Введение в литературную герменевтику. Теория и практика — страница 25 из 36

Е. Л.] одновременно создается в произведении и испытывается зрителем»[23] (= читателем). Отметим лишь, что «узнавание» афористически выраженной истины, в силу специфики жанра афоризма, его рационалистической природы, носит сугубо интеллектуальный характер, это своего рода «интеллектуальное» узнавание.

Итак, мир «Рудина» строится в соответствии с дедуктивной логикой, согласно которой временное подчинено вечному, случайное закономерному, частное универсальному. Жанровым коррелятом такой логики у Тургенева становится афоризм. Показательно, однако, что афористические суждения включаются в речь повествователя на протяжении лишь одной части романа – его центрального эпизода (пребывание Рудина в усадьбе Ласунской). Начиная с XII главы, изображающей жизнь героев спустя два года после отъезда Рудина, и до конца романа (включая оба его эпилога), с проникновением в структуру романа поэтической стихии, формы проявления и функции которой были описаны и подробно проанализированы В. М. Марковичем, происходит существенная перестройка самой этой структуры, сопровождающаяся в том числе и исчезновением афоризмов из речи повествователя. Очевидно, что исчезновение это не случайно. Как уже было отмечено выше, в мире, подчиненном дедуктивной логике, не может развернуться сюжет. При всей видимости сюжетного движения в центральной части романа, это движение оказывается мнимым. Оно непрестанно обуз дывается: мир не выпускает его за пределы своего готового прообраза, о наличии которого постоянно напоминается читателю. Одним из признаков того, что сюжет центрального эпизода на деле является псевдосюжетом, оказывается статичность героя: на протяжении этой части романа Рудин ничуть не меняется. В сущности, любовная история так и не стала его, рудинской, историей, по ней невозможно судить о герое. В свое время это очень тонко и проницательно подметил А. В. Дружинин: «Проследив за историей рудинской любви, читатель все-таки не видит перед собой в ясном образе самого Рудина. […] Рудины не поясняются через страсть»[24]. Что же касается Натальи, то перемены, которые с ней произошли в результате пережитой любовной драмы, поданы автором как закономерные, почти банальные – это те перемены, которые предполагаются самой нормой этого мира, и, следовательно, не могут стать основой подлинного сюжета (это, впрочем, не значит, что Наталья оказалась сколько-нибудь дискредитирована – напротив, автор счел необходимым поддержать свою героиню и нашел способ сделать это, но об этом речь еще впереди).

Для того чтобы развернуть тот «высокий» сюжет, который в результате сделал главного героя героем трагическим, необходимо было изменить саму структуру романного мира, нужно было преобразовать этот мир таким образом, чтобы в нем подобный сюжет мог реализоваться. Как известно, именно такое изменение и предпринял Тургенев, дописав последние сцены романа. В свете интересующего нас вопроса можно сказать, что изменение это коснулось прежде всего дедуктивной концепции мира. В финальной части романа вновь возникает проблема соотнесения частного с общим, единичного с универсальным, временного с вечным. Однако здесь сам вектор этого соотнесения получает иную направленность. Наполнение «универсально-философским смыслом всего содержания характеров и сюжета»[25] осуществляется теперь сред ствами поэтической символизации образов, метафоризации отдельных тем и мотивов, лиризации речи повествователя. Понятно, что все эти средства направлены на то, чтобы возвести отдельное, частное в ранг универсального. И также понятно, что путь такого «возведения» оказывается противоположным осуществлявшемуся средствами афористики дедуктивному пути. Это есть уже индуктивный путь, то есть путь такой интерпретации фактов, которая позволяет вывести общий закон из частного опыта. С этой точки зрения «героизм» Рудина, то есть то, что и делает его в конце концов состоявшимся романным героем (единственным – в противоположность всем остальным персонажам), заключается в том, что он преодолевает границу «готового» мира и утверждает собственной судьбой самостоятельную ценность частной жизни, которая возвышается до универсального значения. Используя пушкинскую формулу, о Рудине можно сказать, что его жизнь как «самостоянье» (в противоположность жизни-воплощению готового образца) стала «залогом его величия». И с этой же точки зрения сюжет всего романа оказывается подчинен логике, в соответствии с которой универсальный, интеллигибельный прообраз мира «опрокидывается» в эмпирическую реальность, которая, преодолевая свою вторичность по отношению к этому прообразу, стремится подняться «до высшего, сверхэмпирического смысла»[26] и тем самым утвердить собственную безотносительную ценность. В соответствии с той же логикой происходит и существенное изменение в стилистической манере повествователя: на смену афористическому слову приходит слово лирическое.

