда о герое, остающаяся за пределами его собственного сознания: Рудин обвиняет себя в чем угодно (в «опрометчивости», в «мальчишестве», в недальновидности), но только не в глупости. Повествователь же, обращаясь к готовой формуле, все называет своими именами.

Итак, в самой структуре предъявленного тургеневским романом мира обнаруживается уровень общих, универсальных законов, подчиняющих себе эмпирическую реальность (явленную в конкретных героях с их переживаниями, настроениями, поступками и т. п. и в сюжете – событиях, происходящих с героями). Универсальные законы артикулируются афористическим способом, заявляют о себе через афоризмы. И это, конечно, не случайно. Ведь сам механизм функционирования афористического слова оказывается идентичен механизму функционирования артикулируемых им законов. Признание того факта, что эмпирическая реальность разворачивается в соответствии с некими до всякой эмпирики существующими законами предполагает, что результатом постижения такой реальности и станут сами исходные законы. Реальность с ее конкретностью, частностью и т. п. лишь подтверждает наличие общих законов. Эти законы, предшествуя реальности, дают возможность ориентироваться в ней, но в то же время они же и завершают ее познание, являются одновременно и средством, и результатом постижения действительности. Жизнь исходит из универсальных законов и к ним же приходит. Процесс познания жизни предстает как возвращение к ее, жизни, истоку.

В свою очередь, восприятие афоризма складывается из, казалось бы, несовместимых моментов. С одной стороны, афоризм должен нести в себе энергию неожиданности, остро ощутимой новизны, он должен быть эффектен (именно поэтому он так охотно пользуется для собственного оформления парадоксом). С другой стороны, будучи жанром риторическим, афоризм воспринимается как «готовое слово»; это не «здесь-и-сейчас» рождающееся слово, но слово, которое как бы уже заранее есть, существует в некоем запаснике, из которого его черпают. Отношение к афоризму предполагает момент узнавания – не в смысле получения новой, ранее неизвестной информации, а в смысле обнаружения в новом уже знакомого; узнавание в значении «вновь-обретения». Эффект неожиданности готового слова – вот парадокс, лежащий в основе афористического жанра. Отметим при этом, что узнавание оказывается тем напряженнее, чем оно неожиданнее. Неожиданность в сочетании с пред-знанием сообщает процессу восприятия афоризма своего рода «возвращающуюся» траекторию – аналогично описанной выше траектории познания мира, устроенного в соответствии с принципом дедуктивности. Афоризм всегда претендует лишь на одну реакцию реципиента, на один ответ: «А ведь это действительно так!» Это не просто истина, это своего рода возвращенная истина. Причем показательно, что единственным критерием истинности для читателя может служить только его собственный жизненный опыт, то есть все та же эмпирика, которая как будто хранит в себе память о собственном сверхэмпирическом прообразе и возвращает его сознанию.

Здесь мы подходим еще к одному чрезвычайно существенному свойству афористического жанра – к его катарсичности. В понимании категории катарсис мы опираемся на интерпретацию, предложенную Полем Рикёром в работе «Время и рассказ». Рикёр говорит о том, что знаменитое аристотелевское очищение есть прежде всего очищение от случайного, единичного, эпизодического в пользу интеллигибельного, универсального, необходимого или вероятного. По мысли Рикёра, катарсический эффект есть результат процесса подчинения несогласного согласному, или, что то же самое, действительного возможному, частного общему[20]. (Отметим, что похожее определение катарсиса дал Д. Е. Максимов в работе, посвященной «Петербургу» А. Белого: «Мы можем назвать катарсисом глубокое, сопровождаемое чувством удовлетворения переживание акта или процесса […] превращения бессознательного в осознанное чувство приобщения к всеобщему»[21]). Рикёровская трактовка катарсиса представляется чрезвычайно продуктивной применительно к жанру афоризма, притягательность которого заключается в том, что он дает воспринимающему сознанию возможность непосредственного контакта с истиной, или, учитывая риторический характер истины афоризма, скажем осторожнее – создает иллюзию такого контакта. При этом удовольствие от афоризма оказывается связано именно с моментом узнавания. Радость познания есть прежде всего радость узнавания всеобщего в частном, случайном, единичном. «Удовольствие от узнавания, – пишет Рикёр, – предполагает проспективное понятие истины, согласно которому изобретать – значит вновь обретать»[22]. Благодаря афоризму мир становится узнаваем. Но узнать, или вновь обрести, можно лишь то, что поддается обозрению, то есть то, что имеет границы и, следовательно, протяженность. Функция афоризма, в том числе и в тургеневском романе, связана именно с таким преобразованием мира, в результате которого он становится обозримым. Афоризм завершает собою растекающуюся действительность, придавая ей тем самым протяженность и, следовательно, делая ее обозримой. При этом важно учитывать, что, артикулированный афоризмом мир предстает вне своей временнóй характеристики: он потому и перестает «растекаться», «ускользать» от окончательного определения, что сам, получая, так сказать, афористическую огласовку, оказывается оконченным, или завершенным. В сущности, это даже не мир – это интеллигибельный образ мира, вневременнáя мыслимость мира, который в человеческой жизни реализуется во времени. Откликаясь на афоризм, читатель получает возможность взглянуть на свою временную жизнь с точки зрения вечности и пережить свою причастность к единому, цельному первоначалу бытия, в котором так сказать «учтена» и его, частная, жизнь. Важнейшая жанровая функция афоризма – сделать жизнь узнаваемой. Введенный же в романную структуру, афоризм делает узнаваемой для читателя романную жизнь персонажей. То есть на том уровне обобщения, на который афоризм выводит конкретную историю персонажей, читатель узнает (распознает) в этой истории свою собственную жизнь, поскольку, как и жизнь персонажей, она предусмотрена едиными для всех вечными законами бытия. На этой границе текста и внетекстовой реальности читателя и проявляется катарсический эффект афоризма: он заложен в самом произведении, но находит свое завершение в читателе. «Удовольствие от узнавания [=катарсис. –