Интересно, что своего рода «афористический рационализм» не просто уступает место лирическому «эмоционализму» в слове повествователя, но вступает с ним в прямой контакт. Как раз на границе центральной и финальной частей романа (последняя фраза XI главы) и происходит их непосредственная встреча – единственная в романе, но поэтому и тем более знаковая. В слове повествователя таким образом обозначилась та существенная перестройка концепции мира, которая в известном смысле и явилась основным сюжетным «событием» романа. Историю взаимоотношений Натальи и Рудина повествователь завершает следующим образом: «Наталья страдала мучительно, она страдала впервые… Но первые страдания, как первая любовь не повторяются – и слава Богу!» (II, 111). В пределах одной фразы имперсональное, безличное и в силу этого абсолютно объективное бесстрастное слово афоризма сталкивается с глубоко личным, по самому своему определению субъективным, по выражению Л. Я. Гинзбург, «непрерывно оценивающим все, к чему оно прикасается»[27], лирическим словом. При этом важно учитывать, что лирически выраженная личная эмоция оборачивается здесь своего рода лирическим императивом: эта эмоция становится общеобязательной[28] – аналогично тому, как общеобязателен афористически выраженный закон. Над жизненной эмпирикой возвышается канон, который подчиняет себе судьбу конкретного человека, и этот канон артикулируется афористическим способом. Того же универсального уровня, в недрах которого укоренен канон, достигает его оценка – она выражается лирическим восклицанием. В самом строении фразы обнаруживается ценностная равнозначность двух высказываний; масштаб афористического и лирического осмысления здесь един. Чисто синтаксически (через знак «тире») подчеркнута антитетичность афоризма и лирического восклицания, но антитетичными могут быть только равновеликие единицы; ни одной из этих единиц не может быть отдано предпочтение. В самом же факте оформления антитетичного высказывания обнаруживается их ценностное равновесие и противопоставленность друг другу одновременно[29]. Рациональная и лирическая стихии, таким образом, оказываются по отношению друг к другу не просто противоположно направленными, их движение оказывается встречным, именно поэтому они в результате и сходятся в своей об щей функции: обе они утверждают причастность единичного к универсальному. Противоположность же афористического и лирического высказываний проявляется в точке зрения на эту причастность, или в ее трактовке: философия афоризма утверждает несомненное гносеологическое и ценностное преимущество универсального перед единичным; лирика видит абсолютную ценность единичного в его универсальности. В данном случае лирическая эмоция повествователя, поданная как обязательная для читателя, «спасает» героиню: она не дает возможности интерпретировать ее жизнь как «общее место», как банальность; эта жизнь не обесценивается за счет указания на ее соответствие универсальному закону, а, напротив, наделяется значительностью за счет лирически выраженной оценки самого закона как проявления высшей справедливости и заботы о человеке. Поэтому, не став в точном, терминологическом значении этого слове «героиней» романа (в том смысле, в каком становится «героем» Рудин), Наталья тем не менее не оказывается дискредитирована. Иное, чем в случае с Рудиным, но по-своему высокое значение ее жизни утверждается за счет сочувственной эмоции, которая, в силу авторского задания, не может не возникнуть в читателе в качестве отклика на эту жизнь.

Чрезвычайно существенно, что лирическая истина оказывается не менее универсальной, общеобязательной и потому «узнаваемой», чем истина афористическая, и с этой точки зрения она несет не меньший катарсический заряд. Но если афоризм обеспечивает интеллигибельную основу удовольствия, получаемого от узнавания, то лирическое слово становится ответственно за его эмоциональную основу. Именно поэтому само сочетание в речи повествователя афористических и лирических элементов оказывается не случайным. Переход от афористических высказываний к высказываниям лирическим является глубоко обоснованным логикой сюжетного развития романа, единство же повествовательной инстанции в целом обеспечено единством функции, выполняемой лирическим и афористическим словом повествователя, – катарсической функции.

Лекция 7. Комедия А. Н. Островского «Свои люди – сочтемся»: поэтика финала

Уже будучи напечатанной в погодинском «Москвитянине», пьеса «Свои люди – сочтемся» была подвергнута строгому цензурному разбору, результатом которого явился приговор, запрещающий постановку комедии на сцене[30]. Заключение цензурного комитета содержало целый ряд обвинений в адрес Островского, обусловивших суровое решение. Одно из таких обвинений было связано с финалом «Своих людей…»: автору инкриминировалось признание безнаказанности и торжества порока, отсутствие «утверждения того столь важного для жизни общественной и частной верования, что злодеяние находит достойную кару еще и на земле»